Ходит беспокойство по всем корпусам, а снаружи и не подумаешь. Как год, как два, как десять лет назад, трясутся и грохочут почернелые корпуса, торопливо вываливаются из высоких труб черные клубы, подводы за подводами вывозят тюки свежего товара и привозят хлопок, и его без перерыва пожирают ненасытные трясущиеся многоэтажные корпуса, откуда несмолкаемо несется грохот.
Ходит тревога, ходит беспокойство.
На спальнях
Престольный праздник.
Угрюмо сечет дождь темно-кирпичные казармы. А внутри холодно, голодно, тревожно. Бабы с замученными лицами, с ввалившимися глазами ходят, как волчицы, - кожа да кости. У рабочих то же - краше в гроб кладут, испитые, с прозеленью, и морщины, а еще молодые.
…Как и у всех, у ткача Ивана Вязалкина в каморке голодно, неуютно. Татьяна, баба его, тоже ткачиха, злая, замученная, кости торчат. Кричит на ребятишек.
- У-у, ироды проклятые! Ну, чего вам?.. Кофеев, да чаев вам… Не натрескаетесь? Только б жрать с утра до ночи…
Мальчик и девочка, подростки, сидят на скамье, глядят на нее огромными глазами, ничего не говорят, а мать слышит:
- Мамм, поисть бы…
Тогда баба оборачивается и кричит исступленно на стариков:
- Вы еще тут, старое дерьмо, навязались, смерти на вас нету. Отжили век, ну, пора и честь знать!
Старики - отец Татьяны и мать Ивана - покорно моргают красными облезлыми веками, затуманенно глядя перед собой, - забыли радость, забыли ласку, тепло, свет; да и было ли это когда-нибудь?..
А баба уж к мужу:
- А ты, идол!.. Вот навязался на душу мою грешную… чем бы об семье подумать, а он бунтует фабрику, окаянный! Ты мне, Мишка, ежели от отца будешь бегать с листочками, голову оторву! Знаешь, за эти листочки жандармы зараз в тюрьму. Тут осень, зима идет; ни одежи ни обужи, надо дров запасать, дети - голые. Мишутку али так и не сводим в училище? Ды головушка ты моя бедная… ды зачем ты мене, матушка, ды на свет породила… ды разнесчастная-а… о-о-о… ой-ей-ей…
- Цыц, т-ты, сстерва!..
Стукнул волосатым кулаком по столу - стол затрещал.
- Развылась, покою от нее нету. Давай суды гривенник, давай, те говорят, а то две половинки из те сделаю!
- Не дам… не дд-а-ам… ой, не да-а-ам… караул-ул!
Закричали дети. Завозились старики.
Дверь распахнулась, на пороге - дьячок с дымящимся кадилом.
- Что у вас тут за штурма? Али оголтели?.. У людей престольный праздник, а у них драка. Принимайте батюшку.
- Ох ты, окаянные мы… да што это мы…
Татьяна быстро поправила растрепавшиеся волосы и кинулась затепливать прилепленный к закопченной доске в углу восковой огарок. Иван обдернул рубаху.
Вошел поп и, не здороваясь, ни на кого не глянув, замахал кадилом:
- Благослове-ен господь…
Дьячок закозлил. Татьяна кинулась на колени и со слезами больно давила себя тремя пальцами в лоб, в тощий живот и в каждое плечо, исступленно глядя на мерцающий огарок. Не успела она рассказать черной доске свое неизбывное горе, а уж поп:
- …во имя отца… аминь, - и ткнул каждому в зубы тяжелый холодный крест.
Татьяна набожно приложила иссохшие губы к холодной, вызолоченной меди и положила в руку попа два пятака. Да вдруг не выдержала и зарыдала:
- Батюшка, мочи нашей нету… замучились… голодные, холодные, с ранней зари до поздней ноченьки за станком, а принесешь получку, глядеть не на што…
- Господь терпел и нам велел. Сказано убо: не пещитесь о земном, ибо господь ваш уготовал вам небесное… Нет пред господом больше вины, как ропот. Терпите, и дастся вам.
И пошел по другим каморкам.
Стол ломится
У хозяина фабрики тоже встречали престольный праздник.
В громадной столовой протянулся огромный стол. И чего только тут нет: и заморские вина, и фрукты, и сладости, и закуски, и блюда, каких и не выдумаешь.
Хозяйка - белотелая, в дорогом платье из Парижа, с множеством сверкающих бриллиантами колец на руках и по груди голая.
И дочка голая, сама вся сверкает бриллиантами: и булавки бриллиантовые, и застежки бриллиантовые, и гребни в волосах бриллиантовые, и брошки бриллиантовые - так вся и сверкает на свету, так вся и играет переливающимся блеском.
У папаши - фабрикантское брюшко и по брюху - собачья толстая золотая цепь.
Гости: директор фабрики с дочкой, несколько инженеров, соседние фабриканты с женами и жандармский офицер. Не приступали к еде, ждали священника.
Пришел и поп в шелковой рясе, с большим золотым крестом на груди. После рабочих он принял ванну, побрызгался одеколоном и теперь с преданно-собачьим лицом именем Христа, простерши холеные руки, благословил яства и пития. Все шумно стали усаживаться, и усаживались в известном порядке: во главе стола хозяйка, хозяин и дочка, фабриканты, а в конце - директор фабрики с дочкой, и у обоих умиленные лица, на которых - готовность каждую минуту вскочить, подать стул, поднять хозяйский платок. Посреди стола - поп с жандармом и скромно - фабричные инженеры.
Началось разливанное море - не успевали стоявшие за стульями лакеи наливать в бокалы пенистое вино. Гремел оркестр музыки.
- Да, неспокойно у нас среди рабочих, - проговорил поп, - распустился народ, ропщет, храм божий мало посещает. Особенно во второй казарме, в пятнадцатой каморке, молодой парень, Осипов, весьма беспокойный, такие речи говорит…
- Это - высокий, рыжий, - предупредительно наклоняясь, сказал директор.
- Да, высокий такой, смущает народ.
Жандарм мотает на ус, по-собачьи наставив уши. Всю ночь светился огнями фабрикантский дворец.
Кровь
Не узнать фабричных корпусов - не слышно всегдашнего гула, не дымят высокие трубы. По каморкам шныряют рабочие, да вдруг пронеслось по всем коридорам:
- Выходи, ребята, во двор… Пошли… Ге-э-ей, все!
И повалила черная толпа - женщины, дети, старики, молодые и бородатые рабочие, весь двор фабричный запрудили.
Прибежал директор с злобно перекошенным лицом, заорал, затопал, но толпа с ревом надвинулась на него, он сразу осел и заговорил с собачьей ласковостью:
- Товарищи рабочие…
- Кобель тебе товарищ!
- Кровосос!..
- Долой!..
- Уходи, пока цел…
- Хозяина сюда!..
- Освободить Осипова! За что вы его арестовали?..
- Пока не освободите, не станем на работу.
- Мочи нашей нету, все одно пропадать…
- Расценки увеличить!..
- Штрафы скостить!..
- Обращаться с нами как с людьми, не как с животными…
Стоял визг, шум, крики. Прижатый директор исчез. Замелькала полиция, синий мундир жандарма. И грозно и тяжко подошла серым строем рота.
Рабочие подняли на руки человека, чтоб видней и слышней его было, и он, натружая голос, закричал:
- Товарищи солдаты! Неужто вы будете стрелять в своих братьев? Ведь вы такие же труженики, как и мы. Мы только одного хотим - заработанного куска хлеба, человечьей жисти да чтоб ребята наши, как щенята, не дохли с голоду. Фабриканты жиреют нашей кровью…
- Ве-ер-но-оо!.. - взрывом заревели ткачи.
И куда ни глянешь - открытые чернеющие кричащие рты, как лес, мотаются поднятые кулаки, и во все стороны - только картузы, кепки, да платочки, да, как белая бумага, под ними истомленные бабьи лица, и, как разгорающееся зарево, тронул их горячечный румянец гнева, отчаяния, непотухающей злобы.
Офицер вынул саблю, крикнул:
- Вся власть передана мне как представителю воинской части. Требую немедленно прекратить агитаторские речи и разойтись. В противном случае будет дана команда к стрельбе.
Негодующий шум покрыл двор корпуса:
- Кровососы!..
- Ироды!..
Из-за рядов вывернулся поп и, придерживая широкий рукав, пошел к толпе, высоко держа крест.
- Братие! Во имя господа нашего Иисуса Христа молю вас утишить ваши сердца. Помните веление господа нашего Иисуса Христа, сына божия: властям предержащим да повинуются. Зачем же вы идете супротив воли царя небесного, который уготовал вам награду во царствии своем? Тут потерпите, а на небеси вам воздастся сторицею. Вот вы все говорите о хлебе, а Иисус Христос, сын бога живого, рече: "Не единым бо хлебом жив человек". И еще сказал нам господь Иисус Христос: "Кесарево кесареви, а божие богови", - значит, каждому свое. Вам господь послал вашу долю, вы и несите ее с кротостью и терпением и за это получите награду у господа под кущею райскою; хозяину вашему господь послал его долю, он ее должен нести…
- Пошел!..
- Вон!..
- Проваливай, долгогривый жеребец!
- Все вы - одна шайка… все вы заодно.
Поп спрятал крест и, согнувшись, нырнул за солдатскую шеренгу.
Офицер скомандовал:
- Пря-мо по толпе пачками!..
Взвыло бушующее море голосов.
- В своих?! В своих!..
- Нате… жрите человечину!.. - исступленно закричала высокая, костлявая распатлатившаяся ткачиха и разорвала на тощей груди рубаху, а на нее глядели винтовки, - жрите!..
А тот человек опять:
- Солдаты, или братьев и сестер своих, кровных своих будете расстреливать в угоду фабри…
Сабля, блеснув, опустилась, и огненно брызнула команда:
- Пли…
Никто не слышал залпа, видели только, как повалились, вскидывая руками, люди; повалился Иван Вязалкин, без крика повалилась ткачиха с разорванной на груди рубахой; быстро стала кроваветь земля под лежавшими в уродливых позах.
Через час поп в черном, полосатом от белых позументов, расходящемся книзу балахоне, с белым крестом на заду, мотал кадилом над длинным рядом мертвецов, аккуратно лежавших вдоль стены со сложенными руками и закрытыми веками; запекшаяся кровь была смыта.
- Со-о свя-а-ты-ы-ми у-у-по-ко-о-ой…
Мягкое сердце
Как и всегда, дымятся трубы, трясутся, гудят корпуса; в привычном хомуте напряженно следят за мелькающей основой ткачи, и бледно-зелены их лица, и в черных ямах померкшие глаза, - все как было.
Только в доме фабриканта по-новому: прибавилось заботы. Вся семья в сборе. Хозяйка сидит за столом и составляет список пострадавших семей - добрая душа. Дочка хозяйская вместе с дочкой директора шьют распашонки для маленьких сирот и весело щебечут с кавалерами.
- В семье Вязалкина, - читает по списку фабрикантша, - нет самого. Остались: жена Татьяна, вполне трудоспособная, сын двенадцати лет, дочь шестнадцати, старик и старуха. Ну, как с ними?
Фабрикант поиграл брелоком у часов, поглядел в окно, слегка зевнул и сказал:
- Вязалкину опять можно поставить к станку, хоть и строптивая баба. Старика - в сторожа, он еще может работать. Старуху - в богадельню. А мальчишку пусть уж мать содержит. Да и дочь, она уж большая, ее тоже можно к станку.
Молодой человек, сын фабриканта, вслушался и сказал:
- Маман, вы возьмите девочку третьей горничной, вот семья и обеспечена.
- Милый мой Жорж, какое ж у тебя доброе сердце, - фабрикантша притянула сына за голову и поцеловала в надушенный пробор.
Пришел поп. Тоже стал помогать советами, как кому помочь.
- Истинно говорю вам, доброта ваша и отзывчивость безграничны; у господа милости неизреченные, и он ниспосылает вам дары свои.
Весна
Пришла весна. По свежим могилкам побежала мелкая травка. Птицы разорялись. Небо было высокое и синее, и без устали всех обливало солнце сверкающим теплом.
Все так же, как и всегда, дышали закопченные трубы и гудели и тряслись фабричные корпуса от тысяч мотавшихся в них станков - без устали.
Так же за станками качались, наклонялись землистые, с прозеленью лица, с зорькой становились на работу, к вечеру расползались по казармам, очумелые от усталости. Все как было. Как будто не было залпа, как будто не лежали мертвецы длинным рядом вдоль стены, как будто всосалась, ушла в землю пролитая человеческая кровь, потушила собою возгоравшийся пожар ненависти, отчаяния, борьбы.
Потушила? Нет. Гудят и гремят станки, неуловимо снуют челноки; как сухой туман, виснет никогда не падающая пыль; качаются землистые лица. Качаются землистые лица, и невидимо, незримо тлеют искорки ненависти, тлеют искорки подавленного отчаяния, тлеют искорки глубоко запрятанной готовности борьбы. Незримо, невидимо тлеет искорка, ибо не залить ее даже дымящейся человеческой кровью.
Татьяна Вязалкина, как и все, качается, наклоняется над станком зеленовато-землистым лицом; как и все, покорно выслушивает матерную брань мастера, а когда улучит минутку, юркнет в отхожее и, оглянувшись, торопливо наклеивает на стенке листок, либо где-нибудь в проходе, либо на лестнице, и как ни в чем не бывало - опять у грохочущего станка.
А у листков толпится народ; читают, вытянув шеи, и уходят к станкам и уносят в сердцах незатухающую ненависть к рабьей жизни, искру готовности к борьбе.
Белые листки расклеивает Татьяна Вязалкина, - есть, есть в городе кто-то, кто их составляет, кто болеет о рабочей нужде, кого ловят и все никак не переловят ни полиция, Ни жандармы, ни шпионы. И разглаживаются слегка морщины на угрюмых лицах рабочих. Еще будет бой!
Раз пришли, гремя шашками и стуча об асфальт прикладами:
- Татьяна Вязалкина!
Она подняла землистое лицо от станка, землистое лицо, освещенное жгучей ненавистью непрощающих глаз.
Окружили, повели. Ткачи бросили станки, гурьбой вылились во двор, на улицу.
- Не дадим! Стой!.. За што берете?..
Грозно и тяжко нарастала волна, нежданно, негаданно по корпусам. Вдруг родился страх: забегали мастера, зазвонили телефоны, поскакал верховой от хозяина в полицию, в жандармское управление. Не пожар ли, не пробилось ли тлеющее пламя?
Женщина в рваном платке, с испитым лицом, с горящими ненавистью глазами, шла, и колыхались вокруг штыки, поблескивали шашки. Когда на углу заступила дорогу громадная толпа, женщина сказала:
- Слышьтя, ребята, не трожьте… От меня одной не убудет. Хочь и перебьете этих эфиопов, никаких толков не будет. А вы лучше стачку сготовьте. Не поддавайтесь!.. Наваливайтесь на хозяев! Прощайте…
- Не забудем тебя, Митревна, прощай! Мы свое возьмем, навалимся на иродов. Еще свидимся!
И пошла она, густо окруженная штыками. Поблескивали шашки.
Суд
- …по указу его императорского величества… - Голос у него был привычно громкий, уверенный.
Те, кто только что вошел в зал суда, осторожно сели среди дожидавшихся своей очереди и стали слушать приговор заканчивающегося дела.
- …я, судья пятого участка, постановил: жену рабочего завода "Глушков и Сыновья" Анну Павловну Железнову выселить в трехдневный срок из занимаемого ею, ее мужем и детьми подвала в доме № 25 по Большой Дворянской улице за неплатеж домовладельцу, купцу Битюгову, квартирных денег в сумме семи рублей пятидесяти копеек. Судебные издержки возложить на Железнову.
- Господи, да видь мой-то второй месяц без памяти лежит весь в огне, куды жа нам, на улицу?.. - отчаянно заголосила женщина с испитым, до смерти замученным, белым как мел лицом. - Дети-то чем же виноваты?..
Нет, не закричала, не закричала, а шла среди сидевшей публики к выходу, молча шла, вытянув худую шею; одного с завалившейся через руку головенкой несла, двое других - один поменьше, другой побольше, со струпьями на замазанных лицах, посверкивая под носом живыми серьгами, волочились, оттягивая юбку.
Шла молча, с безумно вытянутой шеей, как между каменных громад, и ничем их не сдвинуть, ничем их не стронуть, оттого что все, сколько тут ни сидело людей, - все (и она, сама), все твердо думали, что, если кто не платит квартирных денег домовладельцу, надо того выселить, и в этом - закон, и в законе - справедливость.
А судья с золотой цепью на шее сказал:
- Введите подсудимого Вязалкина.
Ввели подростка с землистым тюремным лицом. И отчего у них землистые лица?
- Ваша фамилия?
- Вязалкин.
- Сколько вам лет?
- Шешнадцать.
- Ишь, шестнадцать лет, а уж в тюрьму попал, - зашуршало среди публики, и неодобрительно заколебались перья на дамских шляпах, закачались жирные головы купцов, и торговки сложили губы кошелечком.
- Свидетели явились?
- Все явились.
Вышла к судейскому столу покупательница с гадючьей шеей, а под шеей кружева и бриллиантовая брошка, и рабочий-пекарь с бледным, одутловатым, в муке лицом и с исчерна-гнилыми пекарскими зубами.
- Батюшка, приведите свидетелей к присяге.
Поп привычно-размашистым движением просунул голову в епитрахиль, выпростал патлы, поднял зажатый в руке крест, а глаза к потолку, который был закопчен и засижен мухами. Все встали.
Голосом, в который вросла глубокая уверенность, что он, поп, огромная глыба в той громаде, которая каменно давит всех, кто судорожно дергается, кто хоть малейшее движение делает, чтобы выбиться из каменных стен, - поп, глубоко чувствуя силу своего колдовства, заговорил высоко, отчетливо, вдохновенно, а свидетели, подняв сложенные двуперстия, поклоняясь этой силе, повторяли:
- Обещаюсь и клянусь всемогущим богом перед святым его евангелием и животворящим крестом его, что, не увлекаясь ни родством, ни дружбой, ниже иными какими-либо видами, покажу в сем деле сущую о нем правду. Аминь!..
Поп так же привычно и быстро расседлался, завернул в епитрахиль крест, свое орудие оглушения, к которому приложились свидетели, и торопливо ушел, - отзвонил и с колокольни долой.
- Подсудимый Вязалкин, вы обвиняетесь в том, что тайно похитили булку из булочной купца Авдеева. Признаете ли себя виновным?
Мальчик молчал, глядя перед собой. Как и перед женщиной с тремя детьми, перед ним - стол, покрытый красным сукном, зерцало {Зерцало - небольшой трехгранный, покрытый сусальным золотом ящик, на котором были написаны три указа Петра I и который ставился на судейском столе. (Прим. автора.)}, здоровенная позолоченная цепь на судейской толстой шее, зал, наполненный публикой, решетка, а за решеткой - он, Вязалкин. И казалось ему: сидит он среди узко протянувшихся стен, которые давят его со всех сторон, и никуда не увернешься, никуда не вылезешь.
Он сидел и молчал.
- Ишь гад какой, упорный, как кремень, - сказал купец, нагибаясь к домовладельцу.
Стала показывать свидетельница и, ныряя гадючьей шеей пред судьей, шипела:
- Видно, что испорченный до мозга костей человек. Не попросил, как другие просят, а хитро и долго осматривался, - а я стою, наблюдаю, что будет дальше, пирожных к чаю брала, брат двоюродный с женой приехали, у них заведение фруктовых вод, так я взяла пирожных, - а он опять огляделся и все у кассы стоял, видно денег хотел стащить, да народу много было - никак нельзя; вот подошел к коробу, опять оглянулся, одной рукой стал сморкаться, а другую незаметно опустил в короб, вытащил булочку и под тряпье. А я как закричу-у: "Держите вора, держите!" - и вцепилась в него, чтоб он не убежал, даже пирожное помяла.
- Сладу нету с этими ворами… Ведь этак и разорить могут, - вздохом пронеслось в публике.
- Очень просто, - громким шепотом поддержали и купец, и домовладелец, и хозяин мельницы.
Вызвали второго свидетеля, рабочего-пекаря.
- Оно верно, - сказал тот, показывая черно-гнилые зубы, съеденные мукой, которой он постоянно дышал, - взял он, только это - лом у нас, сушь, ссыпаем почем зря в короб, ее вон нищим раздают, она и копейки не стоит…
- Садитесь, свидетель.