На улице тишина. Теплый воздух забредает к нам в комнату. Вот в июле будет жара пострашней. И дышать станет нечем. Даже скот зайдет в воду, и хоть зови теперь, хоть кнутом бей, надсажайся, все равно из воды не выманишь. Может и хлеба попортить этот тяжелый зной. А теперь июнь месяц и очень-очень нужно тепло. Недавно прошли дожди, поля ожили, и сейчас, не будь тепла, надо бы его все равно выдумать, за любые деньги купить, заказать... А мы устали сидеть. Уже второй самовар распечатали, и давно убежали соседи в колхозную мастерскую за Ананием Николаевичем, а его нет и нет. Но хозяйка не дает поскучать.
- Вот вы ездите, много знаете. А зачем в каждой газете пишете, сколько денег на ферме дают, в бригаде. Понимаю, большие деньги теперь нашему брату, колхознику. Ну а в школах зачем приманиваете?
- В каких школах?
- Внучки говорят - надоело уже.
- Что надоело?
- На каждом уроке внушают им - оставайтесь в колхозе, не уезжайте. Доярки, мол, теперь по сто восемьдесят - ежемесячно, а в полеводстве - того побольше... Я понимаю, надо сказать, что хорошо зажили, но только про деньги...
- Не нужно?
- Я бы не потакнула. Что деньги? В них - одна половина, закраина, а другая - в душе. С душой и говорить надо, воспитывать.
- А как говорить?
- А скажите, что хлебец - наш батюшко, а земля - наша матушка. Надо с первого класса стихи о хлебе разучивать, надо и песни петь, если подходны в момент...
- Значит, хлеб и земля - родители?
- Родители наши, конечно, родители! А их разве можно бросать? Не можно никак. Потому цена хлебу - не денежна. И работа эта потомственна. Отец в колхозе - значит, и сын в колхозе. А как?
- Не выходит так...
- Наша вина. Почему раньше с пеленок приучали к коню. Лошадь - опора, ведет все хозяйство. А теперь трактора ведут. Вот и надо допускать ребятишек к трактору!
- Опасно ведь, маленькие...
- У лошади тоже копыта, а когда под присмотром... Вон Нина моя с двенадцати лет у машины. И всему научилась, все поняла. И детки не помешали. Раньше я ей добро помогала. И кухня на мне, и стирка, мытье. А теперь вот не вижу, не слышу - так худо, боязно. Пора списать, как старый комбайн...
- Куда это собралась наша мамаша? - в комнату вошел большой грузный мужчина. Его давит одышка, он долго ловит свое дыхание, на лице утомление.
- Я не помешал? Прибежали за мной, торопят. Я уж думаю, с Ниной что, здоровье-то наше с дырками. А идти далеко, задохнулся...
IV
Напишите книгу о Нине Павловне. Заработала, заслужила. Я бы умел - написал. Честное слово, так и тянет меня. Рассказал бы как об учительнице. Она учит жизнью, судьбой...
Из разговора с А. П. Добромысловым, старейшим учителем из села Прорыв
И вот он сидит напротив - А. Н. Соколов. Сидит бочком, неуверенно, поджав сильно губы. Но через полчаса привыкает к моим вопросам, смущение проходит, и на лице его встает деловитое выражение. Таким я его и представляю где-нибудь в мастерской на ремонте или во главе семейного стола, когда вся семья его слушает, потому что он итожит прожитый день и дает задание на завтра. Забегая вперед, скажу про себя, что ошибся. Все задания в этой семье идут не от отца, а от матери, она и подводит итоги и раздает в семье благодарности.
- Что делали в мастерской?
- Для жены комбайн ставил. Свой глаз понадежней. Да и комбайн этот давно семейный. За нами и закреплен.
- Знаменитый комбайн?
- Считай, так. В прошлом году 5600 центнеров Нина намолотила, а раньше годом - 8300. Самый большой результат на область. Ни одна комбайнерка не взяла столько! Вот какая моя жена, - он улыбается, но улыбка быстро сходит с лица. Говорят, что он суровый и замкнутый. Ну что ж, посмотрим, поговорим...
- Гордитесь женой?
- Гордись не гордись, а не найдешь больше такую. Нигде не найдешь! Вот какое мне счастье...
- Про вас тоже в газетах пишут...
- Не хвали, а то зазнаюсь, - он опять улыбается. Голос у него теперь бодрый, уверенный, какой-то чистый, молодой голос.
- Не хвали меня. Что бы делал без нее - Нины Павловны. А какая из нее мать получилась... - он говорит, а сам изучает меня. Теперь уж пришла моя очередь смущаться и повертываться к нему бочком. Но он чуткий и деликатный, быстро понял неловкость, стал рассказывать про грибы, про рыбалку. И пока рассказывал, я оправился, осмелел и опять кинулся на него с вопросами. Он их принял покорно, как подобает.
- В семье моей Нина хозяйка. Народ смеется: ты что, Ананий, распустил ремни-вожжи, а я знаю... За ней - перво слово, за мной - второе.
- Значит, командиром не нравится?
- Рядовым лучше. Люблю, чтоб кто-то приказывал.
Не пойму, то ли шутит, то ли серьезно. Но он заговорил о войне.
- И на фронте был рядовой. И на финской, и на последней.
- А в каком звании?
- Рядовой! Всю войну - кузнецом в кавалерийском полку. А после войны шофером при МТС. Ну а потом целина. Тот же фронт...
- Целину поднимали?
- Не говори! Мне бригаду вручили...
- Поди, отказывались?
- Конечно, отказывался. Боялся. К народу не представителем надо идти, а человеком. А я еще - какой человек...
- Ну и как? Уговорили...
- Было всего. В обком партии вызывали. Беседа. Хорошая вышла беседа. Секретарь обкома - душевный, знает подход. Расспросил о жизни, о делах, где воевал, в чем нуждаюсь. И так повлияли эти расспросы, что я стал не в себе. Но когда до дела дошли - я снова уперся. Не хочу бригадиром, и только. Хоть коли меня, хоть веревками связывай. Не хочу! Но он не стал больше уговаривать, улыбнулся - иди, говорит, принуждать не могу. Я думал, что ты - крестьянин, а ты - купец. Сидишь со мной и торгуешься.
Он замолчал. Сидел бледный, расстроенный. Наша старая хозяйка пошла отдыхать. Мы остались вдвоем. Я слышал его дыхание. Он дышал тяжело, с остановками, и когда останавливался - я весь замирал, напрягался, и мое дыхание тоже замирало вместе с ним, останавливалось. Но потом он снова вдыхал в себя воздух, и ко мне приходило облегчение, отступала тревога.
- Иди, говорит, иди, принуждать не могу.
Я вздрогнул от его голоса, но он улыбнулся.
- Это секретарь обкома - ко мне. И тут, знаешь, мне стало жалко. Такой человек, самый первый по области, столько время издержал на меня. А я что? Ни тпру ни ну. Ладно, говорю, согласен. Только я приказывать не умею. Он засмеялся. Такой смех напал - не остановишь, а мне-то уж стало полегче. Да и глаза у него такие хорошие - у секретаря. Сам смеется да на меня смотрит, смеется да смотрит. А потом встал на ноги, пожал мне руку и говорит: "Бригада тебе сама прикажет. Твое дело - личный пример. Будешь сам три нормы пахать - значит, пойдет дело. И бригада подтянется. А в технике ты - Илья Муромец..." Хоть и не Илья, отвечаю, но пока разбираюсь... Вот и вышел из меня бригадир.
Ананий Николаевич устал. И мне совестно, что утомил его. И так сердце слабое, да я еще подкинул нагрузочку. Но он, кажется, не собирается отдыхать. Опять стал рассказывать. Я и рад. Видно, зря напугали, что молчаливый, суровый.
- Бригада у меня была комсомольско-молодежная. Целину-то молодые поднимали. Ну и я борозды не портил.
- И приказывать научились?
- Не научился, - он смеется, ему приятно. Потом замолкает, я его не тревожу. Чувствую, что он забыл про меня, про наш стол - где-то далеко теперь, далеко. Я знаю, сам чувствовал, что есть минуты, когда на человека что-то находит, и он совсем забывает о сегодняшнем дне - о детях, о доме. В эти минуты - он весь в прошлом, так и живет, и радуется, и страдает, и смеется, и плачет. Вот почему и бывает возвратное - и любовь и надежды.
- Целина многих определила. Одних - к земле, другие сошлись, детей народили, третьи сломались. По-хорошему, конечно.
- Не понимаю.
- Поймешь! Человеку нужно испытание. Нет его - и ты завял, опустился. Нет закалки - нет человека. Вот целина и воспитывала.
- И вас тоже?
- А как? Не будь целины-то, как бы подготовился к этой встрече...
- Какой?
- Какой... Я же с горем-то прямо за ручку тогда подержался. Здорово живем, говорю, а оно по голове меня, по головушке. Да ну того больше!.. Сперва Васю Сазонова схоронил, болезнь в животе...
- Друга?
- И друга и работника. Помощником бригадира был, меня заменял постоянно. Нет, лучше давай отдохнем. А то одни тучи да мгла...
Он замолчал. Глаза потемнели и напряглись от усталости. Мне тоже грустно, хотелось на воздух, на улицу. Голова давно гудела от слов, от рассказов, и все заботы его, тревоги уже давно встали явственно перед глазами, и не было облегчения.
- Ну ладно, раз начал - продолжу... После Васи прислали мне Степана Кузьмича Кирова. Замена хорошая, но того не забыть. Не могу... Зайдешь в холодок, в березки, а там в березках, в тишине этой, как обушком на голову: "Дядя Ананий! Дядя Ананий, земля-то остыват, че не сеете?" - то Васин голос где-то в глубине, из-под самых березок. А потом мелькнет ветерок, покачнутся листочки - и все уж прошло, нету голоса. Очень уж о земле беспокоился. Хотел пахать ее, удобрять, заботиться, а она к себе позвала, укрыла на вечный сон. Каково-то родителям было - в двадцать лет хоронить. Да не вернешь нашего Васю...
Он опять замолчал. Хочу представить этого Васю, молодого целинника. Наверное, можно когда-нибудь написать о нем для примера: как землю любил, как не знал усталости его трактор, как все только начиналось у парня.
- Надо в школах про таких рассказывать. А то - техника, техника! А что одна техника? Надо, чтоб машина была продолжением души. А за душу мы отвечаем... Вон моя Нина Павловна сколько народу выучила. И меня подняла. Пожилых тоже надо учить.
- Как учить?
- Чтоб горю не поддаваться. В жизни не только солнышко. Да что, схоронил Васю Сазонова, а потом мою Шуру повезли на вечную дорогу... А вначале мы ждали сыночка. Думали для ровного счету.
Он отвел глаза от меня, сделал вид, что засмотрелся на створочку. Там отпало стекло. Но я вижу, как налились щеки тугой краснотой. Наверно, страдает, волнуется, так зачем... и я решаюсь помочь:
- Ладно. Не будем.
- Почему, почему? Не хочешь слушать, сам себе повторю. Как спасла меня Нина Павловна! Все это знают, и ты давай знай... - он почему-то сердится, дыхание снова тяжелое, с хрипами - больное сердце старается взять много воздуху, чтобы двинуть по телу кровь.
- Не увидел десятого. Не увидел и своей Александры Петровны. А потом сам - из больницы в больницу, раны сказались да с головой худо, плохо. С такого переживания разве устоит голова. Думаю, пойду вслед за Шурой, а государство сирот не бросит, подберет всех. А оно и не бросило, - и вдруг неожиданно улыбается. С лица спадает больная пленка, оно оживает, светится, будто умылось лицо. И показывает рукой на стену. Там фотография - стоит у крылечка жена его, Нина Павловна, молодая еще, в легком платье, в платочке, наверно, был теплый день.
- Вот оно, мое государство, - сам опять улыбается, гордость в глазах, и с лица не спадает этот радостный свет.
- Государство - это мы, любит повторять моя Нина Павловна, - и вижу, как хорошо ему, как горд за жену. Как у них, наверно, дружно в семье.
- Хорошо жить! И жить надо долго. Для людей, для работы... Но все бывает, конечно. Бывает. Прижмет так, что и свет не мил. Впереди - стена, и по бокам - стена. Тут и смерти бы рад.
Он побледнел, что-то вспомнил. Я догадываюсь, но не расспрашиваю. Но он сам начал.
- Лежу тогда в больнице и думаю: то ли в детдом их то ли самому... А душа болит, ноет, тело болит... Две войны прошел, весь израненный, раны ожили. В палату ко мне допускали, конечно. Придут люди, каждый одно: давай поднимайся, Ананий. Ты сильно колхозу нужен. Комбайнеров-то нет, поднимайся...
Говорит он тихим, неторопливым голосом, на меня не смотрит - будто для себя говорит.
- А народ все идет ко мне. Утешают. Не умрешь, говорят, ни за что не умрешь. Мы тебя оттудова веревками вытянем, да женим еще, да это дело обмоем. А я отвечаю - где вы таки веревки возьмете? Тут уж любы порвутся. А сам смерть молю...
Он прервался. В соседней комнате заворочалась на кровати старая хозяйка, застонала во сне. В комнату вошли его дочери - Клава с Олей. Посмотрели на нас и сразу вышли, не стали мешать.
- А народ все идет ко мне, посещает. Свои все, прорывински. Однажды приходят - мы тебе невесту нашли, мать для сирот. А я что - насмешки думаю, хохочут над полумертвым. Но нет, они снова. Нину знаешь, комбайнерку? А я в ответ - она не безумна, на таку ораву идти. Да и молодая, а я...
Он опять замолчал. Тяжело, конечно, легко понять. Такой страшный час. Как вынести, пережить...
- Народ опять успокаиват: "Ты лежи, лежи, поправляйся, а мы это дело начнем". И начали, довели до конца... Не могу, вам сама Нина доскажет. Как меня встретила, как детей приручила, как с ней на одном комбайне работали. Я - за гуж, а она - за другой. Вот и вышло - Иван да Марья... Поезжайте теперь в санаторий. Пока светло, солнечно... Там и увидитесь.
V
Побывала в командировке в городе Мирном. Ездила в карьер, где добывают алмазы. Сколько терпения, сколько пройдет пустой породы, а уж потом алмаз... Вот и ты, мама, с нами так же возилась. Откуда твое терпение?..
Из письма к матери Любы Соколовой
Санаторий похож на сказку. В сосновом бору - белые здания, даже не белые, а матово-синие среди темной сосны. За деревьями - озеро. Оно широкое, неохватное, прямо морской простор. Говорят, что на озере даже бывают шторма, выйдешь на лодочке - не спастись. Но сейчас - тихо, спокойно. Белые чаечки роются в теплом песке. Потом перелетают и опять роются, и что-то кричат. Но кричат не так, как морские. У тех голоса громкие и надрывные, после них тревога в душе, а эти чайки все время попискивают и очень похожи на голубей. Особенно в воздухе, когда скользят над водой.
Нина Павловна спускается по большой лестнице. Улыбается, видно, узнала меня. А может, ей уже позвонили из Прорыва, предупредили. Заходим к ней в комнату. Из окна - вид на озеро. И мы снова разглядываем этих чаек. Потом она спрашивает серьезно:
- А на зиму - куда они? На юг улетят?
- Не знаю, куда они, - и я сам удивился, почему ничего не знаю про чаек.
- Значит, побывали у наших. Второй раз приезжаете, видно, понравилось, - она улыбается, опять задумчиво смотрит на озеро. На воде лежит длинный золотой луч, и вода кажется розовой, только у самого берега темнеет слегка.
- Ох, тяжело! Скоро уборка, а я заболела...
Голос у нее с хрипотцой, словно бы простудилась. Я слушал, слушал его, и вдруг вспомнилось, вдруг в глазах поднялась Анисья Михайловна Демешкина. Такой же медленный голосок, с шершавинкой: "Ох тяжело, тяжело прежде было. Ладно, если ходит машина. А если ремонт? Найди запчасти. А где найти?.. Это сейчас в каждом колхозе по инженеру. Крепко вперед шагнули. И все шагаем, шагаем", - одинаковый у них голос и работа одинаковая. Только одна уже заслужила высокое звание Героя, уже приз ее имени участвует в соревновании. А другая еще идет в первой шеренге и все еще у нее впереди - и новые награды за труд и рекорды на поле.
Даже внешне они как сестры - старшая сестра, младшая. В глазах та же усмешка, лукавинка - чего, мол, нашли удивительного. Подумаешь, женщина на комбайне, на тракторе. Нынче и в космос пустили женщину, а на земле-то уж везде наша сестра...
Даже в судьбе много общего, в самой линии жизни... Я слушаю Нину Павловну и благодарю мысленно. За сердечность, за откровенность. Вся жизнь ее теперь перед глазами - смотри, изучай.
- Завидую нынешним - школы да институты. А я ликбез закончила, а с двенадцати лет в колхозе. Поваром была, на всю бригаду готовила, варила, пекла, стряпала, за день до шести столов выходило. Уставала? А как же. Только была я сильно добрая. Кто куда пошлет - бегу, прямо убьюся... Потом трактор пришел в бригаду. Первенький. Да как фыркнул да загремел - мы в разны стороны. А я полюбила сильно машину. Трактористам, конечно, повкуснее подкладываю. А сама смотрю - таки они люди или не таки. Вижу - хорошие. У меня уже было задумано. И знаете, легче жить, когда что-то задумано. Человеку нужна цель. Иногда говорим, говорим мы, а цели не ставим, а я вот все возле тракторов отиралася. Как солярочкой опахнет на меня - так хорошо, будто ландыш голубой распустился. Такое интересное получалось, что и во сне на тракторе ездила. Кто на самолетах во сне, а я на тракторе да по полям, по черным-то, по весенним - езжу да езжу всю ночь, а утром встану, пошатываюсь - натрясло на кочках-то...
Озеро стало темнеть. Чаечки улетели. Осталась на воде лодка. Кто-то выплыл посмотреть на закат. Она стояла посреди озера - ни туда, ни сюда.
- Бывало, что и моя лодочка останавливалась, но я брала себя в руки. - Она, видно, о том же подумала, что и я. Но вот лодка покачнулась, пошла быстрым ходом по озеру. Не идет, а летит. И Нина Павловна точно обрадовалась, засмеялась над чем-то.
- Худо же смирным. Отправили меня в большое село Шмаково на курсы комбайнеров. Дело - перед самой войной. А я в группе самая младшая, тихоня, конечно. Все боялась чего-то. К доске вызовут, знаю, да молчу. Нигде не бывала дак... Жили на квартирах, конечно, каки тогда общежития, питанье все от себя. Что из дому принесешь, то и поешь. Не принесешь - сиди да поглядывай. А колхоз назывался имени Демьяна Бедного. Хорошее название, а люди - того получше. Конечно, мужиков потом на фронт увезли, но бабы тоже хорошие люди. А я уж курсы закончила, как раз к посевной. Заборонили, заделали, потом пожили - и война...
Замолчала. В глазах - усталость, в лице - утомление. От этой усталости, утомления особенно добрым, располагающим стало лицо. И в этой доброте - что-то знакомое, давнее и крестьянское. Пришла она - от работы на пашне, от забот о земле.
- В войну на ремках работала. Новой техники не давали. Прицепщиком у меня - тоже девчонка. А на комбайн пошли - за штурвального сестра Шура была. Пашни от Прорыва далеко. Там и жили и спали. Иногда в баню надо, пойдешь пешочком. Время ночное, небо светлое, месячно. Идем с Шурой, досыта наговоримся, потом замолчим, потом опять что-то думам, решам. А сверху - звездочки, звездочки. И как-то холодно, нехорошо сделатся. Не люблю с тех пор эти светлые ночи. Думаю, поди, трудно кому-то, а я живу весело, хорошо. И все дети ко мне, и я - к детям. Работа тоже хорошая. Хорошая, правда? - Она смеется, глаза молодые теперь, и лицо тоже ожило, осветилось. Она встала и шторой закрыла окно, но последний луч все равно проходит сквозь штору, и в комнате от этого уютно, светло. Так проходит полчаса, час, потом в комнате на глазах темнеет. Это заходит солнце, надвигается вечер. И сразу же пропадает озеро, теперь поднялся туман. В санатории - музыка, в аллеях поют и смеются, где-то рядом стучит волейбольный мяч - и все эти звуки сливаются в один праздничный звук, только сосны молчаливы и строги, казалось, уснули навечно.