Хлеб имя существительное - Михаил Алексеев 17 стр.


Кому-то из руководителей пришла в голову мысль – поставить тетеньку Глафиру во главе кур на колхозной птицеферме. Баба, мол, экономная, будет блюсти яичко. Она и блюла, но не для колхозной казны, а для своей собственной сберкнижки, которую завела после войны и на которой, как догадывались люди, скопилось немало рублишек. Догадывались потому, что видели: больше всяких реформ тетенька Глафира боится реформы денежной. При первой она понесла великие убытки, а при второй хоть вроде бы и не понесла, но деньга все же теперь не та: копейка как была копейкой, так и осталась ею; на базаре раньше за пучок укропа просили гривенник и теперь гривенник; мелочь как была мелочью, так и осталась с прежним к ней отношением; правду говорят, что новые деньги расходуются в три раза быстрее. Сама-то Глафира скорее выиграла от второй реформы, чем проиграла: каждое воскресенье ее можно видеть на рынке с тем самым пучком укропа либо редиски...

Птицеферма, где володела и правила тетенька Глафира, была маленькой, насчитывала всего лишь одну тысячу несушек, к тому же несушек весьма несознательных; неслись они, по уверениям тетеньки Глафиры, из рук вон плохо: двести яиц – это наибольшее количество, которое она сдавала на склад.

Председатель ревизионной комиссии Иван Михайлов хотел было проверить, такой ли уж действительно малосознательный народ эти несушки, но тетенька Глафира столь искусно разыграла в правлении сцену величайшей обиды, пролила так много безутешных слез, что Виктор Сидорович, председатель колхоза, махнул рукой.

Куры по-прежнему неслись плохо. Между тем какие-то ловкие, расторопные, предприимчивые и незнакомые высельчанам люди начали возить лес, цемент, камни и шифер к заготовленной ими яме под фундамент на окраине Поливановки, в самом конце Председателевой улицы. Скоро выяснилось, что это тетенька Глафира воздвигала себе новую избу. А когда выяснилось, колхозники взбунтовались. Обычно молчаливая от гордости Журавушка пришла к вечному депутату и прямо заявила:

– До каких пор вы, властя, будете держать на птицеферме воровку?

– Ты что, рехнулась?

– Сами вы рехнулись! Ослепли все. Дайте мне ферму на три дня, и вы увидите...

Посоветовались. Дали Журавушке ферму. Тетеньку Глафиру отстранили.

Первый день Журавушка вела наблюдение за поведением "недисциплинированных" несушек. Вечером привезла на склад 460 яиц, на следующий день – 575, а еще через день – 700.

– Ну, теперь вы видите? – сказала строго Акимушке Акимову и Аполлону Стышному. – Я возвращаюсь к своим буренкам, а вы уж решайте насчет тетеньки Глафиры.

И ушла.

Позже только сообщила, что тетенька Глафира так приучила кур, что большая их часть неслась под горькими лопухами, что окружали птицеферму дремучим лесом. Все эти яйца темной ноченькой тетенька Глафира увозила к себе домой, а те, которые сейчас строят ей избу, сбывали их в город.

Тем не менее тетенька Глафира взбунтовалась. Накричала на председателя колхоза, на бригадира, на секретаря партийной организации, на Журавушку – на эту в особенности, – на вечного депутата, который готовил над ней товарищеский суд, на председателя ревизионной комиссии. Накричала – сперва на всех вместе, – настигла их в правлении, а потом в розницу. Видя, что все ее угрозы мало помогают, вдруг объявила:

– В Москву поеду, а правды добьюсь. Ишь вы, измываетесь над бедной одинокой женщиной!..

Когда и эта угроза не помогла, снизила голос, теперь говорила уж всхлипывая:

– Ну, обождали бы маненько. Дали бы избу-то достроить, а потом уж и увольняли с этой проклятой птицефермы. На кой она мне сдалась? От этих кур одних вшей наберешься – часу соснуть не дадут. Вот и чешешься, вот и чешешься, как шелудивый кутенок!..

– Потому и ослобоняем тебя, – заметил лукавый Капля, пришедший в правление за своей никак не дававшейся в его руки справкой насчет пенсии.

В следующее воскресенье над тетенькой Глафирой состоялся товарищеский суд. Председательствовал, как всегда, Акимушка Акимов.

Членами суда были старая учительница Анна Петровна, та самая, какую я некогда так жестоко обидел, Журавушка, Зуля и Егор Грушин.

Слушание дела проходило в школе, в длинном коридоре, который одновременно служил и залом. В положенный час дверь одного из классов отворилась, в ней показался Зуля и, подрагивая от волнения комельком отрубленной руки, ненатурально громко, каким-то не своим, чужим голосом, возгласил:

– Встать! Суд идет!

Все испуганно – не встали, а подскочили, будто сквозь кресла вдруг дали электрический ток. Каплина супруга, не пропускавшая с мужем ни одного подобного зрелища, от неожиданности даже вскрикнула и ни с того ни с сего начала осенять себя крестным знамением. И только получив энергичнейший толчок в бок, спохватилась, поджала обиженно губы, да так и просидела до конца суда, ни разу не глянув в сторону обидчика, каковым был, конечно же, Капля.

Не успел еще погаснуть звук Зулиного голоса, из той же двери показались остальные члены суда. Впереди – Акимушка. Лик его был торжествен и суров. Всегда всклокоченные волосы сейчас были смазаны топленым маслом и лоснились, старательно причесанные им ли самим, женою ли, дочерью ли. Только на самой маковке несколько волосинок не подчинились ни маслу, ни гребешку, торчали дыбом, придавая Акимушкину лицу, помимо строгости, еще и воинственную задиристость. За Акимушкой шел Егор Грушин, а потом уж только женщины – Анна Петровна и Журавушка. Учительница была тоже серьезна, лицо ее, может быть, было бы совсем строгим, если б не легкая, порхающая между глаз и губ улыбка, которая когда-то делала ее так похожей на Анну Каренину в моем юношеском воображении. Она, видно, и не могла сдержать этой улыбки, молодящей уже немолодое, посеченное морщинами ее и сейчас красивое лицо. Журавушка была немного грустна, на щеках ее тлел, постепенно истухая, неяркий румянец. Должно быть, она чувствовала, что суд этот будет нелегким, прежде всего, для нее самой, что придется выслушать от подсудимой немало оскорбительных, жестоко несправедливых слов.

Судьи расселись, и Акимушка начал зачитывать обвинительное заключение. Читал медленно и ровно, при этом то и дело взглядывал на тетеньку Глафиру из-под очков, привязанных к большим его ушам суровой ниткой. Тетенька Глафира слушала и ехидно ухмылялась, то и дело шевеля плечами, выражая таким образом и удивление, и недоумение:

"Эко, мол, насочинял?"

Акимушкино же сочинение было примечательным во всех отношениях, и потому я воспроизвожу его здесь полностью:

– "Глафира Дементьевна Огрехова, колхозница колхоза "Рассвет", возраст не установлен, потому как метрических записей в сельском Совете не оказалось, поскольку еще до Великой Отечественной войны по халатности председателя Василия Куприяновича Маркелова все бумаги были изничтожены грызунами, то есть мышами. Означенная Огрехова Глафира Дементьевна, будучи определенной на птичью, то есть куриную, ферму, причинила колхозу "Рассвет", а следовательно, и строительству нашего великого будущего, непоправимый вред. По ее вине, то есть гражданки Огреховой, несушки несли не по семисот штук яиц, а только лишь по двести, а остальные пятьсот прятали в потайных, известных только лишь одной гражданке Огреховой местах, а именно: в горьких лопухах, которые гражданка Огрехова Глафира Дементьевна специально взрастила вокруг птицефермы. Следствием установлено также, что в этих зловредных лопухах укрывались хищники, то есть лисы, которые по недосмотру гражданки Огреховой таскали цыплят и даже совсем взрослых кур, и одного петуха – лучшего производителя на ферме. Собранные в тех горьких лопухах яйца Глафира Огрехова, или тетенька Глафира, как все зовут ее в Выселках, в сговоре, также преступном, с калымщиками сбывала на рынок в Саратов, накопила, таким образом, много денег и начала возводить себе огромный дом в Поливановке. Назначенная временно на ферму Марфа Яковлевна Лунина, или, как ее все величают в Выселках, Журавушка, за короткий срок резко повысила производительность каждой несушки, на третий же день сдала на склад семьсот штук яиц и тем самым разоблачила вредный для великого нашего будущего поступок Огреховой Глафиры Дементьевны. Названная Лунина Марфа Яковлевна, она же Журавушка, отыскивая в горьких тех лопухах яйца, обнаружила там много птичьего, то есть куриного, пера, а также куриных костей, что свидетельствует о наличии там хищников, то есть лис.

Все вышесказанное неопровержимо свидетельствует о преступных делах подсудимой Огреховой Глафиры Дементьевны, за что последняя и привлечена к товарищескому нашему суду".

Окончив чтение, Акимушка сделал паузу, нужную ему для того, чтобы снять очки, – одна нитка запуталась вокруг уха, и потребовалась минута, чтоб ее распутать. Только уж после этого он спросил, глядя прямо и строго на тетеньку Глафиру:

– Подсудимая Огрехова, признаете себя виновной?

– Нисколечко! – отрубила та.

– А ты встань, кобыла жирная! С тобой судья говорит! – прикрикнул на нее дед Капля.

– Сам ты старый мерин! – тотчас же ответила тетенька Глафира, не думая вставать.

– Пускай отвечает сидя, – снисходительно сказал председательствующий, зная, что не сыщется такая сила, которая могла бы сейчас поднять подсудимую. – Стало быть, не признаешь за собой вины?

– Нету.

– Как же так? Вы сдавали на склад по двести штук яиц, а Журавушка – по семьсот? Куда ж вы девали остальные пятьсот? Отвечайте, подсудимая!

– А я откель знаю? Не брала – и все тут. Это Журавушка про меня все выдумала. Самой захотелось на ферму. Кавалеры ее, видать, яишенки потребовали... Знаю я ее, потаскуху!..

Журавушка вспыхнула вся, но тут же кровь отхлынула от ее лица, она сделала какое-то движение в сторону подсудимой, глаза ее увлажнились, заискрились гневом и страшной обидой.

– Подсудимая Огрехова! За оскорбление личности вы можете понести более суровое наказание. Отвечайте суду по существу дела: признаете себя виновной ай нет?

– Нету, не признаю. Это вон она все...

– Хорошо. Вы себя виновной не признаете. Послушаем свидетельницу Марину Лебедеву. Товарищ Лебедева, сколько яиц сдавала на ваш склад подсудимая Огрехова?

– Самое большее – двести.

– Так. А Журавушка?

– В последний день семьсот штук сдала.

– Хорошо. Садитесь, свидетельница Лебедева. Подсудимая Огрехова, что вы скажете теперь?

– Ничего не скажу. Марина – подруга Журавушкина. Ясное дело: по ночам-то кавалеров вместе принимают...

– Подсудимая Огрехова, в последний раз предупреждаю: за оскорбление личности... Отвечайте по существу!

– Я по этому самому существу и отвечаю. Не виновата – и все.

– Хорошо. Свидетель Михайлов Иван! Вы производили ревизию птицефермы. Что вы скажете?

– Что я скажу? В обвинительном заключении все правильно написано. Воровка, выходит, тетенька Глафира...

– Сам ты вор. Не тебя ль восейка видели у Марины-то Лебедевой?..

– Подсудимая, вы еще скажете свое последнее слово.

– А что мне говорить! Все вы одним миром мазаны!..

Видя, что большего от тетеньки Глафиры не добиться, Акимушка сказал:

– Объявляется перерыв. Суд удаляется на совещание.

Члены суда скрылись за той же дверью. А через полчаса появились снова. И вот приговор: гражданку Огрехову Глафиру Дементьевну за кражу яиц и за халатное отношение к работе подвергнуть штрафу в размере десяти рублей в новом исчислении с конфискацией у нее недостроенного дома. За оскорбление личности вынести ей товарищеское порицание.

В заключение Акимушка объявил:

– Приговор окончательный и обжалованию не подлежит.

Той же ночью новый Глафирин дом сгорел начисто. А утром милицейский мотоцикл с коляской увозил тетеньку Глафиру в райцентр.

Тетенька Глафира сидела в коляске "в спокойствии чинном", обхватив короткими толстыми ногами пухлый узелок, будто ехала на рынок в очередной свой привычный рейс. Время от времени, когда мотоцикл уж очень резко подпрыгивал на выбоинах, она просила тихим, воркующим голосом:

– А ты, сынок, потише маненько. А то внутрях чтой-то вздрагивает. Не ровен час, оборвется...

Журавушка

По какому-то давнему недоразумению к слову "ночь" люди стали прибавлять пугающие эпитеты: темная, черная, глухая и даже кромешная. Темнотою ночи стращают малых детей, уверяя их, что под окном бродят голодные волки, которые только и думают о том, как бы съесть Манятку или Ванятку. Уверяют также, что, помимо волков, по ночным улицам и проулкам рыскают разбойники. При этом как-то забывается, что разбойники тоже люди, и не им ли обязана ночь дурной своей репутацией? Что сама-то она тут ни при чем. Что вовсе не для волков и не для разбойников создана она, ночь, ноченька, ночушка.

Мы страшимся ее, между тем как именно ночью совершается самое удивительное, что только бывает на земле.

Уставший человек может хорошо отдохнуть лишь ночью. Долгая засуха, невыносимая жара, казалось, должны были иссушить, испепелить все живое на земле, и представляется великим чудом, что там и сям зеленеет еще трава, и никто не подумает, видя такое чудо, что спасла эту травку капелька росы, которая невесть откуда появляется на ней всякий раз, когда огромное раскаленное светило нехотя, медленно погрузится за кровавый от зноя горизонт.

Не когда-нибудь, а именно ночью распускаются лепестки цветков. Сказывают, что есть на земле растение, которое цветет один раз в сто лет. Тут бы и добавить: раз в сто лет и только ночью.

Майскими ночами сердце наше замирает от соловьиных песен. Но соловей поет и днем. Однако дневным его руладам чего-то не хватает: сочности, что ли, иных ли каких оттенков. Видно, для ночи звонкоголосое это существо оставляет лучшую свою песнь. Для ночи, потому что темной ноченькой слушают эту песнь влюбленные, в святом своем эгоизме глубоко уверовавшие в то, что только для них соловей и поет ее.

Ночью расцветает любовь – самый яркий цветок жизни, начало всех начал.

Не знаю, так ли думала обо всем этом Журавушка, но она очень любит ночь. Ей почему-то кажется, что все счастливое, все радостное, случавшееся с ней в жизни, случалось ночью. Покойная мать сказывала, что и родила-то ее ночью, майской ночью, когда из палисадника, из темного сиреневого куста в раскрытое окно вплескивались соловьиные трели. Мать давно померла, а куст этот и сейчас живет, в нем и теперь поют соловьи в весенний месяц май.

Когда Марфушке было семь лет, отец первый раз решил взять ее на ярмарку. Он объявил об этом накануне, а Марфушке не верилось, ей казалось все, что отец обманет, не возьмет, запряжет Буланку и укатит один. Поэтому она решила не спать всю ночь.

Была уже осень, прохладная, но ведреная, без дождей, без сильных ветров. Марфуша лежала на широкой лавке у самого окна и, чтоб не заснуть, напряженно прислушивалась к ночной жизни внутри избы и на улице, за окном. В избе, как только все угомонились, как только от кровати послышалось мерное, спокойное дыхание отца и матери, первым зазвенел сверчок, да так ядрено, что Марфушке вдруг стало весело, и у нее вырвался короткий смешок. Сверчок умолк, но ненадолго. Подождал малость, а потом опять зазвонил и звонил уж до самого утра, утром замолчал – наверное, испугался петуха, который взлетел на завалинку, жестко замахал крыльями, встряхнулся, огромный в сумеречном рассвете, и заголосил во всю мочь.

Чуть попозже сверчка зашевелилась мышь. Легкой тенью перечеркнула лунную дорожку, брошенную из окна на пол. Старый жирный кот Федька удобно устроившийся на животе Марфуши, только шевельнул левым ухом, по мягкому его телу пробежала короткая дрожь, но с места кот не тронулся – ленив чрезвычайно, третий год отец и мать собираются сменить его на молодую кошку, но Марфушка-то знала, что они так и не решатся осуществить свое намерение: к Федьке привыкли, он давно был вроде бы членом их семьи.

За окном, на улице, было поживее. Долго не могли успокоиться воробьи. Устраиваясь на ночлег в соломенной крыше, они все шептались, чулюкали, договаривались о чем-то на своем воробьином языке. Внезапно чулюканье их оборвалось, под крышей на минуту все смолкло. Какая-то длинная ночная птица мелькнула за окном – должно быть, ястреб. В хлевушке, на насесте, испуганно и гневно прокудахтал петух. А потом опять заговорили, завозились под крышей воробьи. Наконец договорились и замолчали. Слышно было только, как ветерок раскачивал свесившуюся соломинку и она скреблась о стекло.

В полночь отец выходил во двор – "подкинуть кормецу" Буланке: до ярмарки восемнадцать верст, не ближний свет. Вернувшись со двора, поправил на ногах у Марфуши одеяло, а она притворилась спящей и чуть было не рассмеялась: так хорошо, так весело было у нее на душе.

С третьими петухами в доме проснулись. Марфуша не спала, но делала вид, что спала еще: ей хотелось, чтоб отец подошел к ней и сказал:

– А ну-ка, дочушка, вставай. Проспишь всю ярмарку.

Он подошел и сказал ей эти самые слова, и ей хотелось скакать от счастья.

...Марфушу приняли в пионеры, а галстука не было, и это омрачило немного такое важное, такое великое в ее жизни событие. Ночью же она неожиданно проснулась с сознанием того, что сейчас, что в эту самую минуту, как ей проснуться, с ней случилось что-то необыкновенное, что-то удивительное и обязательно радостное. Она еще не знала, что именно, но знала наверное, что что-то случилось. И, боясь спугнуть это хорошее, это радостное, это необыкновенное, это удивительное, она поскорее опять заснула. А утром ее разбудил не шум, а яркий-преяркий свет, упавший на ее веки. Она быстро разомкнула их и взвизгнула от безумной радости: прямо перед нею, на спинке стула, висел, пламенея, новый пионерский галстук. Отец стоял против зеркала и брился, как будто ничего такого и не случилось. Марфуша стремительно пробежала по лавке, подпрыгнула, повисла у него на шее и раза три чмокнула в намыленную щеку. И этот кусок пламени на спинке стула, и намыленная жесткая отцова щека, и мать у печки с ее тихой улыбкой, и кот Федька, обнюхивающий кончик красного, незнакомого ему материала, – все, все запомнилось на всю жизнь яркой звездочкой.

Потом был еще костер в пионерском лагере – большой, настоящий костер на берегу речки Баланды. Ребята прыгали через костер, прыгала и она, обожгла немного пятку, и Петька, который был также в лагере, послюнявил палец и долго натирал им Марфушину пятку, твердя: "Сейчас все пройдет". Он говорил, как настоящий доктор, а на маковке у него смешно торчало несколько волосинок, за которые почему-то хотелось подергать. И это все запомнилось, и речка с непоэтическим именем запомнилась и осталась в сердце доброй теплинкой.

Потом было поле, караульные вышки среди зреющих хлебов. Ночное небо, усыпанное звездами. Петька, Васька и Марфуша на вышке. Они вдвоем с Петькой следят за падающей звездой. Ночной жук, больно ударившийся о ее лицо, – смех и слезы. Петька опять слюнявил палец, опять натирал и опять говорил, что сейчас все пройдет. Все и проходило, кроме одного, кроме того, что хотелось, чтоб Петька был всегда рядом с его смешными торчащими волосами, чтобы всегда было это ночное звездное небо, чтобы всегда быть вдвоем.

Назад Дальше