Парни у двери стали что-то выкрикивать. Нонна, чувствуя, что голос ее вот-вот предательски задрожит, попыталась справиться с собою. Но, видимо, лучше было не думать об этом, потому что легкая, отвратительная дрожь в голосе стала появляться. Повернувшись к президиуму, Нонна уловила неприязненный, насмешливый взгляд Татьяны Михайловны и заговорила резко и громче.
- Жаль только, что опыт лучших доярок у вас распространяют слабо. Точнее сказать, совсем не распространяют. Каждая доярка сама по себе, как у кого выйдет. А маяки у вас есть! Вот хотя бы Татьяна Михайловна Камышенко. Вы все ее знаете. Это работящая женщина. Очень работящая. Ну, исключительно работящая. Я просто преклоняюсь перед нею. Почему бы не поучиться у нее отстающим дояркам. И организовать учебу так это… в широком масштабе. Я вот без похвальбы скажу - к отстающим, слава богу, не отношусь, но у Татьяны Михайловны научилась много чему. Очень многому научилась. Спасибо ей! Я имею в виду, конечно, учебу на ферме. А то ведь Татьяна Михайловна может поучить и тому, как обогащаться за счет своего личного хозяйства, и как торговлишкой заниматься и всякой… такой штуковиной.
В зале стало тихо, кто-то закивал, кто-то ухмыльнулся, старуха с заднего ряда сказала:
- Своим ить горбом наживат.
Ей ответили дружным хохотом.
- Здо́рово работает на ферме Татьяна Михайловна, - продолжала Нонна, - что говорить. Надои у ней такие, каких в совхозе и не видывали. Но опять же хочется спросить: почему-то только у одной у Камышенко племенные коровы? Почему только ей создают здесь лучшие условия. А?!
Зал гудел. Кто-то из мужчин выкрикнул:
- Верно!
Камышенко, уставившись в одну точку, нервно скоблила пальцем скатерть.
- Тихо! - сказал мужчина, сидящий за столом президиума, кажется, секретарь парткома совхоза. - Вопрос поднимается правильно. Продолжайте, продолжайте.
Но трибуна уже была пуста, Нонна шла на свое место, а люди в зале громко говорили, даже кричали, и, как казалось Нонне, в большинстве своем одобряли ее выступление.
Ночью она уехала домой. И пока качалась в поезде, потом в автобусе, пока говорила в школе с мужем и дожидалась в приемной своего директора Калачева, у нее было отвратительнейшее настроение, как будто бы она предала Татьяну Михайловну, хотя Нонна понимала, что вовсе это не так. Разве могла она промолчать?
УПРЯМЕЦ
Года два назад довелось мне побывать в деревне Верхние Бугры, расположенной в низовьях Иртыша. Я читал там лекцию. Быстроногая райкомовская лошаденка с трудом провезла меня по сорокакилометровой проселочной дороге, переметенной снегом, и я измерзнул донельзя. Правда, было градусов под двадцать, не больше, но ядреный ветерок так пробирал, что еще в начале пути мне нестерпимо захотелось забежать в первый попавшийся дом, завалиться на печку и не слезать с нее ни за какие коврижки.
В кабинете председателя колхоза была теплынь, я обогрелся и с какой-то непонятной радостью глядел в окошко на безлюдную улочку. Рядом со мной стоял, болтал без умолку и все вихлялся отчего-то немолодой колхозник Назаров Фома. Он был, видать, из тех людей, которые всегда веселы, здоровы и живут до ста лет, печали не ведая.
Из лесу, пересекая улицу, тащилась усталая лошаденка, в санях сидел, подогнув под себя ноги, парнишка лет тринадцати-четырнадцати в большом полушубке и, дергая вожжами, что-то покрикивал. В передке саней стоял фанерный ящик.
- Кто это? - спросил я у Фомы.
- Да Мишка, сынишка Дуняшки Дерябиной, нашей свинарки. В "Путь Ленина" катал, за запчастями председатель посылал.
Парнишка привязал лошадь к коновязи, погладил ее по боку и набросил ей на спину рваную дерюжку. Дерюжку неторопливо расправил, что-то вынул из кармана, видимо, хлебную корочку, и скормил лошаденке.
В кабинет он вбежал, с силой потирая озябшие руки.
- Где Иван Палыч?
Сердито глянул на меня - откуда, мол, такой явился. Был Мишка большеголов, широк в плечах, курнос и, как многие мальчишки из таежных сибирских деревень в общем-то немножко мрачноват с виду.
- Седни я за Иван Палыча буду, - деланно серьезно ответил веселый Фома. - А ко мне без стуков вбегать не положено. Ни-ни!..
- Хотел бы за Иван Палыча, да уж где тебе. - Мишка отвернулся к окну: что, дескать, связываться с тобой, с баламутом.
Но Фоме от нечего делать хотелось поточить лясы.
- А я, может, в начальство-то и сам не желаю. А пожелал бы, так давно до самого старшого добрался, и ты бы счас предо мной шапку ломал за милую душу.
Мне надоела болтовня Фомы, и я сказал:
- Парню надо чего-то…
- А пучай катит прямиком в мастерскую и там запчасти робятам сдаст. Вечерком Иван Палычу доложишь. А то бы доложил мне - и делу конец. Постой-ка. А где у тебя рогожа, голубок?
Парнишка недоуменно глядел в окошко.
- В сам-деле, где рогожа-то? Потерял, что ли? - Засунув руки в карманы брюк, Фома насмешливо скосился на парнишку.
Мишка проглотил слюну.
- Хи-хи! А ить, верно, потерял. - Фома повернулся ко мне. - Давеча Колюшка Карпунин, завфермой, рогожу ему дал ящик прикрыть. На тот случай, ежели снег здорово повалит. А он ишь… - Фома указал на Мишку пальцем. - Ну, брат, Колька тя с потрохами слопает за эту рогожу.
- Слопает, - Мишка презрительно хмыкнул. - Шибко она нужна Карпунину, твоя рогожа. Она в навозе валялась.
- Эх ты, Мишука! - не унимался Фома. - Рогожу и ту не мог уберечь. Так-то и запчасти порастеряешь. Навроде деда Назарыча стал, никудышный. Повстречал я его давеча на улице. Полез он за табаком, распахнул тулуп. Гляжу, а рубашонка на ем короткая совсем, от внучонка, кажись. Задралася рубашонка-то, и брюхо оголилось. Закуривает и крякает: "Морозина какой, не приведи, господи". "Прикройся, - говорю, - старый леший, и без того муторно". "Спаси тя бог, а то чую - холодина, думал, тулуп широк, оттого поддуват, теперя обогреюсь". Но ить тому чудиле восемьдесят.
Фома весело глядел на Мишку и, кажется, готов был схватить его и подбросить к потолку. Но тот насупил брови, сопел.
Я снова хотел вмешаться - сказать что-нибудь, но вдруг Мишка буркнул сердито: "Э-эй!" и побежал на улицу, хлопнув дверью.
- Стой, куда ты?! - закричал Фома. - Ух, и лихой парняга! Но тереть его надо, жидковат ишшо.
Вечером я прослушал "Последние известия" и, кое-что записав для лекции, докуривал папиросу - пора было отправляться в клуб. Фома куда-то уходил и, снова явившись, зубоскалил со старухой-уборщицей Марией Гавриловной, которая таскала дрова и шумно бросала их возле печек. Бросит и ругается:
- Э-э, как завьюжило, окаянная душа!
- Никудышная ты стала. Гавриловна, - резво вставил Фома, стараясь "завести" старуху. Но та охотно поддакнула.
- Дык и то, батюшка. Годы уж не те, отбегалася, видно. Пучай молодые побегают. Вон даве увидела Мишку. Дуняшки Дерябиной сынишку. В лес понесся. Застынешь, говорю, варнак. А он только башкой мотнул, как бычок. Никакой те мороз не удержит.
- Че ж ты не вернула его? - встрепенулся Фома.
- Чудно! Как бы это я вернула?
- За рогожей ведь это он.
- Какой ишшо рогожей?
- Да рогожу посеял.
- Чего-чего?
- Ну, зачевокала.
- Никогда не расскажет толком. Дитя неразумное, ей-богу.
- Э-э! - отмахнулся Фома и вопрошающе глянул на меня: как, дескать, быть?
- Надо искать, - сказал я.
- Придет, поди, - Фома с тоской поглядел на теплую голландку, но тут же застегнул полушубок на все крючки и побежал на улицу.
- Шальной человек, ей-богу, - засмеялась старуха. - Всегда будто выпимши. Все у их в семье такие. Отцу этого Фомы, Прохорычу, считай, за семьдесят перевалило, а ему только и делов, что хиханьки да хахоньки.
Собрались на лекцию не в семь, как намечалось, а уж в девятом часу - в деревнях почему-то частенько собираются с опозданием. Люди были чисто одеты, оживленны и немного чопорны, будто собрались на праздник. Рассыпаясь предо мною в любезностях, завклубом провел по трибуне ладонью - нет ли пыли, водрузил на сцену столик, покрыл его красной скатертью, поставил графин с водой и воссел с весьма строгим видом. Все бы ладно. Но мне было как-то не по себе, и всему виной этот упрямый парнишка Мишка.
Я хотел спросить о Мишке, но не знал у кого. Уже перед самым началом пришел Фома и, сев позади на краешек скамейки, уставился на меня. Я тоже глядел на него.
Фома понял мой вопрос "Где он?" и закивал, зашевелил губами: "Здеся, здеся".
На постой меня определили к уборщице Марии Гавриловне, в ее доме останавливались все командированные, и колхоз начислял старушке дополнительные трудодни. Мария Гавриловна на совесть протопила печь - было тепло, даже слишком. Измотавшись за день, на ходу засыпая, я торопливо расправлялся с нехитрым ужином - соленая капуста, молоко, хлеб - и слушал бабкин глухой голос:
- С Мишкой-то Дерябиным совсем неславно седни получилося. Помните, даве я говорила, что он в лес поперся. Рогожа ему кака-то потребовалась, выронил он ее по дороге или как-то там… В общем, прошагал он че-то такое километров с десять. А опосли волок ее, эту рогожу-то, и обзнобился - ухи там, щеки. И пальцы на руке попортил. На правой… Вачеги на ем были холодные. Сымат, сымат вачегу-то, а она не сыматся - примерзла к коже. Дак он, черти еловые, дернул изо всей-то силушки и, говорят, даже кожу содрал с пальцев.
- Послушайте, а врача вызывали? - спросил я.
- Где его тут, врача-то, найдешь. Фершал Валентина прибегала. Че вовсе чудно: рогожа-то, сказывают, дрянная и не нужна совсем. Выбросили ее. Зачем его лешак понес? Не впервой уж чудит. Как-то в ледяную воду влез. Уж перед самой зимой, помню, дело было. Ученики тогда железяки, утиль всякой собирали по дворам да по улицам. И Мишка тоже. Подошел он с ребятишками к Иртышу, в ту вон сторону, за клуб. Увидел у воды самой ведерко старое да чугунок какой-то - люди за ненадобностью повыбрасывали - и прыг с берега-то. Ну, тут земля в воду посыпалась, берег там до страшности обрывистый. И осыпается все время - река-то поступат. Вместе с землей и ведерко с чугунком книзу поехали и затонули. Так Мишка разозлился, не знаю как, скинул все с себя начисто - и в воду. Оранул, знамо, - больно студена вода-то оказалась. Но стиснул зубешки, дьяволенок, и пошел-таки глубже. Нырнул, нашарил свое ведерко с чугунком и наверх выбросил. А потом, одемшись, как припустит по берегу-то. Согреться что б.
- Зачем нужно было лезть в воду? - возмутился я.
- Все говорили так. Учитель, когда узнал, шибко шумел, фершелицу к Мишке приводил. Думали, хворь возьмет. Да где там!.. Ох-хо-хо! Скажите-ка, когда хоть завтра будить-то вас?
Утром я уехал в районное село, потом вылетел на самолете в город и вскоре, как это часто бывает, совсем забыл о деревне Верхние Бугры и ее милых обитателях.
Просматривая недавно областную газету, я натолкнулся на маленькую заметку, набранную темным видным шрифтом. Вот что в ней было написано:
"Колхозник сельхозартели "Тайга" Фома Алексеевич Назаров и учащийся Верхне-Бугровской восьмилетней школы пятнадцатилетний Миша Дерябин выследили крупного медведя. Зверь лежал в берлоге в дремучем урмане километрах в десяти от деревни. Собака Назарова громким лаем разбудила хозяина тайги. Медведь вылез из берлоги и, став на дыбы, пошел на Назарова. Охотник выстрелил, но неудачно, он лишь слегка ранил зверя. Несдобровать бы Фоме Алексеевичу, если бы не подоспел на выручку Миша. Он вскинул ружье, подбежал к медведю и выстрелил ему в ухо".
В конце заметки корреспондент вовсю расхваливал Мишку: и рыбак-то он куда с добром, и лыжник-то самый первый на деревне, и в учебе маху не дает. Только о его упрямстве корреспондент почему-то ничего не написал.
Думается мне, что я еще не раз услышу о Мишке.
УЖИН
Поезд пришел около восьми вечера. Нормировщик деревообделочного комбината Ложкин с трудом разыскал дом заезжих, занял койку и пошел ужинать.
Чайная была еще открыта. Ложкин сел за столик в центре длинного зала и, близоруко щурясь, стал протирать запотевшие очки.
Было шумно. У входной двери подвыпившие парни что-то горячо доказывали друг другу. Слышался хрипловатый баритон:
- Ты меня знаешь? Нет, скажи, ты меня знаешь?
Кто-то совсем рядом говорил неторопливо и убеждающе:
- Ежели смотреть по совестливости, то Палашка больше виноватая, чем Андрюшка.
Буфетчица накачивала пиво из бочки. Между столиками бегали официантки. Их лица казались Ложкину белыми бесформенными пятками. Тщательно протерев стекла, он надел очки и вздрогнул: напротив него сидел Илья Ильич Хлызов, управляющий трестом, полный мужчина лет под сорок, с розовыми щечками, круглой плешиной на затылке и строгими внимательными глазами. Хлызов был в темно-сером, безукоризненно сшитом костюме, с которым хорошо сочетались белая сорочка и светло-серый галстук. "Вырядился, будто в театр", - подумал Ложкин. Ему вдруг стало стыдно, что на нем старая солдатская гимнастерка, которую он всегда надевал в дорогу. Но он тут же утешился: управляющий есть управляющий, а он, Ложкин, работник простой.
До этого Ложкин только раз видел Хлызова - с полгода назад на совещании. В огромном кабинете управляющего трестом, обставленном мягкой и большой, будто для слонов, мебелью, все выглядело внушительно. Хлызов, не выходя из-за стола, произнес речь. Говорил он грамотно, дельно. Ложкин подумал тогда: "Силен мужик, но шибко сурьезен. Как жинка с ним живет?"
Подошла официантка. Она достала карандаш и раскрыла блокнот.
- Мне котлету и стакан чаю, - сказал Ложкин.
Хлызов, не обращая внимания на официантку, поджав губы, внимательно рассматривал меню. Можно было подумать, что в руках у него не меню, а какой-то важный документ, который надо несколько раз прочитать, после чего основательно подумать и только тогда принять окончательное решение. Девушка нервно вертела карандаш, но сказать что-либо боялась - слишком уж важный вид был у посетителя.
Вот Хлызов пригладил волосы и заговорил:
- Э-э… Давайте закажем. Какие у вас есть закуски? Сельдь сосьвинская с луком. Грудинка. Икра кабачковая. Огурцы соленые. Грибы. Грибы какие? Грузди? Так и надо было написать - грузди. А то грибы бывают разные. Сильно засолены? Маленькие, большие?.. А не червивые? Запишите: одну порцию груздей. И пусть подберут помельче… Если принесете плохих, заставлю унести обратно.
Он наклонил голову над меню, отчего у него ясно обозначился второй подбородок с дряблой кожей, и, почмокав губами, снова заговорил:
- Принесите мне жареную нельму. Э-э… с жареной картошкой.
- С нельмой - пюре, а жареную картошку подают с бифштексом, - деловито пояснила официантка.
- Я не люблю пюре. Попросите повара, чтобы положил с нельмой жареную картошку, а разницу я доплачу. Так… Что тут еще?.. Какао, кофе, компот, чай. Дайте какао. Только… остудите немного. Попрошу также пятьдесят граммов меда. Ну и, пожалуй… - Хлызов еще раз посмотрел меню. - Пожжа-луй… - произнес он медленно и строго, - больше ничего не надо.
Официантка облегченно вздохнула и ушла.
Тяжелыми движениями руки Хлызов отодвинул судок и вазу с бумажными салфетками. Судок стал в центре стола, а ваза оказалась возле Ложкина. "Эта штука мне, конечно, не помешает, - подумал Ложкин. - Для котлеты и чая места хватит, но все же почему она должна быть у меня под носом?"
Он переставил вазу на середину стола. Хлызов приподнял брови, хотел что-то сказать, видимо извиниться, но не извинился и нахмурился.
"Уж не узнал ли меня?" - снова подумал Ложкин и поймал себя на том, что думает об этом с некоторой тревогой. Куда он приехал? Видимо, тоже на лесозавод - единственное предприятие в этом махоньком рабочем поселке. Ложкину почему-то не хотелось встречаться с Хлызовым на заводе.
У Хлызова были поджаты губы, от носа к подбородку шли глубокие морщины, придававшие лицу его выражение недовольства. Это выражение Ложкин подметил у него еще в городе, на совещании. Тогда он подумал, что у Хлызова какие-то неприятности по работе? А что сегодня?
К столу подошел паренек в рабочей спецовке и спросил у Хлызова голоском, похожим на девичий:
- Меню можно взять?
Хлызов слегка кивнул головой.
- Берите, - ответил Ложкин.
- Сколько сейчас времени?
- Что? - переспросил Хлызов.
Ложкин поморщился: зачем переспрашивать? У Ложкина часов не было, а ходики, висящие возле буфета, показывали десять минут третьего.
- Скажите, пожалуйста, сколько времени? - Голос у паренька стал нерешительным, и сам паренек, кажется, был готов убежать или провалиться сквозь землю.
Хлызов помедлил и ответил очень недовольным голосом:
- Двадцать семь десятого.
Когда официантка принесла тарелку с грибами, Хлызов погрозил ей пальцем:
- Я же просил маленьких груздей. А вы мне принесли каких? А?..
Ел он, впрочем, с большим удовольствием, неторопливо, широко разевая рот. Вилку держал в руках крепко, будто боялся, что она вырвется.
Принесли нельму с жареной картошкой и котлету.
- Грибки у вас, надо отдать справедливость хорошие. - сказал Хлызов. - И картошка жареная, по всему видать, не плоха. Мы все же договорились с вами. Ну, а нельма пережарена. Суховата. А сухая она не вкусна. Не так ли? Очень прошу вас, милая девушка, заменить рыбу.
Официантка, не сказав ни слова, принесла другую порцию нельмы, поставила на столик какао и чай.
"Какая сговорчивая", - подумал Ложкин, чувствуя, как в нем растет раздражение против соседа. Он допил стакан чая и начал отсчитывать деньги. Хлызов пил какао и холодно посматривал на него.
- Расплатимся? - спросила официантка. Она была чем-то обрадована и мило улыбалась, чуть-чуть оголяя белые зубы. Ее черные большие глаза ярко блестели под длинными ресницами. Девушка была хороша - хороша своей юностью, простотой и какой-то детской наивностью. Даже подчерненные брови не портили ее свежего лица. Почему-то думалось, что она подкрасила их так, ради минутной забавы. Она, кажется, не умела сердиться и была очень доверчива.
- Какая вы сейчас симпатичная! - сказал Хлызов. - Веселая, и ямочки на щеках. Ну что же, что же вы стесняетесь?
Он говорил медленно, манерно. И улыбался. Морщины, которые тянулись на его лице от носа к подбородку, приобрели форму дуг. Улыбка казалась искусственной, как у плохого актера.
Хлызов взял официантку за руку.
- С вас девяносто четыре копейки, - торопливо проговорила она.
"Он с ней так, а она улыбается", - удивился Ложкин.
Вставая, Хлызов сказал:
- Завтра вы нас должны накормить еще лучше. Поняли? Смотрите!
И он опять погрозил девушке пальцем.
В раздевалке Хлызов был хмур. На его лице снова появилось выражение недовольства. Он неторопливо надел пальто с воротником из серого каракуля, шапку из такого же меха, сунул под мышку щегольскую папку и пошел к выходу. Люди уступали ему дорогу.
Ложкин вышел вслед за управляющим. Хлызов повернул влево, а Ложкин вправо.
Пройдя шагов пять, Ложкин обернулся и сердито проговорил вдогонку Хлызову:
- А подь ты к черту!..