Расплеснутое время (сборник) - Борис Пильняк


Издание включает в себя сборник рассказов "Очередные рассказы" и повести "Большое сердце", "Повесть о ключах и глине", "Старый дом".

Содержание:

  • Расплеснутое время 1

  • Очередные рассказы 2

    • Олений город Нара 3

    • Рассказ о том, как создаются рассказы 4

    • Нерожденная повесть 7

    • Без названья 8

    • Жулики 9

    • Человеческий ветер 10

    • Грэго-Тремунтан 12

    • Год их жизни 14

    • Снега 16

    • Сторона ненашинская 20

  • Большое сердце 20

    • Глава первая 20

    • Глава вторая 21

    • Глава третья 23

    • Глава последняя 26

  • Повесть о ключах и глине 26

  • Старый дом 33

Борис Андреевич Пильняк
Расплеснутое время

Расплеснутое время

Жизнь очень напряжённа. Человеческий мозг, как кувшин с водой, может наполняться только до пределов: иначе польётся через край; и огромное счастье не иметь на столе блокнота, где записано: "рукописи в "Круг", позвонить курьеру", "в пять А. Б., приготовить книги", "в два позвонить Дикому", "предупредить Всеволода". Дома все знают, что до четырёх "нет дома, кто спрашивает?" - потому, что я сижу за столом, иначе невозможно, - надо прятаться даже от звонков. Но в семь всегда надо выходить из дому - для встреч, для театра, для заседаний и споров, - это счастье, если ляжешь спать в два. И это несчастье, если надо днём пойти в редакцию за гонораром, в район за паспортом или о подоходном налоге, - день погиб: время чрезвычайно тесно, а мозги, как кувшин с водой, надо беречь, чтобы не расплескать мысли. Необходимо писать, словами и образами можно беременеть и - можно орать, как закричала бы, должно быть, кошка, если бы ей не дали возможности разродиться, и поистине по-кошачьи надо иной раз кричать, что "нету дома, снимите телефонную трубку!" -

Чтобы писать - надо никуда не спешить и беречь свой кувшин мозгов, не расплескать. И книжек на полках растёт всё больше, по полкам книг уползаешь всё выше, где всё начинает одиночествовать, - да ползёшь и по полкам лет, волосы уже не рыжие, не ражие, выцветают. Всякая жизнь однообразна, и у меня такое же, как у всех, однообразие.

Приехал из Питера Замятин. Обедали, собрались в театр. Евгений с репетиции (приезжал смотреть, как ставят во Втором МХТ "Блоху") заезжал в Современник, привёз оттуда мне письмо, присланное в адрес редакции (когда собрался я уже из дома, звонил Рукавишников, с ним давно мы затеяли переписку с Хлебного на Поварскую, причём Хлебный переселялся в Испанию, а Поварская на Шпицберген, где был я по осени, и решить мы в письмах хотели истину шахматной игры, переплетённую в гофмановский переплёт последней - прекрасной- Любви); Евгений передал мне письмо, я положил его в карман, решив прочесть потом; Замятин и я, мы пошли в Художественный на "Ревизора", в антракте Евгений пошёл за кулисы, а я остался, чтоб прочесть письмо.

Вот оно:

16/XI - 24 г.

Читала Вашу книгу "Быльё" и вспомнила 19-й год, мою поездку за хлебом и знакомство с Вами. Помните телячий вагон, Вашу поездку за хлебом и девушку с рыжими волосами. Вы, кажется, не знали моего имени и называли меня Тёзкой. Помните Ваши настойчивые и упорные желания, которые я не хотела исполнить. Вначале я ведь ни капельки не боялась Вас, и мы бродили далеко, далеко по полотну железной дороги. Гуляли, болтали, лежали на Вашей шинели. Вы мне рассказывали о чём-то красиво, красиво, и мне хотелось бесконечно слушать. Обратно ехали на станцию на площадке встречного поезда, тесно прижавшись друг к другу. Тогда мне приятно было чувствовать мужчину сильного, страстного…

Вы же, надеясь, верно, что я уступлю, чем дальше, тем упорней настаивали…

С тех пор прошло пять лет. Я изменилась так, что Вы едва ли, встретив, узнали бы. Много пережила, стала опытной и поняла, что Вы поступили великодушно. На свете столько зла и насилия, что теперь я оценила Вас.

Я ведь была наивна и беззащитна, и стоило Вам приложить побольше усилия, чтобы оставить ужасный и вечный след на моей душе. Но вы не сделали этого. Благодарю.

Теперь у меня просьба к Вам: укажите возможность достать "Голый год". Я искала и в К. и в Я., но нигде не нашла, здесь книжные рынки очень бедны, и из Ваших книг, кроме "Былья", ничего нет. Хотела бы знать, в каком журнале Вы сотрудничаете. Видела Вашу фамилию в "Русском современнике", но это было ещё летом, так что теперь не знаю в какое издательство писать.

Простите за непоследовательность мыслей и фраз. Но я пишу между делом - тороплюсь на поезд. А потом, вообще, человек страшно непоследовательный. Если надумаете написать, то вот мой адрес.

Чувствую, что надоела Вам, а потому спешу кончить.

Валентина-Тёзка

Р. S. А всё ж таки напишите мне, я буду ждать.

Прочитал и вспомнил девятнадцатый год, шпалы, степные ночи, рыжую девушку со стремительными движениями. У меня в кармане лежал документ: "рабочий-наборщик Коломенской типографии", - липовый документ, - но я ехал с коломенскими рабочими; тогда откупались целые вагоны и они аргонавтили по степям за пудами ржи в войнах с заградительными отрядами, и соседним аргонавтским кораблём был вагон иваново-вознесенских ткачих; я был уполномоченным нашего вагона, уполномоченной ткачих была рыжеволосая девушка, и вскоре узналось, что она такая же "ткачиха", как я "наборщик": она только-что окончила гимназию, собиралась - или в Москву на курсы, или в село в учительницы. В памяти моей не сохранилось, чтобы я добивался её так, как написала она в этом письме, мы все тогда были в полубреде и за гомерическими матершинами в борьбе за кусок хлеба, за мешок муки (под тяжестью которого до слёз больно подгибались ноги этой рыжеволосой девушки), а мы только двое в этом человеческо-волчьем бреду были одинаковы по происхождению и культуре… Прочитал письмо, думал, как далеко ушёл от меня девятнадцатый год, когда я в безвестности писал первые свои рассказы и жил рядовым мешочником, - решил, что этой девушке напишу письмо, правда, решил чуть-чуть спровокатить, чтобы вызвать её на откровенность, чтобы узнать чужую жизнь. Показал письмо Замятину, он говорил лирические слова о женственности и о лирике женщин, предположил, что эта девушка хочет в письмах рассказать мне, далёкому, о себе и что у неё какие-то горести. Мне приятно было так думать, как думал Замятин, и приятно было его слушать. Весь тот вечер я вспоминал рыжеволосую девушку и думал о девятнадцатом годе. И всем показывал это письмо, потому что, в сущности, в моём "разнообразии" бытия, в том "кувшине", который нельзя опрокинуть, - и очень большое однообразие, и всегдашняя радость всё расплескать.

Наутро я писал то, что было на очереди. В сумерки я написал ей, этой девушке, письмо. Вечером мы собрались слушать Андрея Белого. Я дал Феде прочесть письмо девушки, он тоже, как Замятин, говорил лирически по поводу него и записал себе, чтоб на утро распорядиться отослать мои книги ей. Ольга рассказала мне содержание рассказа Марселя Прево, которого я не читал, где рассказывается, как из Парижа приехал молодой чиновник в провинцию и тишину, где дни плетутся, как годы; там он встретился с женщиной, женой мужа, у них была мимолётная связь, он говорил ей прекрасные слова и уехал обратно в Париж; она мечтала о нём всю жизнь, о том, что в Париже есть человек, который любит её, которого любит она, - эта любовь скрашивала её годы и её жизнь, у неё было оправдание буден, и она могла жить ожиданием… А он, тот молодой чиновник, у которого были тысячи связей, делал карьеру в Париже и министром приехал в город, где жила любящая его женщина. Она пошла встречать его на вокзал, и он прошёл мимо, не заметив и не узнав её…

Я написал этой девушке:

Тёзка, здравствуйте.

Ваше письмо передали мне. Помню то лето, те мытарства, шпалы и теплушки. Помню Вас, Тёзка, Ваши рыжие волосы, Вашу особливость от всех, - тот пригорок у шпал, где в синей ночи мы караулили тишину и звёзды.

В Вашем письме прозвучали, мне показалось, горькие обо мне нотки: говорю правду, никогда там в этом нашем "шпальном" прошлом ни на минуту не хотел сделать я Вам больно и нехорошо, - впрочем, годы заставили Вас передумать обо мне. Вы написали искренно и заговорили о том, о чём так трудно говорят женщины и о чём вообще трудно говорить, - я не принимал наши отношения такими как показались они Вам. Мы встретились на минуту, в далёком прошлом, на шпалах, - Вы написали искренно и просто - и давайте будем писать друг другу по-хорошему, о самом главном, о чём не говорят… Хорошо?

Вы пишете, что я был великодушен, - Вы пишете, что "на свете столько зла и насилия" и что Вы стали совсем другой. Я помню ту рыжеволосую девушку с такой стремительной походкой. Что стало с ней, с этой девушкой, как прошли эти её пять лет, какие обиды и какие радости принесли они, самое главное - в чём? Я знаю, как трудно писать о том, о чём не пишут, - так Вы присылайте всё, что напишется, как напишется, со всеми помарками, - мне всё будет дорого от Вас. В Вашем письме есть надломанность, чуть-чуть боли, - да - "человек страшно непоследователен". Всё, всё напишите мне. Я так хорошо помню сейчас ту караульную тишину, шпальные пути, и те дни с Вами, и Вас.

Что же сказать о себе? Буду ждать Вашего письма, чтобы знать, что Вы хотите знать обо мне, всё расскажу, как есть, как было. Что же, я - писатель, пишу книги, пишу про свою и чужую жизнь, плету вымыслы с явью.

Быть может, Вы слышали, что мне выпала горькая слава быть человеком, который идёт на рожон. И ещё горькая слава мне выпала - долг мой - быть русским писателем и быть честным с собой и Россией. Я живу в Москве, - тоже и у меня многое унесли эти годы, ударило мне тридцать, пришло мужество, - те далёкие шпалы мне кажутся путём и преддверием к тому, что вокруг меня.

Всего хорошего Вам. Письма Вашего жду. Руку Вашу целую крепко. - Вы написали, что благодарите меня, потому что я "поступил великодушно", и сейчас же противопоставляете этому зло: - почему?

Такое письмо написал я. Федя (он же Давид Кириллович) отослал мои книги с препроводительным письмом, "многоуважаемая", "ваш покорный слуга".

И я получил ответ:

3/ХII - 24 г,

Прежде всего искренне, от души благодарю Вас за книги. Вы мне доставили громадное удовольствие. Их я ещё не прочла. Хотя если б и прочитала, едва ли бы написала свое мнение о них. Это было бы, пожалуй, немножко смешно и нелепо. Мне ли, посредственной и обыкновенной женщине, давать отзывы о произведениях, когда о них говорит Троцкий и другие известные и влиятельные личности. Ещё раз благодарю, большое, большое спасибо за них. Теперь о письме. Его я получила, прочла и то, что не совсем поняла, прошу объяснить Вас. Мне хотелось бы знать, что Вы в письме своём называете "главным"; разве то, о чём Вы сказали "трудно говорить", есть самое главное? Может быть, оно могло быть главным для меня, для других, а разве Вы физиологическое влечение полов считаете главным? А разве Ваша работа, занятия, общественная жизнь не есть самое главное? Может быть, я не так поняла, тогда объясните. Потом скажите, почему Вы думаете, что женщины вообще трудно говорят об этом. Разве? Я лично смотрю на вещи проще и шире и не нахожу, что было бы трудно иль неудобно говорить о чём бы то ни было, тем более с мужчиной, да ещё в письме.

Теперь о себе. - Через полтора года после поездки за хлебом я встретилась с человеком, с которым суждено было разделить самые красивые, высокие и в то же время обыкновенные переживания. Впрочем, оговорюсь, у нас они были, может быть, слишком необыкновенными; так как по темпераменту оба слишком эксцентричны, Это было в Плёсе, природа, молодость, красота переживаний, - ну, чего бы ещё надо. Казалось, любили друг друга безумно. - Однако вышло не так, как у всех: часы волшебных снов сменились ужасными часами нечеловеческих мучений. Мучили друг друга до исступления, до сумасшествия и отчаяния. Мучили без всяких причин и поводов. Дело доходило до того, что у меня отнимали из рук яд и считали за психически больную. Несколько раз собирались разойтись, но разве могли это сделать, когда что-то было настойчивее и сильнее нас обоих. И снова часы мучений сменялись сладостными часами безумной страсти… Так прошло более двух лет. Красивые переживания стали терять свою остроту, да и характеры стали более уравновешенными. Стало скучно. Я чувствовала, что так продолжаться не может; знала, что, если останется в таком положении, будет сплошная неудовлетворённость, апатия, скука. Собралась и уехала. Вот теперь живу в К., муж мой близ Я… Когда делаемся необходимыми друг другу, - я езжу туда, так лучше красивей и полней течёт жизнь. Мне здесь хорошо. Я учусь - получаю специальное образование, а какое - скажу в другой раз.

Пока всего доброго, славный мой попутчик.

Пишите.

Тёзка.

Письмо принесли утром, за работой. Прочитал и понял, что с этой попутчицей мои пути - никогда уже больше не сойдутся, что и Ольга, и Замятин, и Федя, и я - плохие мы психологи, - что не так уж страшно, что растут мои полки лет и книг и что скучно бывает беречь кувшины мозгов… А рыжую девушку - из того шпального девятнадцатого года - простит бог!

И тогда я думал - вот о чём: -

- мой товарищ, писатель, старик, одинокий человек, оторвавшийся от этих наших дней, донашивающий пальто, сшитое в девятьсот десятом году, небритый; в его комнатке, бывшей ранее мастерской художника, на чердаке, горько пропахло старческой псиной, от девятнадцатого года застряли в комнате нищета, убожество, грязь, сбитые валенки, махорка, - как в нём, в человеке, застряла от того же девятнадцатого года - старческая чудаковатость, придурь. Его, этого моего друга, все забыли, - я остро присматривался к нему.

И вот было сентябрьское утро, моросил дождь. Он проснулся и встал со своей койки, пропахшей человеческой нечистотой, ещё до рассвета, в тот час, когда люди, недосыпая, всегда чувствуют себя несчастными. На спиртовке он вскипятил себе чаю, пил не спеша и потом, надев своё многолетнее пальто, пошёл вон с чердака. Он никогда не спешил, переулочками он вышел к трамваю и с первым трамваем, 4-м номером, поехал на Ярославский вокзал. На первом дачном в мутном сиротстве сентябрьского утра он приехал в Лосино-Островскую.

Там прошёл он дачные посёлки, перешёл речушку, прошёл деревней, - ушёл в лес… И там в лесу он раскладывал костёр, сырые сучья горели медленно, дымили, чадили, убожествовали. Там в лесу против костра стоял высокий старик, небритый, нечистый, в пальто, посеребревшим от времени на локтях и у карманов, - стоял очень долго, неподвижно, сгорбившись, руки в карманы, смотрел упорно в огонь, - пробовал было сесть у костра, но земля была сыра и холодна. Мимо проходили мальчики, что собирали грибы, он не замечал их, они кричали:

- Эй, старик, ты что - колдун, что ли?

Постояли, посмотрели и пошли, - и, когда они уже скрылись, он, старик, сказал, полагая, что говорит им; - сказал тихо, любовно и хорошо:

- А я, детишечки, думаю, выдумываю… Так-то, ребятки…

Лес был помят сотнями тех, кто перебывал здесь за лето и годы, валялись консервные коробки, и у самого костра поблескивало бутылочное разбитое дно. деревья - ельник - стояли мокрые, затихшие, серые, дождь то переставал, то закапывал вновь, облака уничтожили небо и просторы. Костёр горел скверно, не мог разгореться, коптил..

Старик вернулся домой в сумерки, опять медленно шёл переулочками, и дома, у себя на чердаке, не спеша растапливал железку, не спеша грел чай и вчерашнюю кашу. Пообедав, он лежал на кровати, прикрывшись тем же - промокшим - пальто, в котором был весь день, на ноги надел разбитые валенки, - читал старую толстую книгу: единственная электрическая лампочка на длинном шнурке с потолка была приспособлена так, что она вешалась и над кроватью, и над столом, и у железки. Это был седьмой этаж, где жил старик-писатель, и сюда не доходили уличные шумы.

К полуночи он отложил книгу, перевесил лампу от кровати к столу, с одного гвоздика на другой, вынул из стола толстую папку, разложил рукописи на столе и на новом листе, где наверху в углу стояла цифра страницы - 437, - стал писать, продолжать свой роман, почерк его был старчески крупен и неразборчив.

Он писал:

…была весна. День шёл к вечеру. В лесу не смолкли ещё кукушки, но запел уже соловей. Из лесу пахло ландышами. Под горой протекал Днепр. Анатолий приехал на челне из-за Днепра и поднялся на гору, когда вдали за горами уже поднималась огненная луна. На условленном месте Лизы не было. Анатолий сломил старое дерево, разложил костёр и лёг около него. Костёр загорелся быстро, палевыми огнями, в чёрное небо полетели золотые искры. Днепр потонул во мраке. Анатолий лежал против костра, смотрел на огонь и думал - о весне, о молодости, о Лизе… Надо было сегодня встретиться во что бы то ни стало, чёлн ждал под обрывом. И тогда неслышно к костру подошла Лиза, в белом платье, сама молодая, Как весна. Красные отсветы костра делали её смуглое лицо -

Написав этот абзац, старик задумался, опустилась рука с пером, глаза стали пустыми так же, как днем в Лосино-Островском лесу, - пустыми и беспредельно-добрыми, милыми, всепрощающими, - а рука с забытым в пальцах пером была старческой морщинистой, неопрятной, с грязными ногтями и с грязью, въевшейся в поры. Под дешёвой электрической лампочкой на столе, рядом с рукой и рукописью, лежал чёрствый огрызок чёрного хлеба. Этот старик, мой друг, писатель не был талантливым писателем, революция его не печатала, - он писал только для себя, в стол для смерти…

…Вечером я прочту этот мой рассказ Ольге и Феде, и пусть они скажут мне, правильно ли сделал я, расплескав моё тесное время этим рассказом. Я же - сказал уже, что словами - беременею я и - можно орать, как закричала бы, должно быть, кошка, если бы ей не дали возможности найти тёмного угла, чтобы разродиться -

24 дек. 1924.

Очередные рассказы

Дальше