"Порт Калининград. Были уволены в город до 24 ч. с матросом Варгиным. В городе мы встретили 2 девчонок. Я говорю где вас видел? Одна говорит я приехала с подругой из Риги к мужу на п/х "Даугава". Я говорю наверное по другому делу сюда приехали. В голубом пальто сказала нам нужны нейлоновые плащи. Я ответил дураки вывелись и мы пошли. Моторист Егоров от нас потерялся. Мы его искали. Транспорт до порта перестал ходить. Мы ждали на вокзале утра. Первый автобус пошел в 6 ч. 10 мин. На судне стучали в каюту Егорова старпом и стармех. Они меня попросили открыть дверь. Я подобрал ключи и открыл. В каюте спал моторист Егоров на своей койке, а в рундуке оказалась девчонка в голубом пальто что встретили в городе.
Ребята говорят, она с парохода "Балтийск", который стоял вчера рядом. Ничего больше по спекулятивному делу не знаю.
В чем и объясняю. Матрос Кудрявцев".
Я тоже ничего не знаю по тому делу. Только, глядя на эту объяснительную, я сейчас думаю о том, что интеллигентность может никак не пересекаться с грамматикой. Способность угадывать правду, постигать суть вещей не зависит от образованности и университетов - это банальная мысль, но мне она кажется все более важной, значительной. Саша волчью свадьбу видел - его на эту свадьбу деревенский дед водил в детстве. Так что была у Саши своя Арина Родионовна. Но ведь она и у Шалапина была! Вот в чем парадокс-то!
Все мерзавцы и дураки одинаково злы и потому легко объединяются. Все порядочные и добрые порядочны по-своему, и потому им объединиться дело почти безнадежное. Это я Толстого перефразирую. Ведь и наша философия никак не отрицает личностного характера совести, наоборот, считает, что, чем выше развитие личности и сознательности, тем большую роль играет в ее жизнедеятельности совесть. Вот если человеку перед всеми геранями России стыдно, что он с тропическим цветком им изменил, то это и есть самобытность совести. Бывает, матерый капитан вдруг раздраженно заявит: "Сегодня в Босфор без лоцмана я не пойду. На пределе видимости маяков ляжем в дрейф до утра. Боюсь чего-то". В таком случае только дурак или суконный чинуша скажет: "А чего вы боитесь? Видимость отличная, ветра нет и - вон - все другие идут себе в Босфор. Почему же вы-то?" Спрячь, голубчик, свое вопросительное любопытство в карман выходного пиджака, повесь этот пиджак на распялку в шкаф, закрой шкаф на ключ и ключ отдай соседу по каюте. И поступи так же, если хороший и смелый матрос вдруг скажет, что боится дыма и не хочет идти на пожар в составе аварийной партии, которую ты подбираешь из добровольцев. Оставь выяснение причин до подходящего момента, если, конечно, есть матросу замена и в добровольцы ты не играешь, а действительно хочешь видеть в партии только добровольцев. И помалкивай о признании матроса, храни его тайну, как свою. И не торопись судить людей, не торопись, друг. Все прояснится потом само собой. Веди себя как любящая женщина с неумелым любовником, у которого что-то не получилось в постели.
- Да вы понимаете, что человека погубили, вы, вы! - заорал я, когда Шалапин пришел прощаться. И получилось это у меня ненатурально-театрально, как орет на сцене сын Кабанихе.
Я не имел права на него орать. Я себя винил. Ибо если бы не выгнал Варгина с занятий по КИПам, то Саша не стал стремиться к восстановлению равновесия справедливости, не отказался бы на глазах Шалапина от добровольства в высадочной аварийной партии, не открыл бы для шалапинского удара живот, не полез бы в трюм в обозленном и расстроенном состоянии и т. д. и т. п. И каждый на судне себя винил в той или иной степени, кроме двух человек - боцмана Гри-Гри и Шалапина.
- Ваши обвинения совершенно нерегламентированы, - сказал Шалапин. - Из меня кровь текла, я причины не знал, думал, это внутренние последствия операции, но я лечь себе не разрешал, чтобы вам при принятии решений не мешать. Когда вы когда-нибудь увидите кровь у себя, вы еще меня вспомните! Я не укорял матроса в трусости, я только тестировал его, интересуясь поведением микрогруппы в экстремальных условиях. И обязан был, как ученый, использовать представившуюся ситуацию во всем возможном объеме и т. д. и т. п.
Кажется, тогда он еще сказал, что, будучи студентом, продал свой труп или скелет для научных целей и у него есть соответствующая справка. Это к тому он сказал, что раньше мы как-то спорили о позволительности с точки зрения нравственности изучать людей скрытыми методами. И он привел пример запрета на вивисекцию и вскрытие трупов в средние века и обвинил меня в подобном консерватизме. Но при последней нашей встрече мне не до теоретических споров с ним было.
- Я не подлежу суду профанов, - сказал он и встал, чтобы уйти.
- Сядь, сволочь! - сказал я. - Сиди тихо и слушай, иначе ты через минуту случайно поскользнешься на трапе, ты понял намек?
- Вы сумасшедший, вы ответите, вы все тут сумасшедшие! - сказал он, но сел обратно в кресло. Он был психолог. Он понял, что упадет с трапа, если не даст мне выпустить пар словесами.
- Простите, Петр Васильевич, - сказал я.
- Людей с повышенной степенью негативной экспрессивности не следует допускать к ответственным должностям, - сказал он. Смелости все-таки ему не занимать было.
- Простите, - еще раз сказал я. - Вы, Шалапин, действительно не подлежите суду профанов, то есть толпы. Как толпа судит? Она это делает через поэта. Поэт призывает к столбу всякую мерзость - на века - это и есть суд народа. Так вот, вы, Петр Васильевич, избежите и такой кары. Чтобы привязать вас к позорному столбу, поэт необходимо должен пропустить вас сквозь свою душу, а это как раз и невозможно для поэтической души. Никакой Рембрандт не может написать натюрморт с кучи человеческого дерьма. Никакой Рубенс! Вы поняли, о чем я? Вы не подсудны искусству, потому что в вас нет и грана красоты. Вы - куча дерьма. Вам и здесь повезло. Никакой сценарий не запустят в производство, если в нем будет ваша харя! - И здесь я опять погорел, но это к делу не относится…
Он, конечно, сказал, что мы еще встретимся, что еще не вечер, и он это так не оставит, что он еще куда следует сообщит о моральном облике капитана и моей беспринципности. А я ему сказал, что напишу статью в "Литературку" о его тестированиях матросов в экстремальных обстоятельствах без всякого разрешения на такие опыты и без всякого знания специфики морского труда. И он, ясное дело, заткнулся.
Помню, у острова Уэссан туман стал редеть, и Ямкин наконец смог спуститься вниз. Я приготовил хороший чай. Я прогрел чайник, потом распарил заварку в маленькой порции кипятка, потом добавил туда чуть сахарного песку, потом долил чайник, потом наколол сахар маленькими кусочками - Ямкин любил вприкуску.
Юра сел к столу лицом по ходу судна, чтобы можно было глядеть вперед по курсу только чуть приподнимаясь с кресла, и налил крепкого чая полстакана, чтобы не надо было держать стакан в руке, охраняя чай от качки. Но нас почти не качало. Зато вибрация от двигателя была особенно сильной. Какой-то резонанс собственных колебаний корпуса и ритма дизеля.
Ямкин уставился на стакан, в котором трепетал от вибрации янтарный чай. Черные чаинки всплывали и тонули, держась все время вертикально, как морские коньки. Жидкость трепетала и извивалась, как живая, как синусоиды на осциллографе. Сумасшедшая толчея малюсеньких волн.
- Буря в стакане, - сказал Ямкин и переставил стакан, ища место на столе, где вибрации оставили бы его чай в покое.
- Вокруг штиль, а в стакане - буря, - сказал Ямкин.
Я ждал, что он закончит чем-нибудь неожиданным. Но он сказал то, что не было для меня неожиданным.
- Я в смерти Саши виноват, - сказал Ямкин.
- Перестань, - сказал я. - Здесь только рок. Провидение.
- Я в этот SOS с самого начала не верил. Чуял липу какую-то, - сказал Ямкин. - И ты не верил.
Я кивнул. Не знаю почему, но с первой радиограммы тоже не верил.
- Я в циклон полез, чтобы экипаж встряхнуть. Пованивать экипаж уже стал. С головы гниль пошла, с меня.
Господи, сохрани подольше это дурацкое российское самоедство! Еще никому оно не помогло, но все равно сохрани его в нас подольше!
- Залезу, думаю, в циклон, - продолжал Ямкин, - ребятки спасением воодушевятся, климат на пароходе прочистится. После спасательных порывов всегда в экипажах климат проясняется. Как после настоящего воскресника… Вот те и прочистился… Я теперь точно понимаю, как люди в монастырь уходили грехи замаливать.
Все, что он говорил, было так, но и не так. А как? А кто все-таки больше всех виноват?
А кто как захочет понять, так и будет. Как кому совесть скажет.
Конечно, если бы не было ложного бедствия, семи часов штормовой гонки и качки и подвижки груза, то и ничего бы не было. Глупец в Оклахоме, или романтический мальчишка в Париже, или растленный мерзавец еще где-нибудь, или отупевший в океане от скуки и тяжелой работы рыбак - кто-нибудь отстукал на ключе два десятка слов лжи - и нет Саши.
- Прошу к столу! - позвала нас Виктория. - Сегодня очень чудесный завтрак!
В Па-де-Кале усталый согнутый дождик взял теплоход под уздцы и повел под серой низкой крышей туч по серой попутной ряби к печальному плавучему маяку. Нет ничего печальнее на свете, нежели старый плавмаяк, который плачет от одиночества и монотонности прометеевской работы в дождевой мгле и промозглости. И морские чайки издеваются над старческой, мелкой суетливостью плавучего маяка, рыскающего на якорных цепях и подпрыгивающего среди волнового пространства, как сумасшедший нищий на пустынной площади.
Усталый согнутый европейский дождик провел нас мимо плавмаяка и дернул за правую узду, направляя к дельте Шельды.
Ветер спал на мягких тучах или где-то задержался на своем свободном пути. И дождевые капли, съев со стекол океанскую соль, оставались на окнах в рубке, потому что никто не гнал их с насиженных мест.
Лиловые нежные волны пролива рассеянно вздрагивали от резких криков морских чаек, которые не любят тишины и безветрия, ибо тогда им приходится чаще махать крыльями. Черные концы чаячьих крыльев трепетали возле самых крыльев мостика. Горизонт был расползшийся и распутавшийся, как тушь на мокрой бумаге. Краюхой ржаного хлеба всплывали из воды берега Европы.
На судовых кранах горели мощные люстры - электрики опробовали свое хозяйство перед приходом в порт.
В Шельде вода была мутной, грязной. Но полосы пены выступали из нее белые и четкие, как финишная лента на олимпийском стадионе. Белые полосы пены тянулись перпендикулярно курсу, судно рвало их с неторопливостью марафонца. Черные буи торчали косо, подрубленные течением. Автоматические огни в них бессмысленно вспыхивали. На фонарях сидели береговые птички. Каждая показывала своим хвостом самое слабое изменение ветра с точностью тщательного и недалекого метеоролога. Береговые птички были изящны и веселы. И когда они чистили себе перышки, то казалось, что это красотки, приподняв юбочки, поправляют чулки прямо посреди городского тротуара…
1970
Из письма М. Л. Галлая, летчика-испытателя, Героя Советского Союза
"…Вчера получил я очередную "Звезду", прочитал Ваши "Путевые портреты"… Люди у Вас не тошнотворно-святые, а нормально-человеческие (чем, кстати, и симпатичны).
В небольшой повести Вы выдали несколько живых и запоминающихся личностей: капитана Ямкина, "неформального лидера" Варгина и отличного "социолога", хотя он, конечно, мог бы занимать и какую-нибудь другую должность районного, а то и более высокого масштаба…
Близки мне Ваши мысли и о молодежи как о "черном ящике", и о внутренней логике сопротивления начальству (преимущественно мелкому и по мелочам), а также естественной контрлогике означенного начальства в виде "Положено!", на каковой логике, каюсь, и я, бывало, выезжал… Очень точно все это.
Никогда в жизни я не был в океане, тем более - в шторм. И никогда не спускался ночью - как, впрочем, и днем - в трюм. Но сейчас мне мерещится, что и то, и другое со мною было: это Вы взяли меня с собой.
Нравятся мне у Вас и частности, которые иногда в сумме оборачиваются совсем не частностями… А когда Вы пишете про надежду потонуть ("Слабенький налет мужественности на этом обабившемся океане"), меня неожиданно заела зависть к далеким авиапотомкам: наступит же когда-нибудь такое время, когда и про воздушный океан можно будет сказать нечто подобное. И слава богу, что наступит. Черт с ней, с этой вынужденной мужественностью!..
Москва. 18.03.76. Ваш М. Галлай".
ПЕТР ИВАНОВИЧ НИТОЧКИН К ВОПРОСУ О КВАЗИДУРАКАХ
1
Четверть века назад, когда мы с Пескаревым вместе плавали на зверобойной шхуне "Тюлень" по Беломорью, Елпидифор еще был Электроном. В каюте третьего помощника капитана Электрона Пескарева на столе были сооружены из спичек миниатюрные виселицы, на которых он вешал в петли, сплетенные из собственных волос, тараканов-прусаков.
Любопытствующим поморам Электрон обьяснял, что это как бы эсэсовцы, а вешает он их потому, что не до конца свел с ними счеты, когда партизанил в дебрях Псковской области. В какие бы то ни было его военные подвиги я не очень верил, ибо мы были одногодками и войну встречали отроками. Но на поморов, которые оккупации вообще не видели и не нюхали, партизанское прошлое Электрона производило сильное впечатление. И потому у нас не переводилась свежая рыбка.
Виселицы Электрона (шибеницы - на псковском наречии) были сделаны с дотошностью в деталях, заставляющих живо вспоминать лесковского Левшу.
Внешне Пескарев в унисон с фамилией смахивал на рыбу. Лоб его скашивался назад, а нижняя губа выпячивалась. Но так как черты лица были крупные, то походил он уже не на мелкую рыбешку-пескаря, а на морского окуня или даже тунца.
В отличие от большинства истинных русаков, которые после деда в своем прошлом знают сразу Адама, наш Пескарев прослеживал родословную аж с пугачевских времен. Дальний предок его был приказчиком у зверя помещика на Арзамасщине и чуть было не угодил на шибеницу бунтовщиков вместе с хозяином, но уцелел и перебрался подальше от ужасных воспоминаний - в псковскую вотчину хозяина. Эти сведения мы выудили из Электрона, когда попали в туман на подходе к Кольскому заливу и поставили зверобойную шхуну "Тюлень" на якорь посередине Могильного рейда, и наш третий помощник в первый и последний раз в жизни попробовал старой браги, и язык у него вдруг раскрутился, как турбина на атомной электростанции.
Вообще-то пил он мало, язычок держал на коротком поводке и на приглашение выпить обычно отвечал отказом, замечая, что, "если хочешь в жизни проиграть, можешь рюмку принимать". Из чего видно, что уже тогда Пескарев настраивал себя на выигрыш в жизни. Но под влиянием самодельной браги Электрон пустился в такие откровения, что потом у меня болели мышцы брюшного пресса - так мы хохотали, включая Старца, шестидесятипятилетнего капитана шхуны, бывшего соловецкого монаха.
Окосевший Электрон бесстрашно наскакивал на капитана, укоряя того религиозным прошлым. Как оказалось, отец самого Электрона Фаддей Пескарев был первым активистом общества безбожников на Псковщине и знаменитым верхолазом-спецом по сбрасыванию колоколов с колоколен. В 1929 году Фаддей сорвался с очередной колокольни вместе с очередным колоколом. Спас отчаянно воинствующего безбожника большой куст бесхозной бузины. Жена Фаддея в этот момент была беременна на седьмом месяце и от страха и переживаний за мужа досрочно родила двойню.
Чудом спасшийся счастливый отец Фаддей Пескарев недоношенную дочь назвал Бузиной, а недоношенного наследника - Электроном.
Все это Электрон выдавал нам сквозь слезы. Атомное имя отравляло ему существование и в поварской школе, куда он сперва попал из партизан, и в средней мореходке.
Смешливый, как большинство монахов, капитан сквозь стон и хрюканье сообщил всем нам, что однажды ему удалось способствовать изменению фамилии четвертого механика Пузикова или Пупикова на Сикорского, и велел принести судовой журнал.
Я принес черновой. Но капитан велел принести чистовой. И властью, не данной ему Уставом морского флота, совершил обряд перекрещения Электрона в Елпидифора, указав в вахтенном журнале широту, долготу, судовое время и отсчет лага. Тут я ему сказал, что мы стоим на якоре и лаг не работает. Тогда Старец записал в журнал длину отданной якорной цепи в смычках и отметил еще, что грунт в той точке, где третий штурман Пескарев сменил имя, - мелкая ракушка и голубая глина.
Назавтра, когда мы с чугунными колоколами вместо голов ошвартовались в Кольском поселке Дровяное, Пескарев тихой сапой сделал выписку из журнала, прихлопнул судовой печатью и на первом же рейсовом катере отправился в мурманский загс, прихватив мешочек с двумя килограммами чеснока - материнский гостинец из деревни.
Что в загсе сработало: дремучее "написано пером, не вырубишь топором" или дефицитный на севере в начале пятидесятых годов чеснок - неизвестно, но в Дровяное Электрон вернулся Елпидифором.
Старец по этому поводу заметил, что государству рабочих и крестьян содержание таких типов, как Пескарев, слава богу, обходится недорого: их можно прокормить хреном и редькой даже без приправы из постного масла - о чем говорит вековой опыт существования юродивых на Руси, но лично он, капитан зверобойной шхуны "Тюлень", предпочитает встретить один на один гималайскую медведицу, только что лишившуюся детей, нежели плавать дальше с Елпидифором, пока тот не пройдет специализированного обследования в психдиспансере.
Следующий раз судьба свела меня с Елпидифором на сухогрузе "Клязьма". Мы плавали по Балтике, а иногда выбирались и до Лондона. Я был старшим помощником капитана и заканчивал заочно Высшую мореходку. Елпидифор был третьим помощником: корректировал карты и насчитывал зарплату для экипажа - и то и другое трудно выносимые занятия для зрелого дяди. Но Елпидифор нес бремя напрочь не получившейся карьеры безропотно, чем умилял меня, вызывал с моей стороны стремление затушевать нашу служебно-производственную разницу некоторым попустительством его слабостям, хотя особых слабостей, кроме обычной непроходимой глупости, за Пескаревым и не числилось. Ношение третьим штурманом, например, калош - он носил их на судне и на берегу - можно считать не слабостью, а странностью.
Калоши Елпидифор Фаддеич завел в начале шестидесятых годов. Яростные насмешки и поругания со стороны молодых, англизированных штурманов он сносил без всякого раздражения и напряжения, наоборот, тихо-затаенно гордясь тем наглым вызовом, который бросали его калоши в лицо атомно-техническому веку.
Другой странностью Елпидифора была любовь к писателю Мельникову-Печерскому. На мой прямой вопрос о том, чем его привлекает скучный Мельников, Пескарев ответил, что уважает Печерского за "евонную обстоятельность и спокой". "Евонную" и "спокой" Елпидифор употреблял намеренно, умея говорить правильно и чисто. Этим он меня иногда особенно умилял. В "евонной" и в калошах проявлялась самобытность природы Елпидифора. И если меня она умиляла, то у матросов, например, вызывала бурное одобрение. Ведь ослиное упорство в какой-нибудь мелочи всегда пользовалось и пользуется в нашем непоследовательном и взбалмошном народе устойчивым спросом, особенно если оно еще смешивается с какой-нибудь рациональностью, то есть явной, зримой выгодой - сухие ноги, сохранность ботинок, защита от электротока.