Дима был взвинчен не только встречей с Кардановым, но и очередной ссорой со своим младшим братом Толиком. Карданов мало знал Диминого младшего брата. От Гончарова, который уже после распада всей "капеллы" продолжал на стороне общаться с Димой, Карданов слышал, что Толик, после того как поимел "поплавок" на грудь, занялся своим жизнеустройством с невероятной, тупо-несокрушимой серьезностью. Что он даже и "поплавок" не закинул, как все нормальные люди, куда-нибудь в долгий ящик, в архивный уголок, а буквально пригрел его на груди, не колеблясь просверлив дырочку на лацкане хорошего пиджака. А уж это была и вовсе смехота. Так что и опять выходило, что правильно они Толяныча за шкета держали. Когда же выяснилось, что здорово Толик приударяет за одной вертухлявой, нелепой внешности девицей, зато имеющей в семейных тылах дачу и машину, и что обложил он папеньку с маменькой сей неказистой юницы по всем правилам осады, так что вроде бы уже и видели, как он на дачу к ним с двумя авоськами стеклотары шагал, а оттуда пер эту же тару, наполненную вареньем и с притертыми крышечками ("притертые крышечки" - это он сам упоминал в озабоченном разговоре), то неоспоримо уже и ясно стало, что отрезанный он ломоть для всякого нормального мужского дружества.
Оно, положим, с точки зрения самого Толика, именно Дима был этот самый отрезанный ломоть в их семействе, ну да ведь не только жена не сапог - с ноги не сбросишь, а и брат в каком-то смысле тоже. Толяныч знал, конечно, о брате совсем другое, чем вся эта "капелла" Карданова, Гончарова и прочих. Не меньше чем с десяток лет (совпадавший примерно с периодом, когда они получали всеобщее среднее) все летние месяцы проводил он вместе с Димой на даче, а по существу в деревне, потому как недвижимая собственность Хмыловых и не дачей была вовсе, а натуральной крестьянской избой. В избе этой в двадцатых-тридцатых годах проживал ныне покойный отец их, Николай Васильевич. Там и работал бухгалтером в совхозной конторе, пока не закончил, уже после войны, института и не стал инженерить в Москве. И знал Толяныч, что корнями и детством своим деревенским прекрасно привержен Дима, ничуть не хуже его самого, к конкретным и материальным деталям бытия вроде притертых крышечек. И что порчу и выламывание из семейного круга наслала на брата именно "капелла", к которой пристал он неизвестно зачем. Да и сама "капелла", непонятно было для Толика, каким образом приняла в себя инородное тело. Толик не размышлял об этом подолгу и так складно, а просто переживал. Неправильным и недопустимым развитием событий считал он, что брат в последние сезоны не кажет носа в деревню, что не женат и вроде бы и не помышляет об этом, что без руля и ветрил болтается, как… в проруби, и теряет годы. Тут не было, может быть, чисто родственной боли и заботы (как, скажем, у матери, не нарадующейся, кстати, на младшего и чем дальше, тем более и окончательно спокойной за него), но… жили-то вместе. Пока, только пока, далее-то уж у Толика свои виды были, но пока все-таки вместе.
И вот после очередного нелицеприятия с младшеньким почуял Дима редкостную тягу к первому свиданию с матушкой-природой после осенне-зимнего отлучения. Редкостную, ибо городские птицы были они оба, злостно городские, если уж нелицеприятно говорить. Природу они любили, конечно, но странною любовью. Часто не прочь были порассуждать, что хорошо бы закатиться куда-нибудь дня этак на три-четыре, но чаще всего рассуждения эти только помогали им просидеть лишних часа этак три-четыре "У Оксаны". А когда потребность действовать ощущалась слишком уж сильно, снаряжалась основательная, чтобы не сказать грандиозная, экспедиция в Сандуны. Поэтому разглагольствования насчет того, как здорово было бы куда-нибудь закатиться, - всегда красноречивые, со всех сторон аргументированные, на полном серьезе, - тонули обычно в собственном изобилии, иссякали и вязли, как в болоте, в сложных передвижениях гоп-компании по знакомым маршрутам, бульварам и квартирам.
У Димы, одного из них всех, было, правда, двадцать с гаком деревенских сезонов за плечами, но этот заплечный его багаж никак не ощущался другими, а с некоторых пор, похоже, и им самим. Раньше они частенько появлялись на катках в парке Горького или на Патриарших прудах и даже, попадая в школьные, а потом студенческие каникулы в подмосковные дома отдыха или турбазы, совершали лыжные походы на нешуточные расстояния. Но то было раньше, мало ли что было раньше?! А вот как грянул экологический бум, грянул в души и уши со страниц газет и журналов, из радиоприемников и с экранов тэвэ, и начали поднимать матушку-природу снова на пьедестал с гвалтом и суетливостью, как по весне поднимают и поддерживают ремнями ослабевшую от зимнего недоедания коровенку, то "капелла" Карданова - Гончарова не поддержала как-то всеобщего рвения. На словах, конечно, да и очень даже да, и интересовались судьбами волков, равно как и ланей, и почитывали о хрупкости озонного пояса вокруг планеты Земля, и обсуждали сие, много глаголяща за чаркой красного или кружкой пенистого. На деле же не вписывались они во всеобщий оживляж, не сделали они - не сумели или не захотели сделать - того неожиданного вывода, к которому пришла почтеннейшая публика. И когда из асфальтовых джунглей хлынули массы в леса натуральные, и разлилась волна их по окрестным полям и огородам, и принялись на корню скупать срубы и сараюшки, то есть то, что и корней-то не имело, когда, как на Клондайке, столбили наперегонки дачные участки, а лежаки и грибки на пляжах занимались чуть ли не с ночи, вот к этому-то всему остались наши ребятишки как-то до странности даже равнодушны.
Дивились они, видя, как "по грибы-ягоды" из повода для романтических скитаний быстро и прочно превращалось в нешуточный промысел, как престижным стало угощать гостей собственноручно собранными грибками (хотя и то правда, на рынке и дорого и мало) или с собственного участка ягодами. Как старый и малый, итээры и работяги, эстеты и прохиндеи выкладывались на всю катушку в "зонах отдыха" и автоматически превращали оздоровительные мероприятия в кучу малу, как в очереди за сосисками или дешевым портвейном. С каким-то даже веселым остервенением, с яростью и молодечеством вгрызались и всасывались просвещенные горожане в дары природы, в лесные и речные угодья, так что даже и "ой, да по зеленой травушке-муравушке" прошлись, не побрезговали, и не в песенном опять-таки, не в символическом некоем смысле, а с реализмом хрустящим. Допетрили, докопались-таки, что и травушки сгодятся, хотя бы на лекарствия. Ну и… туды ее, в мешок.
Да что там грибы-ягоды, травушка да рыбешка, разъяснили уже всем по науке, по пунктам, что не токмо водная или, скажем, песочная гладь, но что и воздух сам, ежели он чистый да кислородонасыщенный, тоже ведь ценность. Хоть пока и не товарная, но уж потребительская ценность - это точно. И все меньше их, говорят, становится, ценностей этих… А бесплатно пока… На шарап! Жариться на солнышке, о песочек бока обтесывать, воздуху наглотаться, да побольше, впрок, как верблюды в горбы… До одурения!
"Карданов и компания" оставались стоически непоколебимыми. Задумчивые, как слоны, они рассуждали о хрупкости озонного пояса вокруг планеты Земля, глубокомысленно, с великолепным и несокрушимым дилетантством касались судеб волков и ланей. Но для себя, для себя лично выводов не делали. Бежать куда-то и хватать, пока бесплатное, не удосуживались. Даже как бы в обратном направлении двигались. Так, Дима все реже и чуть ли не по единственному разу за сезон мог декламировать после стокилометрового пробега на электричке: "Вот моя деревня, вот мой дом родной". Говоря проще, носа не казал за город. И даже Гончаров, вроде бы хоть и с одного бока, но прилепившийся к почтеннейшей публике и которому и участков-то никаких столбить не надо было - у отца с незапамятных времен прекрасная зимняя дача, - и того лихорадка клондайкская и заготовительный зуд не коснулись.
Летом, на субботу и воскресенье, Москва пустела и стояла, как огромный дом, из которого выехали жильцы. От безлюдья и безмашинья казалось, что улицы и площади становятся гулкими, словно коридоры и залы оцепеневшего замка. Оставаясь в городе и даже в центре города, "капелла" оказывалась на эти дни неожиданно на лоне тишины и покоя, на асфальтовом, правда, лоне, но… тишина и покой тоже, в общем-то, неплохо. Центр города становился глухой окраиной, какой-то доисторической, довременной провинцией, спокойно лежащей на обочине, спокойно оставшейся в стороне от пронесшегося на окрестные поля и огороды людского самума.
И они прохаживались в самую жару по мягкому асфальту, и дышали этим асфальтом - это, конечно, в промежутках между почти непрерывным потягиванием сигарет, - и вообще, с точки зрения тех, унесшихся на пленэр, вели вполне нездоровый, вполне даже безумный образ жизни. Но ничего, вроде бы все были живы-здоровы, и даже простуды или эпидемии гриппа как-то равнодушно обходили их стороной. Они не злорадствовали по поводу других, когда эти недуги прилипали ни с того ни с сего к забронзовевшим и навалявшимся на даровом песке. Просто тема здоровья-нездоровья, как это и обычно бывает среди вполне здоровых людей, напрочь отсутствовала в их мыслях и разговорах.
III
И теперь, когда они уже сошли на троллейбусном пятачке и прямиком через бор двинулись на излюбленный пляж номер три ("нуммер драй", - как неизменно называл его Карданов), расстроенный братаном Толиком Дима "жалал" расслабиться. И легко они пошли, все легче и быстрее, без усилий ускоряясь, снимая на ходу то то, то другое из одежды и уже босыми ногами ступая по роскошному мху и могучим корневищам роскошных сосен. Прошли один пруд, другой, поднялись на взгорок и, продираясь через кустарник, уже наполовину засыпанный песком, выбрались на чистый песок. А за ним, за бело-желтой, немного пылящей полосой метров в сто, сверкала в склоняющемся к западу солнце речная вода. Оттуда слышался шум и гам большого купания, большого пляжного представления. Закурив по одной и аккуратнее уложив снятые с себя причиндалы, Они двинулись по этому теплому, ласковому песку навстречу вечному празднику, вершащемуся у воды. Двинулись "в ритме джаза", что примерно значило: все позади, а что впереди - поглядим - увидим.
И быстро, катастрофически, феерически быстро завертелся в брызгах, "мырянии", беготне за пивом и бутербродами, в стойках на руках и поглядывании на бессмертных граций, там и сям распластавшихся на лежаках и полотенцах, завертелся, да и сошел день на нет, кончился, перешел в вечер, без особого даже объявления. На первую, но решительную волну посвежевшего воздуха бессмертные грации реагировали недовольными, недоумевающими гримасками. Уже и газеты, и бумажные стаканчики, и полиэтиленовые мешочки неслись по пляжу, подхваченные враз окрепнувшим ветром. Уже гудели и рвались в поднебесье, как туго натянутые паруса, тенты, хлопало и переворачивалось все вокруг, и ядрено-черная туча, как молоденький, упитанный бычок, резво выкатилась над головами, обещая сокрушительный, мгновенный ливень. Гримасками тут было не отделаться, куда там… Юные грации, школьницы и студенточки, равно как и вообще прелестницы всех сортов и разборов, с кавалерами и без оных, засуетились и "испужались". Компании, парочки и одиночки перемешались в одно потревоженное племя. Пространство-то открытое, до леса далеко, до троллейбусов тем более. Дрожал весь пляжный народец, как стрелка манометра у перегревшегося котла, гусиной кожей покрылся и оставался практически на месте, раздираемый последним гамлетовским сомнением: бежать - не бежать, хлынет - не хлынет…
"Пужались" и повизгивали, конечно, так, напоказ, пожалуй, что даже и от избытка внутренней бодрости. Ни в каких Громовержцев или Перунов никто из этой публики не верил, а ливень, даже если и сокрушительный, то что ж, после такого пекла - дело, в общем, обычное.
Но как обнажились молниеносно голубые корни небесного электричества и там, и тут, и прямо над головой, и как вдарило, как "двадцатью залпами артиллерийского орудия", воедино, и еще, и еще, вдогонку, так и пала на всё темень доисторическая. Лиловые, пепельно-лиловые тона жутко как-то преобразили полуголых людей и вместе с несшимися, кувыркающимися обрывками скарба и снеди рисовали картину апокалипсиса.
Крупные, резкие капли бухались, как маленькие снарядики в пылящий песок, покрывая его мокрыми мини-кратерами. Два приятеля, подхватив свои шмотки, запрыгали в задумчивом темпе по направлению к душевым и кабинкам для переодевания. Ветер еще усилился и сносил их с курса, чуть ли не подхватывая в полет в верхней фазе прыжка. Около выкрашенных синей краской фанерных щитов душевой жались, как около Ноева ковчега, те, кто допрыгал сюда раньше. В предвидении неминуемого пятого акта с тотальным полосканием белья и промыванием косточек волнующийся табор лихорадочно укреплял позиции вокруг фанерного прибежища: подтягивались ближние лежаки и ставились под углом к стенкам, на них натягивались хлорвиниловые пленки и полотенца. Пристрелка отдельными водяными снарядиками на момент прекратилась. Время, отведенное на артподготовку, истекло, и уже наклонялись миллионнолитровые бочки, чтобы опрокинуться разом, не мелочась.
И когда Карданов с Хмыловым, сбившись с галопирования и сгибаясь под невидимым напором воздуха, уже подгребали к сплоченному вокруг синих стен коллективу, сверху пронесся наконец шорох мгновенно сорвавшейся неисчислимой стаи дождевых частиц. Их полет, даже не полет, а пикирование, был стремительным и неотразимым. Задыхаясь и уже мало что различая перед собой, Димка и Витя ткнулись в первую хлорвиниловую накидку, обхлопывая и шаря по ней. Полог накидки отогнули изнутри, и обитатели сухой пока клетки пространства гостеприимно потеснились перед новыми пришельцами. Два плюс два равно четыре, а четверым под одним хлорвинилом было тесновато. Но, как говорится, в тесноте, да не в обиде. Какая уж тут обида, пришельцы с явным восхищением поглядывали на карие очи, черные брови двух красоток лет этак на пятнадцать моложе их. И чем сокрушительнее и лихорадочнее барабанило сверху, сильнее поддавало ледяной пылью с боков и шире растекались озера под ногами, тем теснее жались они вокруг воображаемой полосы безопасности. И уже мужчины, взявшие в свои руки поддержание кровли над головой, не вздрагивали от восхитительных касаний влажных трусиков и лифчиков девушек, ибо пора мимолетных касаний миновала, они стояли, плотно прижавшись друг к другу, как в танце, среди шума и натиска стихии…
И поэтому, когда на следующий день Дима проснулся утром рано, и увидел - нет дивана, и заслышал шлепанье босых ног Трофимыча в соседней комнате, то первая, самая первая, полубессознательная его эмоция была положительной. Он вспомнил, как стояли они вчера глаза в глаза с хозяйками импровизированного шатра и девушки - Надя и Оля - были чудесно непосредственны и спокойны и только повизгивали слегка при очередных порывах водно-воздушных атак. И не занимались пошлой показухой, не суетились, не пытались сторониться ребят, стояли рядом с ними, как с давно знакомыми, почти как будто и не замечая их, и щебетали в основном между собой какую-то мелодичную, пустую дребедень.
Но положительная Димина эмоция была сразу отодвинута несколькими отрицательными. Он тут же с отвратительной четкостью вспомнил и осознал, что хоть утро воскресное и он не один на грешной земле, а, к примеру сказать, с Трофимычем в соседней комнате и Олиным телефоном в кармане, но что не сулит это утро ничего хорошего, кроме плохого. Перво-наперво надо было ехать с Витей в отделение милиции у Белорусского вокзала выручать отобранные у них вчера паспорта.
Когда их вчера так вовремя и без колебаний приняли под свое крылышко и чуть ли не в свои объятия Надя и Оля, он уже несколько месяцев сидел без работы, без копейки в кармане (рупь в день - подаяние от матери - являлся, конечно, всего лишь средством выживания, но отнюдь не копейкой в кармане), без или вне женского общества. Нескольким старым и проверенным кадрам не звонил - то настроения просто не было, то его не было совсем. Никто из них не знал, конечно, что он кантуется без работы (и он не говорил, и они не интересовались особо). Да и что это были за "особо проверенные кадры"? Среди этих дам, с которыми поддерживал он нерегулярный, но многолетний контакт, не было у него ни любовницы, ни даже потенциальной спутницы жизни. Никаких супернеожиданных знакомств в жизни Хмылова не случалось, и дамский его кружок образовался самым естественным образом: бывшие одноклассницы, а также их подруги, знакомые и родственницы. То были в основном семейные, укорененные в своей семейности женщины, налаженно исполнявшие обычный свой круг земных обязанностей, и Дима, перекати-поле, годами заходивший, звонивший, иногда и помогавший по мелочам, поддерживавший отменные отношения с их родителями, детьми и мужьями, безупречно играл старомодную и редко нынче встречающуюся роль "друга дома". Он грелся около их крепко сложенных домашних очагов, они же относились к нему прежде всего как к переносчику информации, относились к нему равнодушно и мило, с ним было забавно и… безопасно. Правил игры он не нарушал, свое место знал и не путал. А в общем-то, скользил где-то на периферии их жизни, зашел - хорошо, можно и стаканчик поднести, и пирожками собственной выпечки попотчевать, а исчез с горизонта - то и не замечалось особенно. Мужская Димина компания могла только догадываться о том добровольном и смиренном полуприживальчестве, которое практиковал Дима по отношению к некоторым представительницам слабого пола. Впрямую же эти линии его многослойного существования не пересекались, и он даже предпринимал специальные к тому предосторожности. Слегка, далеко от подробностей, доходило все это только до Карданова и Гончарова, да и они отнюдь не ломали себе головы над странноватым обычаем приятеля "наносить визиты". Каждый из них решал "женский вопрос" глубоко индивидуально и методов своих на обсуждение "У Оксаны" не выносил. Даже самые крупные события из этой области - женился, развелся - упоминались буквально несколькими фразами и зачастую спустя месяцы после того, как они происходили.