Безымянная слава - Иосиф Ликстанов 10 стр.


Выхватив из рук Степана оттиски набора, Одуванчик трагическим жестом, но весьма осторожно опустил их в корзину и скрестил руки на груди. Задыхаясь от негодования, Степан обвинил Пальмина в принадлежности к группе пеклевинцев. Стукнув кулаком по столу, Пальмин потребовал, чтобы Степан немедленно взял свои слова обратно. Степан ответил решительным отказом, и Пальмин проклял его. Впрочем, все кончилось благополучно, как обычно кончаются подобные редакционные бури, шумные, но быстролетные.

- Пишите вашу лирику, анафема с вами, и чтобы это было в последний раз! - бросил Пальмин. - Ниспровергатели богов…

Одуванчик написал двадцать пять строчек. Пальмин безжалостно вымарал всю лирику и лично понес заметку в типографию, а репортеры наконец-то перевели дух.

- Ну? - спросил Одуванчик.

- Яснее!

- Что получится из всей этой истории?

- Разве ремонт сделан плохо?

- Лучше за такое время сделать нельзя. Но что будет, если шпалы или рельсы подведут? Воображение мое впервые бессильно… - Одуванчик замялся и спросил: - Как ты думаешь, Степа, хорошо ли мы сделали, подписавшись под отчетом? Это как-то некрасиво - будто мы уже торжествуем.

- Трус!

- Яснее! Кто трус?

- Ты! Я сейчас же сниму твою подпись.

- Я почему-то был уверен, что ты скажешь что-нибудь в этом роде, - вздохнул поэт. - Нет, Степа, я не трус, далеко нет! Оставь мою подпись под отчетом - на миру и смерть красна. Словом, я не засну всю ночь.

Степан сказал, что вопрос о ночном сне, конечно, отпадает самым решительным образом.

11

Ночь, как и всегда, Степан проспал без сновидений, а на следующий день они с Одуванчиком пережили все муки, какие только могут выпасть на долю людей, понемногу, задним числом осознающих всю тяжесть своей ответственности за рискованное предприятие.

С утра фигуры на доске завязали решительное сражение. Весь Черноморск говорил о субботнике. Все обсуждали вопрос, пройдут или не пройдут вагоны на Слободку. Пеклевин заявил, что выступление газеты - сплошная демагогия, а так называемый ремонт ветки силами общественности - жалкая кустарщина. Экстренная комиссия горкомхоза, посланная Пеклевиным на ветку, разумеется, согласилась со своим шефом и установила, что пользоваться веткой в ее нынешнем состоянии решительно нельзя. По просьбе Абросимова коммунисты железной дороги тоже обследовали ветку и высмеяли коммунархозовцев: ветка свободно пропустит легкие вагоны.

Из окружкома в редакцию позвонил Наумов и приказал репортерам выехать на ветку.

Они поехали. Внешне Степан был спокоен, хотя его сердце нехорошо сжималось. Побледневший и суетливый Одуванчик не отходил от него ни на шаг, криво улыбался, отвечал невпопад. Репортеры вышли на трамвайной остановке под гудок "Красного судостроителя", кончившего рабочий день. Вместо ветки они увидели толпу, передвигавшуюся по берегу бухты, - это нахлынули любопытные из города и Слободки. Сколько свидетелей, сколько судей! А тут еще двинулся на ветку весь "Красный судостроитель" - сотни и сотни рабочих, а с другой стороны, из базы подводного плавания, с минных заградителей и отряда сторожевых катеров, привалили сотни военморов… На берегу бухты стало тесно, теперь ветка лежала в коридоре из двух толп, разделенных рельсами… Низкий, рокочущий шум говора стоял над толпой, и этот шум усилился, из него вырвались одиночные выкрики: "Даешь вагоны!", когда по полотну ветки, ступая со шпалы на шпалу, прошли Абросимов и Наумов. Секретарь окружкома был одет, как обычно, в косоворотку, с пиджаком через руку; Наумов в юнгштурмовке с широким кожаным поясом казался очень тонким и чуть смешным со своим пенсне и толстой кизиловой палкой.

- Братва! - крикнул Абросимов военморам. - В случае чего, плечиком помогай! Надеюсь!

Военморы захохотали, ударили в чугунные ладони:

- Даешь, Тихон, надейся!

На репортеров никто не обращал внимания, но Степану казалось, что это какое-то притворство, что с минуты на минуту тысячи глаз могут обрушить на них уничтожающий взгляд, если, если…

- Слушай, мы еще успеем хлебнуть воды. У меня дикая жажда от брынзы! - заныл Одуванчик, дернув Степана за рукав.

- Не приставай с глупостями! - озверел Степан, готовый убить его. - Иди и пей, пока не лопнешь.

- Или вместе, или вообще нет… Смотри, начинается… Держись, Степка!

По городской линии к ветке подкатил блестящий вагончик без пассажиров. Герой Труда Харченко сидел на стуле вагоновожатого в новом картузе с зеленым бархатным околышем и в красной рубахе, будто завернутый в боевой флаг. Вагон остановился возле стрелки. К нему быстро подошел Абросимов, поздоровался с Харченко и что-то спросил. Харченко рассмеялся, откашлялся в руку и ответил:

- Я с утра ветку два раза на коленях облазил. Каждую шпалу, как мою маму, знаю… И пускай никто не волнуется, товарищ Абросимов.

- Пашка, закуривай! - крикнул кто-то, по-видимому, из трамвайщиков. - Закуривай для нервов!

Достав алюминиевый портсигар, Харченко принялся свертывать цигарку и делал это медленно, спокойно перед лицом всего народа, но Степан заметил, что руки его чуть-чуть дрожат и махорка сыплется мимо листочка кофейно-желтой курительной бумаги.

- Давай! - крикнул Харченко, окутавшись дымом, и три раза топнул по педали звонка.

Кондуктор с помощью ломика перевел стрелку, вагон вздрогнул, качнулся, почти незаметно для глаза двинулся вперед, миновал стрелку и, кренясь, словно на волнах, пополз по ржавым рельсам, аршин за аршином…

- Идет, как живой… - вздохнул Одуванчик.

- Помолчи!.. - умоляюще прошептал Степан: ему казалось, что даже вздох Одуванчика может столкнуть вагон с рельсов.

Вагон полз все дальше и дальше, упорно и осторожно, словно принюхиваясь к рельсам и выбирая дорогу. Харченко, забыв о цигарке, прилипшей к нижней губе, окаменевшим взглядом уставился в путь, готовый к каверзным неожиданностям и подстерегая их. Рядом с вагоном шагали свидетели. Шествие открывал Пеклевин, высокий полный человек, с красным лицом и лакированно-блестящим широким и тяжелым подбородком. За Пеклевиным рука об руку шли Абросимов и Наумов. Треугольное узкоскулое лицо Абросимова под копной седых волос было серьезно. Он что-то быстро и тихо говорил Наумову; редактор слушал его сосредоточенно.

Вдруг сильной и короткой волной от слободской к городской трамвайной линии, вдоль ветки, прокатились аплодисменты. Харченко отбил сумасшедший звонок, азартно крикнул: "Давай другой, этот весь вышел!" - и через несколько минут оседлал стул второго вагона, только что подошедшего к ветке по городской линии. Томление репортеров возобновилось в ослабленном виде… Блестящие улицы города лишались новых вагонов, улицы Слободки с их скромными домишками получали эти вагоны навсегда. Вот в чем дело, вот в чем значение момента! А когда и третий вагон благополучно перекочевал в Слободку, стал ее собственностью, они вдруг поняли, что вообще волновались напрасно, так как Харченко замечательный мужик, а репортеры "Маяка" подлинные светочи мысли.

Что тут началось! Шум, аплодисменты; Харченко, подбрасываемый руками рабочих; Мишук, размахивающий кепкой и поющий "Интернационал"; маленький митинг с коротким, как удар, выступлением Абросимова по поводу бюрократизма; Пеклевин, пробивающийся под градом насмешек и ругательств к городской линии… Забыв о том, что они газетчики, что им нужно поспешить в редакцию, пьяные от восторга, друзья, прихватив Мишука, нырнули в толпу, с боя заняли места в новом вагоне и прокатились по Слободке. Неповторимые минуты! Слободка ликовала, на остановках толпился народ и набивался в вагон до отказа, мальчишки сидели на длинных ступеньках-подножках, свесив ноги до земли, кондукторша не могла ходить по вагону и не требовала платы, но люди платили, все платили, передавая пятаки через цепь рук.

- Спасибо "Маячку" - позаботился! - сказал какой-то старик, и репортеры переглянулись, счастливые.

- Звони! - кричали пассажиры вагоновожатому. - Что ты едешь, как мертвый, в новом вагоне!

Звон, крики, свистки мальчишек…

- Слушай, тут поблизости есть киоск с газированной водой! - заныл на последней остановке Одуванчик. - Я весь так высох, что язык скрипит во рту. Изверг!

- Пьем, ребята, газированную! С сиропом! За мой счет…

Сопровождаемые Мишуком, репортеры явились в редакцию скромные, но преисполненные чувства собственного достоинства.

- Может быть, найдется местечко для нескольких строчек о том, как мы назло Нурину и тебе провели в Слободку три каких-нибудь новеньких вагончика? - осведомился Одуванчик у Пальмина. - Пока мы будем писать, можешь стоять руки по швам и кланяться. Мы можем написать о вагонах презренной прозой, можем и стихами. Что тебя больше устраивает?

- Гекзаметр твоего младшего собрата Гомера, вырезанный на доске коринфской меди, - деловито ответил секретарь редакции, продолжая кромсать рукопись Гаркуши. - Впрочем, можешь не беспокоиться. Редактор уже дал об этом потрясающем событии пятнадцать строчек - "По следам наших выступлений" - и пишет передовую статью о силе рабочей самодеятельности.

- Пятнадцать строчек петитом о трех вагонах! - остолбенел Одуванчик. - Ты смеешься!

- Не только о вагонах… Можешь торжествовать, Киреев: Пеклевин снят с работы за бюрократическое отношение к нуждам трудящихся и за очковтирательство…

- Пять строчек на вагон, пять строчек! - возмущался Одуванчик, провожая с Мишуком Степана до шлюпочной пристани. - Почему не две строчки на вагон? Ничего не понимаю! И мне кажется, что заметки должны были подписать мы. А что, нет? Ведь мы здорово провернули этот номер… что ты молчишь? Тебе все равно?

- Кто вчера хотел зачеркнуть свою подпись?

- То вчера, а то сегодня. Разница…

- Ладно… А я думаю о том, какая сильная штука газета. Правда, Мишук? Один человек сказал мне, что газетчики - это никтошки, безымянки. Слышишь? Мы никтошки, безымянки, люди без славы. Нам только и остается грести гонорар, пользоваться жизнью. Почему же сегодня счастлив и я, и ты, Мишук, и ты, Колька? Люди хвалят "Маячок", а я счастлив, будто хвалят меня, и я хочу снова пережить эти минуты. Нет, не эти, а такие же… И почему я чувствую себя таким сильным? Кажется, я могу поднять на плечо земной шар, честное слово!.. Я понимаю, что это не моя сила, а сила тех людей, которые помогают газете. И все-таки она во мне, вот тут! - Он стукнул себя кулаком в грудь, в сердце.

- Кажется, ты решил стать поэтом и перехватить мою грядущую славу, - пошутил Одуванчик.

- Брось дурака валять, Колька! - неожиданно и сердито осадил его Мишук и протянул Степану пятерню, широко открытую ладонью кверху. - Давай петушка, товарищ Степан! Правильно сказал, мастер, вот тут сила! - Он тоже со всего размаха стукнул себя кулаком в грудь и в сердце, его глаза блестели, лицо было просветленно-серьезным, гордым. - Что захотели, все будет наше. Разно Колька поймет? Он только стишки барышням пишет про природу. - Мишук помолчал, задумчиво глядя на Степана, и вдруг кивнул головой, ответив согласием на какую-то свою мысль: - Когда поговорим, мастер? Большой разговор будет.

- А ты приходи ко мне. Я буду рад.

Домой Степан пришел с первыми сумерками и у ворот встретился с девушкой - с той девушкой, которая предпочитала быть то шелестом кипариса, то лепестками роз.

Только что Маруся наполнила ведро водой из фонтана и понесла его к дому, мелко ступая маленькими ногами в стоптанных туфельках, немного наклонившись в сторону от ведра, тонкая и сильная, еще девочка, но уже по-женски грациозная в каждом движении. Степан взялся за дужку ведра, приняв на себя всю тяжесть; девушка тоже не выпустила дужку; они понесли ведро вдвоем.

- Раиса Павловна на дежурство пошли, - сказала Маруся, едва пошевелив губами. - А к вам какой-то Тихомиров заходил. Еще придет…

Теперь Степан видел ее такой, какая она есть. Ее лицо, открытая до ключиц шея и тонкие сильные руки, покрытые янтарно-золотым загаром, который дается только южанкам, не знающим дня без солнца, но избегающим его прямых лучей. Две черные блестящие и упругие косы уложены на голове широким тюрбаном, слишком тяжелым для шеи, округлой и высокой, но еще не окрепшей. Карие глаза в длинных ресницах лежат без блеска, словно еще не проснувшиеся к жизни, и от этого лицо девушки кажется стыдливым. Конечно, она умеет улыбаться, но делает это как-то неохотно и словно жалеет о каждой своей улыбке. Она вовсе не маленькая, но Степану кажется, чти эту живую статуэтку можно поднять на ладони вытянутой руки.

- Читаете "Дворянское гнездо", Маруся?

- Зачем Раиса Павловна дали мне книжку про несчастную любовь? - вздохнула девушка. - Плачу я с той книжки. Зачем Лизочка, сердечко мое, такая несчастная стала…

- Значит, вы уже дочитали… Хотите, дам новую книгу?

- Ой, не надо, Степа!.. Я еще про Лизу буду читать.

- Любите поплакать? - улыбнулся Степан.

- Каждый день плачу… Несчастная я на всю жизнь… - Ее губы вздрогнули и тут же заметно улыбнулись. - Проклятая у вас работа, все вас дома нет. А я сегодня буду на пляже гулять перед дежурством…

- И я тоже… буду на пляже…

Широкая гладкая струя хрустально-прозрачной воды, разделяющая их, с шумом падает в кадку, стоящую у крыльца Марусиной мазанки. Вот ведро опустело и стало легким, но их руки так близко одна к другой на дужке ведра, что их нельзя разлучить, это будет больно - разлучить их.

Вдруг Маруся быстрым, испуганным движением выхватывает ведро из руки Степана и накрывает кадку деревянным кругом.

- Этот пришел… - И, подхватив ведро, исчезает в дверях мазанки.

Пришел Мишук - первый гость Степана в Черноморске; явился принарядившийся, вопреки своему полному презрению к внешности, в свежей парусиновой голландке, в начищенных гетрах-танках, побритый и даже пахнущий одеколоном.

- Еще раз здорово, мастер! - Он с обычным полупоклоном пожал руку Степана и повел глазами на Марусину мазанку: - Ухлестываешь за этой? Ишь, воду на пару носят.

- Выдумывай глупости! - покраснел Степан. - Идем ко мне.

- Ну идем… ухажер.

Уже то обстоятельство, что Степан с матерью занимают целый дом, - правда, небольшой, - насторожило Мишука; он с усмешкой посмотрел, как Степан вытирает ноги о половик в передней, что-то буркнул и тоже шаркнул по половику, пробормотав: "Ишь!" Но комната Степана на произвела на Мишука определенно тяжелое впечатление. Окинув ее помрачневшем, насмешливым взглядом, угрюмо проговорил:

- Буржуем живешь… Оброс… Стулья да занавесочки…

- Не всем же квартировать под яликами. Яликов не хватит, - пошутил Степан. - Пора и тебе обзавестись жильем. Ведь скоро зима, холодно будет.

- Я у сторожа на мысу живу, когда холодно, а обрастать не желаю! - отрезал Мишук. - Сделаешь мировую революцию с занавесочками, как же… Не для того мы кровь проливали, чтобы обрастать… - Впрочем, полка с книгами отвлекла его мысль от неправильного, зазорного образа жизни Степана; он прилип к полке, рассматривая корешки, и уважительно сказал: - Много у тебя книг! Все прочитал?

- Конечно… И не только эти. У нас была хорошая библиотека, только в голодное время мы с мамой почти все распродали.

- Книги загнали? - не понял, а потом искренне огорчился Мишук. - Эх, ты! Я лучше с голоду сдох бы… Я уже сорок три книжки прочитал. Здорово?

- Смотря что ты читаешь… Какие книги ты читаешь, о чем?

- Про жизнь, - исчерпывающе ответил Мишук. - Кто как живет, правильно или неправильно, полезный он для революции или вредный… - Он долго молчал, ощупывая корешки книг, и, не обернувшись к Степану, но окаменев, начал свой большой разговор: - Колька говорит, что ты книжку пишешь… Я тоже книжку напишу, а? - Он снял с полки "Обрыв", взвесил на ладони, не удовлетворился и выбрал "Братьев Карамазовых". - Вот такую напишу.

- Ты? - уставился на него Степан.

- Я… - Мишук повернулся к Степану и с чувством большого собственного достоинства кивнул головой. - Хватит книжки княгиням писать! Мы, пролетарии, писать будем.

- Какие княгини?

- Княгиня Бебутова. Будто не знаешь! Хорошо написала, только все про паразитов. Читать тошно, так и взял бы на мушку. А "Ключи счастья" Вербицкая написала - тоже, наверно, паразитка. - Он помолчал, в упор глядя; на ошеломленного Степана своими серыми эмалевыми глазами. - Не знаю я еще, как книжки писать. Поможешь?

- Не стоит… - коротко ответил Степан, резко затронутый таким отношением к делу, которое он считал святая святых труда человечества.

Его отказ явился для Мишука оскорбительной неожиданностью. Он шагнул к двери, остановился на пороге и проговорил медленно, убежденно:

- Шкура ты, а не комсомолец! Интеллигент собачий!

Не получив ответа, он опустился на стул с видом человека, решившего добиться своего во что бы то ни стало:

- Нет, ты должен сказать, почему ты так… Почему не хочешь показать, как книжку пишут? Жалко тебе, что я книжку о всех фронтах напишу, как мы белую сволочь били своею собственной рукой? Контра ты, что ли?

- Книги ты не напишешь, потому что ты малограмотный человек, мало читал и сейчас читаешь дрянь, - сказал Степан. - Тебе надо много читать, думать над прочитанным, учиться выражать свои мысли… Многие писатели начинали работой в газете. И ты начни так, но по-настоящему. Согласен? Вот в этом я тебе помогу. Только я не Перегудов, бегать за тобой не буду.

Мишук смотрел на него недоверчиво:

- Ну да… Газета, газета!.. Черта мне в твоей газете, когда я книжку писать хочу!

- Да ты представляешь себе, что такое писательская работа? - вспыхнул Степан. - Ты знаешь о таком писателе - Максиме Горьком?

- А то нет?.. Он про Буревестника написал, в клубе сколько раз слышал.

- Он написал много хороших книг. А знаешь, как он жил, как учился?

Рассказ о труде писателя Мишук слушал, как показалось Степану, совершенно безучастно, неподвижно глядя в землю. Но, когда Степан сунул ему в руки два тома "Войны и мира", сказав, что эту книгу Толстой писал девять лет и переписывал семь раз, Мишук поднял голову. На его лбу блестели капли пота, губы были сжаты до белизны.

- Зачем он… семь раз переписывал? - спросил Мишук и покачал головой. - Он же граф был… Я в толстовский музей ходил, я знаю… Для чего переписывал?.. Чтобы лучше было? Та-ак… - Вдруг он встал, шагнул к Степану. - Думаешь, не смогу я, как… Толстой? - спросил он, быстрым движением протянул Степану руку и, обозлившись, ожесточенно спросил: - Учишь?

- Будешь слушаться?

- Хоть гвозди заколачивай! - стукнул себя по голове Мишук. - Давай учи!

Лишь нагрузив Мишука книгами и выпустив его из дома, Степан дал себе отчет, что уже давно вечер, что Маруся не дождалась его и что он несусветный остолоп.

Назад Дальше