Провинциальный человек - Виктор Потанин 26 стр.


- Я с тобой?

- Отстань ты! Хватит!..

Она побежала наверх. Он ничего не понял и еще ждал, - слушал ее тяжелое, забитое страхом дыхание. Потом и дыхание пропало. Тогда он бросился следом и сразу наступил на медузу. Он не помнит, как поскользнулся, как упал на спину, и в этот миг настигла волна. А он не знал, что с ним, почему его рывком потянуло назад что-то могучее и живое, почему он весь мокрый. И это спасло, что не знал. А если б знал, если б видел и чувствовал, как над ним прошел вал, как обдал его пеной, как сам он жадно вцепился в гальку руками и какими маленькими, слабыми стали ноги, - он бы не вынес. Когда поднялся, в голове закружилось, но он упрямо шагнул вперед и в ту же секунду услышал море. Оно гудело, рычало зверем, и на Алешу напал страх, и он побежал. Бежал изо всей мочи, прикусив губу, как бегал только в далеком детстве. Его бы догнала теперь лошадь, да и то самая молодая, и скоро море отстало. Отдышался уже на самом обрыве. В поселке стихли крики, только в дальней улице гудели машины и свет от фар испуганно обшаривал небо. А он не знал, где находится. Дома все одинаковые, заблудился. Но подошел Николай. Он был молчаливый и какой-то закрытый. Скоро они оказались у самой ограды. Здесь горел полный свет и маячила чья-то фигурка. Она с кем-то говорила, потом и другая женщина вышла на свет. Николай сжал ему руку.

- Давай постоим, покурим.

Но женщина говорила громко, и Алеша все слышал.

- Не спеши, Катерина, давай по порядку, - это тетка Николая потребовала и замолчала.

- Тебе Коля сказал уже...

- Ничего я не знаю.

- У Марии Верка убилась. На мотоцикле...

- Каком мотоцикле?

- Получил премию Мишка Лобанов - новый "Урал". Ну как же - обмыть надо. А дочь, Нинка: прокати, прокати, папка! Он не хотел, говорят, но дочь настояла. Ну что, сели, поехали. Сзади Нинка, а Верка-то в коляске. Только до первых бугров - и в кювет. Ну, он пьяный дак. Сам живой, дочка живая, а Верку не откачали...

- А врачи?

- Что врачи. Свои были. Из Темрюка вызвали. Не смогли! - женщина заплакала и заохала, закрылась платком.

Алеша зашатался на месте.

- Я пойду к ней, к Марии...

- Не до тебя ей. Потом... - сказал Николай. - Походи лучше здесь, отдохни.

Ноги сами принесли на обрыв. Море шумело, горел прожектор... Алеша знал, что жизнь теперь прошла и пропала. Он смотрел вперед, его никто не видел, и он плакал. "Из-за меня, из-за меня дочка ее погибла! Отпустил бы поискать и тогда бы... Мария сама просила..."

Жить ему не хотелось. На другой день он не встал с постели. Колина тетка сидела возле него как сиделка.

- Не вини ты себя, не надо! Ну что ты напускаешь, Алеша? Я прямо не знаю, как тебя отдувать? Не виноват ты!.. Вон чё разожгло парня. И болезнь у тебя есть, путевку зря не дадут...

Он молчал, к стене отворачивался, а в горле стояла спазма. Коля щурился, усмехался.

- Иди, сдавайся властям. Ты, конечно, убил! Ты же вел мотоцикл!

- Замолчи, Коля. Мне тяжело. Где Мария?

И тетка снова вступилась:

- У каждого своя судьба, Алеша. Выше судьбы не прыгнешь. У тебя еще все впереди. Все будет. И лучше будет...

- Ты чё, сынок, да кого ты зовешь-то? Опять, гляди, поберестенел... Чё с тобой?

Когда он открыл глаза, над ним стоял незнакомец. Он вспоминал, смотрел на него - и не мог...

- Да это я, я, Василей Петрович! Чё-то тебе приснилося. У меня тоже сынок во сне разговаривал. А я его попою с чайной ложечки - у него и пройдет. До пятнадцати лет поил, а теперь кто поит?

- Что со мной? - приподнялся Алеша.

- Все нормально, нормально. Повернись-ка на правый бок, успокойся. Ох, гляжу - горе с вами. Но поднимать-то вас надо. Кто наставит-то, если мы умрем...

Но Алеша уже узнал его, успокоился. Он повернулся на правый бок и затих. И сразу опустился в чудные звуки. Далеко-далеко пели трубы. Он оделся и вышел во двор. Там никого не было, и поселок тоже пустой, безлюдный... "Где ж народ?" Но снова отвлекли трубы. Звук был глухой и печальный. Он шел сверху, с дальних холмов и катился вниз, прямо к морю. Тишина, не шевельнется травинка, потому и звук был такой пологий, отчетливый. А может, просто громко играли. Он догадался теперь - это оркестр, это пели тяжелые трубы. Он вышел на улицу и встал на пригорок. И сразу увидел людей. Их было много, так много, что он напугался. Они поднимались на холм и шли медленно, как будто со спутанными ногами. Но все равно они поднимались все выше и выше, и скоро между небом и вершиной холма не осталось места. А сверху, прямо в людей, светило солнце. Его прямые лучи били отвесно, и там, куда они упирались, что-то играло, блестело. "Да это же гроб, крышка гроба", - вдруг догадался Алеша, и все в нем замерло, сжалось. Музыка ударила с оглушительной силой - как выдержали трубы, а люди перевалили уже на другую сторону холма, и теперь они шли быстрее. Музыка еще раз вздохнула и стихла. Людей тоже не стало. Ушли. Алеша не шевелился. "Вот теперь они подходят к могиле, вот теперь Мария прощается..." Он не ошибся: с холма опять долетела музыка. Он не мог больше вынести. Зашел в дом, упал на кровать. А на следующий день он уехал. Возле Керчи снова увидел море и плыл по проливу. Море было спокойное, чистое, люди смеялись - мол, лето вернулось. Далеко, в самой чистой, синей воде, резвились дельфины. Он их видел впервые, и дельфины его обманули. Они походили на темных продолговатых щук. Через день, в санатории, он зашел в главный корпус, встретил начальство и сказал, что получил телеграмму: болеет мать, надо срочно выехать... Его отпустили на несколько дней и сказали, что сохранят место. А он знал, что уже не вернется. В последний раз утром пришел на берег. Море было чужое, холодное, отливало серым, почти лунным блеском. И поднимались волны - готовился шторм. Ветер тоже был холодный и цепкий - пугал прохожих. Потом в этот ветер вошел стук колес. Их было много - тысячи колес, миллионы. И все они стучали в голову, били прямо в затылок. И он не выдержал, поднял голову и сразу проснулся.

- Ну чё, отдохнул? А я уж чай выпил, весь табак выкурил. Хорошо у тебя, не дует. А я в Тамани выбрал плацкарту, часа три проехал, подумал - не ладно делаю. Доплатил бригадиру - и к тебе. Еду, тебя стесняю...

- Да что вы!

- Ничего, сойду скоро! Сейчас городок небольшой, мне туда сперва. Там сынок на строительстве. Конвой убрали уже... Да скоро и по чистой... Вот бы вас познакомить.

- Вы же в Саратов? - удивился Алеша.

- Потом и в Саратов. Куда торопиться? Буду один, пока жену в Тамани оставил, пусть поживет у могилки. Все веселее Марие будет лежать. Чего уж говорить-то. Не сохранили дак...

- Какой Марии? - вздрогнул Алеша.

- Дочке, дочке. А про твою я не знаю... У каждого из нас есть Мария. Только не всегда бережем.

- Я не понял... - И в Алеше опять все замерзло, как в тот день, когда увидел людей на холме.

- А-а-а. Потом поймешь, все поймешь, сынок. Ты пока на учениях. Помнишь, про лесок-то рассказывал, про диверсантов. Будут и у тебя бои. Только не приклоняй сильно голову. И не трусь!

- Ладно, - улыбнулся Алеша. - А вообще-то, спасибо вам!

- А за что? Не говори ничё и не думай. Я ведь не тебя убеждал. Нет, сынок, не тебя!.. Я себя убеждал, уговаривал. Сколько, мол, штормов перенес, а теперь вон какой... Да ничё! Еще поплавам, Алеша! Эх, была не была!.. А Марии-то напиши.

- Ладно, ладно, - обещал Алеша и улыбался тихой, смущенной улыбкой.

- А вон уж мои домики!.. Ехали, ехали и приехали. Сынок-то, представляю, обрадуется.

Алеша смотрел в окно и щурил глаза. Дышалось теперь легко и ничего не болело...

Поезд дернулся и остановился. Сосед подал ему руку и вышел в тамбур. Вскоре Алеша увидел на перроне его тяжелую сутулую спину. Потом все исчезло. А через минуту поезд качнулся, двинулся и скоро вырвался за окраины, и колеса стучали все быстрее, быстрее. Вагон качался, а ему казалось, что он опять на обрыве, а дальше - волны, волны и волны, шагни вниз и потонешь. Но он не мог шагнуть, потому что его удерживала Мария. Подошел еще кто-то и встал за спиной, но он сразу узнал по дыханию. Это была мать - ее дыхание. Он повернулся, вглядываясь в их лица. Потом эти лица сошлись в одно, и тогда он увидел свет. Он был такой густой, такой яркий, что сразу открылись глаза. Но это просто кончился дождь, вышло солнце, и поля засияли. Уже спокойные, тихие, готовые к первому снегу.

Все пройдет, Мария...

Шли двое тихими полянами. Пахло травой и прелыми листьями. Вечерело, березы клубились. Рос туман над полями, растекаясь внизу сизым молоком.

Они долго задержались в лесу, теперь несли корзины с белыми грибами. Грибы в сумерках матово горели. Мария была серьезна, бледна, простуженно кашляла. Анна Ефимовна удивлялась всему, замирая от любого звука, радуясь ранней осени в полях, туману. В густом нескошенном овсе вдруг кулик застонал, и Анна Ефимовна вздрогнула, напряглась в слухе, прижав ладонь к виску. На краю неба уже поднялись звезды. Анна Ефимовна запела странную далекую песню:

Мимо рощицы дороженька торна-а-а,
Что торным торна, пробита до песка-а-а,
Знаю, знаю, кто дороженьку тори-и-ил -
Добрый молодец ко девице ходи-и-ил...

Пела она проголосно, как поют в одиночестве, растягивая щемяще слова. Песня пришла старая, как и сама она, потому сильно нравилась Анне Ефимовне.

- Эх, Мария, теперь не поют так. И любят хуже - гуща не та... Н-да. А ты скоро замуж? В девках, что ли, вековать?

- Я уеду отсюда. Вы же знаете. Завтра отнесу заявление Кокину. Даже рад будет. И районо убедит.

- Не чуди, Мария. Все твои обиды - сухая трава... Дунуло - и нет. Э-эх, да что... Все пройдет, Мария... Все проходит. И Кокин не век директором.

- Анна Ефимовна, послушайте, мочи нет. Хочется ходить без оглядки, а Кокин в рабочие планы суется, все тетрадки обнюхал... Нет, уеду.

- Слабая ты, Мария, а почему? Все напрямик хочу - это серьезно?.. Ну, твои обиды, работа без домашних заданий? Может, проба? Ты же умница, разумница - в старой воде не моешься... А чего же ты хочешь?

Мария закашлялась. Трудно понять - то ли плачет она, то ли кашляет.

- Ну, прости старуху - последний раз попытала...

Замолчали. Поля спали. Березы тоже спали, и трава - тоже, и кулик заснул. Туман в свете месяца качался медленно, сонно, и казалось, что в полях всегда ночь, тишина, никогда здесь не ходили комбайны, машины, не ругались шоферы, никогда не рвал березы грозовой ветер, никогда не настигал овсы град, не кричали дикие гуси. Хотелось идти и идти тихими полями, чтоб никуда не приходить, забыться, переживая в себе ночь, тишину, еще не рожденные думы. Не хотелось в такую ночь обижать человека, говорить ему злое, печальное, хотелось говорить милое, тихое, чтоб смыть с него всю боль, заботы, чтоб стал человек светлым, утренним, забыл плохое о себе, вспомнил только хорошее.

- Все пройдет, Мария, вот увидишь. Улетит вся печаль, ведь привыкнешь же к Кокину. Что он - черт, что ли... Да и ты молодая, силы у тебя мешок... Ой, какая ты еще молоденькая! Ой-е-ей... Давно ли я бегала молодая, уверенная?.. Молодые - все уверенные. Такая же была беленькая... Любила - и мужа на фронт отправила, только два письма и написал... Где-то лежит сейчас... Там тоже, может, ночь, и тишина, и дорога куда-то, и люди идут, и звезды. Вот такие же... А вот уж и младший сын давно в армию сходил, женился, скоро внуки нагрянут. Да-а. А я все бегаю, когда-то запнусь... Эх, летит время... И никто не живет дважды. Разве в памяти только? И надо жить, чтоб память осталась. А вот мы хнычем, обижаем друг друга. А жить бы просто, обоюдно, как эти поля. Осенью - хлеб, зимой - отдыхают, веской - цветут. И поля о нас все знают, - и спокойны, и вечны, потому что хлебом нас кормят... Эх, Мария, как я ждала такой жизни, чтоб просто жить, дышать, любить внуков, бродить в лесу, ездить в незнакомые города и там ходить по улицам просто так, бездумно, так... И чтоб без забот жить настоящим, вроде заслужила это. Потом умереть спокойно. И лежать дома, с этими полями. В тишине... В березовой тишине... И все бы помнили обо мне: всю жизнь, мол, людей учила, пусть теперь спит.

...Эх, Мария, Мария... Немного и жила так, когда вышла на пенсию. Сильно обрадовалась - мол, удрала от школы, педсоветов, вечной ругани... Трудно в последнее время работалось. Коллектив-то стал молодой, все старье, вроде меня, на покой разбрелось. Пришли молодые, ученые, за каждое слово цепляются. Каждому угоди, помоги. Ладила. И против шерстки было... Думали - новый директор меня заменит, - все изравняет, покой будет. Только вижу - у вас шуму-то больше. Тяжело за вас, больно... Так и школу развалите. Эх, да что... Жить теперь как - не знаю. Не умею. Грибы солить, корову завести, по больницам шастать?.. Жутко мне, Мария. Прожила месяц - как в колодце сидела - кругом одна. О школе подумаю - кровушка в горле. За что себя наказала? За что? Ведь вижу вот, - чужой здесь Кокин, чужой совсем. Говорят, на машину в очередь стал, в ограде всю траву цементом залил, прирубок к дому сделал... А зачем, Мария? Куда ездить-то? Вдвоем с женой только, даже на детей поленились... Эх, Мария!.. Болит у меня голова от него. Ведь мертвый Кокин-то! Живет, ходит, строжит вас, а сам мертвый. Сгнило дерево, в воду рухнуло, остановило теченье, а вы-то на что? Вы-то? Ведь дети у вас на руках и у тебя на руках, а ты их бросить хочешь, сердце-то где, что - волки съели? Все прахом идет... Кокин себе парник завел, а школьный сад бык Васька разгородил... Все прахом, жердь прибить некому... Где совесть-то, где ты? Ох ты, голубушка, забыли тебя, быку Ваське на рога бросили. Не могу я вынести...

- Все пройдет, Анна Ефимовна, все проходит, - усмехнулась Мария, закашлялась опять.

- Злая ты стала. Семью тебе бы, а то на корню сохнешь. Я вот девятнадцати лет вышла. Хотел мой родитель, человек старой веры, чтоб мы повенчались, да я чуть не в прорубь. Отстояла... Н-да. А тебе Кокин надоел, и ты заявлением машешь... А ты б напряглась да пнула в дерево-то. Трухлявое ведь, мозглятина... Силу тебе куда девать?.. Кому-то надо первому... Н-да... Зато потом хлынут за тобой, след в след пойдут, дорогу наторят... В этом ведь и смысл-то - первому шагнуть. Второму легче - впереди затылок будет, а заднему совсем хорошо, да и спросу нет... Ты все сзади стремишься... Эх, дорогая, часто напролом надо!

- Легко сказать.

- Почему? Дело прошлое - сколько раз за тебя в районо стояла. Ты у меня всегда разумница. Шутишь - русский язык без домашних заданий ведешь! Все на уроке успеваешь! У ребятишек дома время остается. Детство им бережешь... Умница ты! Терпеливая только. Зачем оно, такое терпение? Кому оно? Из-за него дело губишь. Напористей надо! Тогда отскочат... Что, поди, по-старому уроки поведешь? Какую память-то после себя оставишь?..

Мария заплакала.

Падали звезды. В полях стало холодней, дорога скрылась в тумане. Он шел низом, тяжелый, и колыхался. Они брели по колено в тумане. И казалось, что по всей земле эта ночь, уж не придет никогда утро, не проснутся птицы, не покажется небо. За лесом, в ложбине, мигали огни деревни, и женский голос кричал кого-то, - так голос звенел в ушах. Они пошли за ним, а голос шел впереди, точно звал их куда-то, может, к себе. Идти сразу стало легче. У Анны Ефимовны в груди стало тепло. Ей полегчало от того, что выговорилась, созналась хоть одному человеку, что тоскует по школе. Давно знала, отчего тоскует. Да и как не тосковать? Вся жизнь ее - школа. Там познакомилась с историком Гришей, своим мужем. В школе начала стариться, болеть. В школе состарилась. Все это прошло - не вернется, но мучило, не отпускало.

Заменил в директорах Кокин, совсем молодой, уверенный в себе, с насмешливыми губами. Вначале он даже снился, узколицый, похожий со лба на дятла. Он клевал ее сухим клювом, она кричала. Потом чистил перышки, глаза у него бегали, красные, пустые.

Сны сбывались. Уже пенсионеркой, бывая в учительской, замечала, что Кокин смотрит из-под очков, а в глазах: "Зачем занесло старуху?.." Кокин был всегда уверен в себе. Думал, что самый умный в деревне. Он и был образован, знал два языка, только вот людей ненавидел. На каждого составлял свою мерку, и люди, чувствуя это, от него отдалялись. И чем дольше жил так, тем тяжелей ему было в своем одиночестве, и не было вокруг него, что бы его возвысило. Он был здесь не нужен, как сухой сук березе. Кокин смутно чувствовал это и тогда особенно ненавидел тех, кто был рядом. Ходил всегда в блестящем плаще и круглой коричневой шляпе. Говорил всегда в нос и, когда говорил, не смотрел в глаза человеку. Она злилась на себя, что не любит его. Ей хотелось найти, узнать в нем добро, но во сне опять летал дятел. Просыпалась - во рту стояла горечь, и трудно было сглотнуть слюну. Подходила к зеркалу, ужасаясь - как поседела за ночь. Седела ночами, когда бились в голове темные мысли, вспоминались все ошибки, что сделаны в жизни, все обиды, которые принес Кокин. Оживала молодость, промелькнувшая мучительно быстро, думала о муже Грише, который лежал теперь в земле далеко от дома, от детей и ничего не слышал, а рядом с этим опять вставал Кокин, сухой, в блестящем плаще, сжимавшем его тело, как панцирь, - она стучала кулаком в это твердое, гладкое, но сверху опять налетал дятел, долбил ее клювом. Каждое утро считала седые волосы. Когда смотрелась в зеркало, выглядела совсем старухой, потому что глаза были утомлены и тусклы, плечи вниз опустились, как после долгой работы, седина отливала сивым, кожа под подбородком обвисла и пожелтела. Она трогала ее ногтем, но кожа уже не слышала боли. Сердце в это время стучало еле-еле, пальцы у рук потели. Помочь ей никто не мог. В районо уважали Кокина, ведь он ездил туда советоваться по любому вопросу, ничего не оспаривал, молча и со значением выслушивал, а лицо было такое же умное, покорное. И тем казалось, что говорят они тоже что-то большое и умное, раз так внимателен Кокин, раз так широко смотрят его длинные глаза и предупредительны все движения.

Назад Дальше