- Что предлагаете, товарищ Карась?
Капитан переступил затекшими за сутки, сжатыми в сапогах ногами.
- По закону, считаю... судить. Чтоб неповадно другим.
- Как вы, лейтенант Бойков?
Качнулась высокая фигура лейтенанта - он тоже устал, небрит, однако нотки неожиданно веселые, будто ничего не случилось:
- Не судить, товарищ подполковник! А что делать, не знаю.
Фурашов снял телефонную трубку:
- Дайте районный центр... Дайте Акулино! Товарищ председатель? Фурашов приветствует! Как? Хотите подъехать ко мне? Буду рад.
Фурашов, отложив трубку, взглянул на подполковника Моренова - умная грустинка на смуглом лице, неторопкость человека, немало повидавшего на своем веку, неторопкость даже в позе: чуть склонена голова, полноватая фигура расслаблена, руки покойно сложены за спиной.
- Думаю, - сказал Фурашов, - Николай Федорович согласится с моим решением... Рядовому Метельникову пять суток строгого ареста... А потом, товарищ Карась, назначить шофером на боевой тягач, отправить на краткосрочные армейские курсы. Договорюсь сам. Вы, Метельников, комсомолец?
- Комсомолец, товарищ подполковник! - растерянно, только тут начиная понимать, что происходит, пролепетал солдат.
- Тогда... после гауптвахты свадьбу готовить. Комсомольскую. Вместе с комсомольцами Акулино... С председателем сельсовета, думаю, договоримся.
- Спасибо, товарищ подполковник! - сказал Метельников, но голос его упал, и солдат как-то сразу притих, словно разом понял: говорить нечего.
- Идите, Метельников!
- Слушаюсь!
Он был уже у двери, сделает еще один шаг - и все, окажется за дверью.
- Метельников! - окликнул Фурашов.
Солдат обернулся, красный и от возбуждения и от радости, но Фурашов отметил тень настороженности, мелькнувшую в глазах. "Сказать об отце? Сейчас, прямо? При всех. Поймут? А если... отец, мол, спас тебе жизнь, а ты теперь... Вон Карась - багровый, будто его из кипятка вытащили, решение ему явно не нравится. Или... не сейчас?"
- Нет, Метельников, все. Идите.
3
Капитан Карась подходил к домику в дурном настроении. Короткие ноги с усилием вдавливали сапоги в песчаную, хрусткую дорожку. И под стать этим шагам в голове трудно ворочались думы.
Получать шишки? И из-за кого? Ну и времена пошли - солдат безобразия творит, машину угоняет, женится (до чего дошли!), а тумаки и шишки получай командир. Еще и антимонию разводят: дисциплина на сознании!
Думая о "временах", Иван Пантелеймонович холодел, словно бы душа его внезапно одевалась ледяной коркой, тогда уж элементарной логике не было места - шел "вразнос": вот он - этот умный, инженер, пришел командовать на готовенькое да еще шпыняет в хвост и в гриву! И ты терпи. А первый-то Карась тут начинал, крутился белкой и в руки твои передал все. Понимать бы такое надо! Первый на первом объекте. На другие объекты теперь тоже начинают поставлять аппаратуру, командиров назначают, но таких, как он, Карась, тоже зачинателей, ставят повыше - начальниками штабов частей, а не так, как его, - толкнули командиром подразделения на "луг"! А что он может поделать? Конечно, он тогда сказал кадровикам: "За непочитание родителей такое? Вроде бы чту - честь по чести..."
Его, Карася, уже ничем не удивишь, на всяких насмотрелся командиров, всякое повидал на своем веку службы, - немного надо, чтобы все насквозь понять, а вот тут, кажется, опростоволосился, поверил тогда: как же, интеллигент, складно, умно говорит! "Работайте, Иван Пантелеймонович, покажите себя, возможности для роста будут". Но теперь-то шалишь! Как голенький виден. Вот уж верно, как в пословице: ставили, думали - голова, на поверку - головка...
Хрумкало под ногами. И однотонный такт шагов и размышления выстраивались как бы в четкие ряды - неодолимо, до зуда хотелось вдавливать и вдавливать песок, словно от этого что-то могло измениться. "А я будто не работаю, не вкалываю, как говорят эти умники, "железно"? Вот темень, ночь - только плетешься домой".
Он поравнялся с соседним домиком, домиком холостяков, минует его и окажется у себя, в тепле и уюте - домашнем, особом, - значение которого он постигает не умом, а всем существом. И в ту самую минуту, когда он готов был уже миновать домик, окно в торце распахнулось, кто-то выставил на подоконник проигрыватель, капитан увидел лишь голые руки, и тишину ночи, как ударом, расколол джаз...
Вздрогнув, будто удар этот обрушился на него, Карась чертыхнулся, проговорил вслух:
- Вот они, умники, возьми их за рубль двадцать! Не офицеры, а техники! Небось Гладышев! Оргии устраивает, руки ломает, а находятся добрячки, все покрывают и...
Оборвал себя: за этим "и" крылось такое, чего он не мог произнести вслух. Что лейтенанты?! Подполковники, возможно, ходят туда же!.. Не только тогда, у домика, встретил их на пару - Гладышева и Фурашова, видел и одного Фурашова, как выходил из подъезда двухэтажного дома, - мол, проверял работу строителей. Но он-то, Карась, знал: там в это время была Милосердова...
Прибавил шагу, подгоняемый джазовой, резкой скачью. На крыльце тупо и тяжело обивал сапоги, испытывая злое помрачение; с ним и вошел в дом, прихлопнув с силой дверь, - за ней остался стегавший по перепонкам рев меди. В коридорчик, навстречу выплыла приземистая, округлая жена, расцепив руки, привычно сложенные под обвисшей грудью, заторопилась принять у мужа фуражку, ремень. По стуку сапог на крыльце, по хлопку дверью она поняла: он не в духе.
- Случилось что, Ваня?
Карась отвел ее протянутые руки. Сам снял фуражку, расстегнул ремень.
Такое было ему не внове: подавшись к нему, Капа вся сразу напряглась в привычной готовности - если нужно, принять на себя всю тяжесть. Это нравилось капитану в жене. И еще: вот уж чего-чего, а за нее его не упрекнут - общественница, в женсовете фигура первой величины. И тут же, сознавая, что, кажется, ненароком обидел ее, помягчел:
- Ничего, Капа.
Ужинали молча. Порядок в доме был заведен такой, что Ивана Пантелеймоновича ждали, без него не садились за стол, только в исключительных случаях Капа позволяла детям - мальчику и девочке, - светловолосым, некрупным, в родителей, поесть отдельно, и этот порядок тоже мил сердцу Ивана Пантелеймоновича. Попадая в такую привычную, домашнюю атмосферу, он как бы оттаивал, но сегодня - сам чувствовал - дурное настроение не исчезало, словно вселилось навек. Капа приглушенно кидала детям: "Не сопи", "Не на пожар - торопись помалу". Мишка, курносый, с бледной, как на воробьином яйце, россыпью веснушек по скулам, посапывал, старательно выгребая из тарелки картошку. Надя, яблочно-щекастая, тоже с россыпью веснушек, ела торопливо, открывая мелкие мышиные зубы.
После ужина Карась устроился возле телевизора: в маленьком стеклянном квадратике "КВН" метались игрушечные люди. Он любил смотреть футбол, волнение его в такие минуты доходило до крайней степени, и волновался он не за какую-нибудь команду, а вообще. Сидел, точно на куче иголок: ерзал, то и дело вскакивал, хватался за сердце: "Тьфу! От набрали команду! Гола хочь купи!" В перерыве бежал на кухню, доставал из шкафа пузырек валерьянки, выпивал двадцать капель. Во втором тайме, не дожидаясь конца игры, снова бегал на кухню, после чего соловел и, сморенный сонливостью, дремал на стуле...
В этот вечер, как на грех, футбола не было, шел какой-то спектакль, - лишь глаза Ивана Пантелеймоновича видели, что там делалось на экране, умом же, сознанием он был далек от происходившего: думы с репейной цепкостью сидели в голове, а ушные перепонки рвали медные всплески джаза, возникавшие откуда-то из неведомой, глубины. "Вот вам - надежда, будущее! Техники... Даже инженеры! Вот он, возьми его за рубль двадцать, Русаков, зампотех! Какой из него военный? Гражданский шпак - и все! Спец по этим самым - как их? - по коктейлям да по "тройчатке". Хотя зря я так - дело-то они знают все: Русаков, Бойков, Гладышев, - троица холостяцкая, а вот с дисциплиной... Как в полевой бригаде, да и то в плохой. А дисциплина - главное. Нет, не такой была армия! Случалось тогда, до войны, он, старшина, торчком ставил - в рот смотрели, слово боялись проронить, а теперь? Одного надо воспитывать, специалистом делать, другой шуры-муры разводит с Милосердовой, руки себе ломает. Солдаты - дошло уже! - женятся... Цирки, да и только!
Постой, постой! Цир-ки? Цирки... Да ведь это любимое слово генерала Василина! Василин... Забыл генерал командира зенитной батареи лейтенанта Карася? Немудрено, десять лет прошло! А если... если вот ему написать? Там он, в штабе, вверху, имеет прямое отношение к ракетным делам. Пусть знает, что делается. Обо всем и написать, вспомнит, не вспомнит - неважно, а он, капитан Карась, не может, не должен молчать.
Он с усилием заставил себя досидеть до конца передачи, вовремя подумав, что встань он, уйди - и Капа тотчас выключит телевизор, отправит детей спать, и, досиживая уже, вызывал в памяти факты, мысленно складывал слова в фразы и чувствовал, как билось, трепетало под ложечкой, будто живым клубочком, возбуждение. Встав со стула, сказал жене:
- Укладывай детей и сама ложись, а я...
Недосказал: ни к чему. Нашел тетрадку, чернильницу-невыливашку, сел в кухне за маленький столик и, вздохнув, подумав, решительно опустил перо на бумагу; оно заскрипело, легла первая фиолетовая строчка:
"Здравия желаю, товарищ генерал! Пишет вам ваш сослуживец по фронту капитан Карась..."
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
1
Уже спускаясь со своей "голубятни" по скрипучей, пересохшей деревянной лестнице, крутой, точно трап, Коськин-Рюмин запоздало подумал: "А чего вызывает? Зачем понадобился?" Голос замредактора Князева был подчеркнуто официальным: "Зайдите, пожалуйста".
У "секретарской" в проходе толпилось человек пять, кто-то сидел на продавленном, облезлом диване, - была горячая пора подписания полос. Густо пахло свежей типографской краской: полосы висели на стене, загромождали столы "секретарской". Литсотрудники столпились вокруг замответсекретаря, черноволосого, цыганистого Журавина, он что-то рассказывал, к "трепу" его привыкли, слушали, "подливали масла". Коськин-Рюмин завернул сюда: Журавин все знает.
Константин протиснулся ближе, спросил:
- Чего, Федя, понадобился Якову Александровичу?
- Со статьей, старик, застопорилось, - ответил Журавин.
"Еще этого не хватало! Что такое?" Коськин-Рюмин пошел в знакомый затененный коридорчик. На этот раз в приемной дежурила секретарь Ниночка, круглолицая, полная, царственно улыбнулась.
- К Якову Александровичу? Пожалуйста.
Князев поднял глаза. Ничего в них не понять - вымуштрован, вышколен: спокойствие, как у старого опытного бобра, который видит и понимает все. Ну что ж, и ему, Коськину-Рюмину, тоже волноваться нечего.
- Знаете, Константин Иванович. - Голос Князева звучал с привычной дрожью, негромко, точно вот-вот оборвется, и Коськин-Рюмин внезапно подумал: неужели этот человек мог быть грозой, как рассказывал "литраб" Беленький? И оттого, что, наверное, думал об этом, он пропустил, что сказал Князев, но ощущение - сказал плохое - дошло до сознания, и Коськин-Рюмин нетерпеливо переспросил:
- Как вы сказали?
- Я говорю, что мы посылали на отзыв вашу статью о "Катуни"... Отношение отрицательное. Вот профессор Бутаков. - Князев поднял листок со стола. - "Факты статьи не соответствуют действительности. При всей остроте и бойкости пера журналисту не удалось разобраться в сложном существе становления новой техники. Поспешность, поверхностность газетного выступления не будет способствовать усилиям целых научных коллективов..." - Князев читал ровно, бесстрастно, в такт голосу подрагивала вислая кожа на подбородке. - "К тому же трудно понять, что статья адресована коллективу, делам нашего конструкторского бюро, - она грешит эзоповщиной. Что касается случая, описанного с "сигмой", дело не в устарелости "сигмы", как намекает автор статьи, а в другом - высокой мужественности, героизме конструктора инженер-майора У." Как видите, Константин Иванович...
Князев отложил листок, лицо вяло осветилось подобием улыбки.
Так вот в чем дело! И Коськин-Рюмин, не думая, как это будет воспринято, с сарказмом воскликнул:
- Но... Яков Александрович! Вы же понимаете, послать такую статью на отзыв Бутакову все равно, что послать карася к щуке с жалобой на нее!
- Ну, положим! - протянул Князев, и в этом "ну, положим" прозвучала предупреждающая холодность и уверенность. - Тут есть и другое мнение: "Публикацию статьи не считаю целесообразной".
- Чье? - вырвалось у Коськина-Рюмина.
- Маршала артиллерии Янова.
Коськин-Рюмин молчал: да, его прихлопнули. Прихлопнули, точно куренка, как сказал бы Беленький, просто кепкой.
- Что же мне делать? - спросил глухо.
- Работайте...
- Тогда я буду искать к этой теме другой подход.
- Пожалуйста! - Князев подал рукопись.
Взбешенный, еле сдерживаясь, чтоб не наговорить лишнего, Коськин-Рюмин не заметил, как до того в вяло, равнодушно глядевших под нависшими веками глазах Князева вдруг вспыхнул точно бы иглистый пламень. Вспыхнул и мгновенно погас. Не знал Коськин-Рюмин, рванувшись из кабинета, что замредактора, усмешливым взглядом вперившись в его затылок, думал, пока журналист выскочил за обитую дверь: "Ишь, вещуны революции! Новоявленные мессии... Небось полагает - с небес спустился, чтоб вверх дном всю журналистику поставить! А нам, выходит, что же... место уступать? Мол, пожалуйста? Нет. Мы писали, служили этой древнейшей музе и до вас... Так-то!"
Когда Коськин-Рюмин вернулся к себе в отдел, на "голубятню", в коридорной клетушке ни у дверей в морской отдел, ни у входа к "библиографистам-критикам" никого не оказалось. Обычно "литрабы", как по сговору, выползали сюда из кабинетов - покурить, перемолоть редакционные новости, обменяться анекдотами. Теперь было пусто, только за дощатой перегородкой моряков бойко стрекотала старенькая "Олимпия".
Впрочем, состояние Коськина-Рюмина было таково, что, и находись тут кто-нибудь, он вряд ли бы заметил: бешенство, колотившее его после разговора с заместителем главного редактора, сейчас сменилось апатией, бесчувственностью - так все провалилось! А ведь, чего греха таить, тогда, вернувшись с полигона и садясь за статью, уже предвкушал: выстегает кое-кого сибирским голячком, чувствительно будет...
И хорошо даже, что тут, в клетушке, сейчас безлюдно: начались бы расспросы, - вид у него, верно, тот еще!
Беленький в синей просторной толстовке, вытертой столом у подгрудья, пользуясь отсутствием старшего консультанта Смирницкого, смолил сигаретой вовсю, низко склонившись над столом: корпел над письмами.
Беленький, казалось, не заметил его прихода, однако Коськин-Рюмин только успел сесть, как тот, не отрываясь от дела, спросил:
- Очередной звон литавр?
- В корзину статья! "Работайте..." Черт бы его побрал!
- Стена, старик! - Беленький раздавил костистым пальцем окурок в самодельной, из ватмана, пепельнице.
- Об этом говорить надо!
- Не говорить, а делать.
Коськин-Рюмин не ответил: не хотелось вступать ни в какой разговор. Сработать впустую, "сработать на корзину" - такого у него еще не было! Он просто чувствовал себя оглушенным, раздавленным, будто его мяли, топтали и, измочаленного, бросили.
- Значит, сказал: работайте? Знакомо! Теперь что же - лапки опускать? На то мы и журналисты: выгоняют из одной двери, мы - в другую...
- Впустую, вот что...
- Впустую ничего не бывает! Инженерное образование... Новое несешь в журналистику! Будь у меня... - Беленький вздохнул с такой искренностью, что после всегдашней ядовитости и подковырок это прозвучало жалостливо. - Был бы, может, теперь не журналистом, а инженером.
Коськин-Рюмин раздумывал: "А что, прав Беленький: выгоняют из одной двери, иди в другую... Вот махнуть к Фурашову и не статью, а очерк накатать. Масштаб помельче, но людей показать и идеи ввернуть те же! Приглашал же Алексей в Кара-Суй".
И вслух проговорил:
- Вешаться не собираюсь, а на летучке скажу: новая техника - это общий ребенок, и всем о нем печься!
- У семи нянек дитя без глазу.
- Пусть тогда хоть жалоба на щуку не попадает к щуке, - не сдавался Коськин-Рюмин.
Беленький промолчал. Лицо его саркастически щерилось в дыму - сам дьявол из преисподней.
2
Свадьба была в разгаре, когда Фурашов с Мореновым в воскресенье приехали в Акулино. "Победа" остановилась у чайной, деревянного, с высоким крылечком дома, возле которого толпились деревенские зеваки, мальчишки же, точно мухи, обсеяли крыльцо и окна. Внутри, в доме, вовсю танцевали, через распахнутые окна вырывалась музыка - играл духовой оркестр части, - веселые вскрики, короткие припевки то и дело заглушали музыку.
С крыльца навстречу спускался председатель сельсовета. Фурашов, встречаясь с ним и раньше, в Егоровске, в райкоме, знал, что председатель - бывший майор. Ходил он неизменно в косоворотке. Сейчас на нем поверх заправленной в брюки свежей, чистой рубахи легкий, светлый пиджак, и весь он сиял радушием, молодостью.
- Здравствуйте, дорогие сваты!.. - троекратно, по русскому обычаю, перецеловался с Фурашовым, Мореновым, широко распахнув руки, сияя от щедрости, сказал, тоже чуть впадая в старомодность: - Милости просим в дом! К гостям, к невесте с женихом...
Музыка, голоса в доме оборвались: по цепочке через ребятню передали о приезде командиров. Лишь поднявшись по ступеням в прохладные деревянные сени, Фурашов отметил, что оркестр перестал играть, и обернулся к председателю:
- Чего ж, Иван Акимович, веселье остановилось?..
- Гостей готовятся встретить!
Фурашов хотел уже возразить, мол, зачем обращать внимание, как тут же две девушки, выступив сбоку, без слов надели ему и Моренову через плечо длинные широкие полотенца, расшитые красными петухами. Фурашов ощутил у шеи, у шрама, льняную свежесть, смутился, подумав, что, должно быть, в форме, с полотенцами через плечо, они с Мореновым выглядят смешно, снял фуражку, вошел в зал чайной, окидывая взглядом людей, длинный стол, заставленный едой, сдвинутые с мест стулья, табуретки. Оркестр грянул туш, и Фурашов поднял руку - оркестранты-солдаты перестали играть.
- Извините, товарищи, за опоздание... И потом договоримся: пусть свадьба идет своим чередом. У вас были танцы?.. Пусть будут танцы!
Кивнул оркестру, и старшина в углу вскинул узкую ладонь, оркестр ударил плясовую.
Взяв за локоть Фурашова, председатель повел его к молодым, в передний угол, и Фурашов увидел Метельникова с Варей, увидел, как они напряженно и с радостью смотрели на него, отмечал вокруг незнакомые и знакомые лица: тут было десятка полтора солдат, два-три офицера...