3
Для Савина "сызнова" началось с того проваленного комсомольского собрания. В ту ночь, после беседы с капитаном Пантелеевым, он долго крутился с боку на бок. Сверяба, как это бывало нередко, ночевал где-то на трассе, потому и на собрании отсутствовал, хотя и намеревался поглядеть, "что выйдет из ничего". Савин даже рад был полному одиночеству, перебирал в памяти разговор с Пантелеевым, умно и аргументированно спорил с ним. У него всегда так было: умно только в мыслях и когда поезд давно ушел. Спорил, томился, глядел в темный потолок с разводами в углах от дождей, упрекал всех и себя больше всех. Всех - за безразличие, себя - за уклончивость, уступчивость "мыслителю" Пантелееву, Упрекал и понимал, что, повторись все снова, ничего не изменилось бы. И от этого томился душой еще больше.
Но недаром говорят, что утро вечера мудренее. Да еще утро воскресное. С паршивым настроением он поставил на плитку чайник. Только успел вспороть банку сгущенки, как дверь робко приоткрылась.
- Можно, товарищ старший лейтенант?
Савин с удивлением увидел сержанта Бабушкина.
- Что-нибудь случилось? - спросил.
- Н-нет, - краснея, произнес тот, и Савин понял, что сержант пожаловал просто так, тоже томимый вчерашним. Понял, обрадовался ему, как спасению:
- Чай готов, Юра... Ты куда? Заходи!
- Я н-не один.
Савин глянул в оконце и увидел чуть ли не в полном сборе весь свой комсомольский комитет. Выскочил следом за Бабушкиным наружу, поздоровался с каждым и, невзирая на отнекивание, затащил всех в вагон. Табуреток было всего две, уселись на лежанках. Кружек не хватило, достал парадные стаканы. Вывалил в большую алюминиевую миску все запасы пайкового печенья и поручил Бабушкину разливать чай.
Нет, неспроста они все явились, пожертвовав таким редким свободным временем. Савин чувствовал это. И понимал, что причиной тому - оно, вчерашнее непутевое собрание. И, словно в подтверждение его мыслей, рядовой Сергей Плетт, худой как жердь, малоулыбчивый и малоразговорчивый, сказал:
- Мы насчет вчерашнего...
- Можно объявлять заседание комитета открытым? - шутливо спросил Савин.
- Не надо, - серьезно ответил Плетт. - Лучше так.
Савин оглядывал ребят и думал, что в принципе он их совсем почти не знает. Кроме каких-то мимолетных разговоров да двух плановых заседаний, ничего и не связывало его с ними. Кто такой Сергей Плетт? Взрывник. Из семьи прибайкальских охотников. На обоих заседаниях комитета не произнес ни слова... А что он представляет собой как человек? Какие у него взгляды на жизнь, привычки, желания?.. Или вон у Васька́, что сидит напротив, неловко ухватив стакан такими же огромными, как у Сверябы, лапищами?.. Васек и Васек, так все зовут, хотя в нем почти два метра росту и фамилия под стать - Богатырев. До армии излазил с геологами всю тайгу, мог работать и трактористом, и трелевщиком, и шофером. А определили его здесь в геодезисты, потому как он мало-мало разбирался и в этом деле, специалистов же не хватало. Как и Плетту, ему оставалось служить чуть больше полугода, после чего Богатырев собирался осесть на БАМе... Ради стройки? Ради разбуженной тайги? Ради денег - чтобы поднакопить на "Ниву" и сбежать с вечной мерзлоты?.. Рядом с ним - рядовой Рамиль Насибуллин, серьезненький такой и всегда вежливый. И еще у него отчество странное - Идеалович. Савин постеснялся после первого знакомства спросить у него про отчество, поинтересовался у командира роты капитана Синицына. И тот объяснил:
- Дед с бабкой у него из первых комсомольцев. Вот и назвали сына Идеалом. А Рамиль по наследству стал Идеаловичем... Между прочим, наотрез отказался от импортного "Магируса", хотя самосвал, конечно, с комфортом. КрАЗ, говорит, привычнее, да и надежнее...
Чай Насибуллин пил крепкий, почти черный, дул на него, звучно прихлебывал. А выпив, повернул стакан вверх дном, словно сам себе дал сигнал к серьезному разговору:
- Вы извините нас, товарищ старший лейтенант. Неожиданно все с собранием... А предложения у ребят есть.
- Однако, есть, - подтвердил Плетт и требовательно взглянул на Васька.
Тот поперхнулся, оставил стакан, дожевывая печенье, послушно кивнул головой. И Савин интуитивно решил, что не Бабушкин с девчоночьими ресницами - закоперщик этого утреннего чаепития, а Плетт, не выставляющий себя наперед и в меру молчаливый.
- Значит, так, - сказал Васек. - Я на Амгунь до армии мотался. Ходил по старой трассе БАМа. Ну, той, что еще зэки до войны строили. В одном месте сохранились опоры от моста. Надпись видел, прямо в бетоне: "Этот мост строил комбриг РККА Петров". Он, наверно, украдкой выдавил свою фамилию в сыром бетоне. И получилось навек, так?
- Затакал, - буркнул Плетт.
Васек согласно кивнул и повторил, подняв указательный палец:
- Навек! Ну и я тоже хочу, чтобы моя фамилия навек осталась. Только не украдкой, а под музыку и с речью. Так?
- Мы т-тебя, Васек, самого вместо памятника на Соболиную сопку поднимем, - сказал Бабушкин.
Рамиль, который Идеалович, глядел на Савина вопросительно и даже с заметным нетерпением: как, мол, идея? А идея Савину нравилась все больше. Он подумал, что ему бы в жизнь такое не сообразить. Ведь это и есть то самое "моральное стимулирование соревнования", о котором так часто говорят на собраниях. Та самая гласность, только с учетом исторического размаха стройки, с учетом обстановки.
- Понимаете, - сказал Идеалович, - лучших определяем общим голосованием. Мы-то ведь лучше всех знаем, кто чего стоит. А потом под музыку - навечно. Чтобы, когда по БАМу пойдут поезда, незнакомые люди глядели на наши фамилии, как на памятник воинам-железнодорожникам.
- Это для мостовиков - памятник, - вмешался Бабушкин. - А для механизаторов?
- Чего проще, - ответил ему Васек. - Кубы из бетона, так? А на них фамилии. И через каждые сто пятьдесят - двести километров вдоль трассы. Как в Ургале на переезде: до Москвы - столько-то километров, до Комсомольска - столько-то.
- Не годится, Васек, - сказал Плетт.
А Насибуллин добавил:
- Бетона и так не хватает. Механизаторов можно вписывать на больших валунах, вон их сколько вдоль трассы. Или на скалах...
Наверное, они давно вынашивали эти мысли, думал Савин, только повода высказаться не было. Честолюбие - оно у каждого есть. В большей или меньшей степени. Люди иногда притворяются, что похвала их не трогает. Трогает! Потому что честь по заслугам - норма справедливости. А тут - честь на долгие годы.
- Это вы здорово придумали, - сказал Савин. - И определять победителя голосованием - тоже правильно.
- Т-только бы разрешили, - усомнился Бабушкин.
- Разрешат, - заверил Савин, а сам подумал: вдруг не разрешат?
- А то наш р-ротный своего маяка обязательно определит в п-победители.
- Какого маяка?
- Н-не знаете разве? Мурата Кафарова. Ему - и тросы, и з-зубья ковшей. А другим - шиш. А Мурат, как Плюшкин. Никогда ни с кем не поделится.
- Будет решать только коллектив, - подтвердил Савин.
- И еще, т-товарищ старший лейтенант, насчет слета победителей в Хабаровске. У нас в роте Хурцилава составляет список. Ему, что ли, это дело решать? Т-тоже коллективом надо.
- Правильно, Юра...
Все-таки хорошо было говорить о деле без протокола. По-человечески так получалось, не по-казенному. Предлагали, обсуждали, отвергали. Идеалович предложил рисовать звезды на кабинах самосвалов. Перевез пять тысяч кубов грунта - звезда. Двадцать тысяч - флажок.
Плетт сказал:
- Комсомольский глаз, однако, нужен...
Савин возразил было, что существует пост "Комсомольский прожектор", но Плетт отверг его:
- Не годится.
И Савин не стал спорить, хоть и понимал, что в идее разницы никакой. Но "прожектор" - это было вроде как указание сверху, значит, чье-то. А "глаз" - свое. За свое и отвечать самим, и отдачу подсчитывать самим. Это был отзвук его, Савина, мыслей, высказанных им Сверябе в коротеевском карьере: мы решили - мы отвечаем.
Решили, что "глаз" - это хорошо, но глаз должно быть много, иначе мало что увидишь. А много - это пост в каждой роте, потом вся информация в комитет, а из комитета командиру - для принятия решения.
- А чтобы дело в долгий ящик не откладывать, у меня есть предложение, - сказал Савин. - Кто-нибудь из вас ездил по дороге в районный центр?
- Ездили, - ответил за всех Плетт.
- Ну и как?
- Тягомотина. Особенно у Кичеранги.
- Вот я и предлагаю написать на больших фанерных щитах, кто и какой участок дороги отсыпал. Чтобы народ ехал и плевал на эти фамилии, если дорога плохая.
- Н-на Кичеранге я р-работал, - сказал, закрасневшись, Бабушкин и обиженно захлопал ресницами.
- Что же ты так плохо работал? - спросил его Насибуллин.
- Ротный т-торопил. Говорил, что землю б-большая магистраль ждет...
- Принимается? - спросил Савин.
- Годится, - за всех ответил Плетт.
4
Смешались сон и явь. "Годится", - говорил неулыбчивый Плетт. "Не годится, Савин-друг, - отвечал свистящим шепотом Коротеев. - На посмешище выставил! Кичеранга - самый дерьмовый участок, а ты мою фамилию черной краской! Сначала по стройкам с мое покрутись, с тайгой поборись!.." Две жирные колеи от тягача тянулись по зеленым мхам с вдавленным в них кедровым стлаником... Две плоские лыжни казались санной дорогой в лунном свете. Потом кто-то осторожно постучал в дверь, и в сознание проникла мысль, что пора просыпаться, хотя еще и рано. Видно, посыльный прибежал по тревоге или еще какая надобность. Стук в дверь возобновился, частый, дробный, оборвался, и Савин открыл глаза.
Какое-то мгновение не мог ничего понять. Потом разом все вспомнил, встрепенулся, обнаружив, что Ольги нет рядом. Не было ее и в зимовье. Уже рассвело. На стене у входа висели карабин, мелкашка, поняга. Слышно было, как горят в печке дрова.
Он еще не успел обеспокоиться, когда она вбежала в зимовье в желтенькой кофтенке и в спортивных шароварах, которых вчера на ней не было. Вбежала прямо к нему, следом за белым валком холода, сама вся морозно-разрумянившаяся. Наклонилась над ним:
- Проснулся, Женя!
- Кто-то в дверь стучал.
- Это дятел, Женя. Он рядом с зимовьем завтракает. Слышишь?
Опять раздалось осторожное "тук-тук-тук". Железноклювый дятел собирал с лиственницы короедов. Постучал и смолк, будто и впрямь просился в избушку: пустят ли хозяева?
- Войдите! - смеясь, крикнула Ольга.
- Не надо, не впускай, - сказал Савин. - Иди сюда.
- Нет-нет, Женя. Вставай. - И вспорхнула к дверям.
Он чувствовал себя как дома. И встал без стеснения, и оделся, и к ней подошел, потерся щекой о щеку.
- Ты колючий, - сказала она. - Я нагрела тебе воды умыться.
В зимовье было жарко. Он остался в майке и так вышел наружу, отказавшись от теплой воды. Задохнулся в момент текучим холодом, глотнул его всей грудью. Снег был ослепительно чистым и мягким. Зачерпнул его пригоршнями, плесканул в лицо. Даже майку сбросил на пенек и, радуясь утру, стал полоскаться. Вместе с остудой в тело входила ликующая бодрость: все-таки чертовски хорошо жить на этом свете!
Ольга выскочила наружу, испуганно схватила его за руки, потащила в зимовье.
- Однако совсем с ума сошел! Зачем так, Женя, делаешь? Заболеть хочешь?
Он весело упирался, и ему было легко и беззаботно. Ни облачка впереди, ни дождя, ни бурана, солнце выкатилось, торжествуя и славя жизнь, нашарило в зимовье оконце, пронзило лучами: живите и радуйтесь! Опять вежливо постучал о лиственницу дятел.
- Схожу к нему, ладно? - сказал Савин.
- Сходи, Женя. - Она сама подала ему шубу и натянула шапку.
Утренняя тайга совсем не была похожа на вечернюю. Редкоствольный лес на этой стороне Эльги был насквозь пронизан светом. Савин прислушался, не даст ли знать о себе дятел. Но было тихо, только серебряно звенел лес. Он пошел напрямую, наугад, туда, где серебряный звон слышался более отчетливо. Не прошел и полсотни шагов, как остановился в изумлении. Перед ним, сцепившись лапами, стояли в куржаке молоденькие ели. А вокруг хороводились такие же молоденькие березки, которые вдруг замерли, увидев Савина, застеснялись, словно десятиклассницы в белых фартуках после выпускного вечера. И весь снег был изрисован птичьими следами. В их узорах показалось Савину что-то продуманное. Словно письмена неведомого мира. Может быть, и прошлой зимой следы располагались точно так же. Разве прочтешь их, не зная этой древней грамоты?
Савин не пошел дальше, свернул вдоль закрайка: пусть их хороводятся. И снова застыл, боясь пошевельнуться. На одинокой, обгорелой и расщепленной вверху лиственнице сидел глухарь. Савин его даже не заметил, пока тот не шелохнулся. И оба замерли.
Савин тихо попятился, затем, развернувшись, заторопился по своим следам в зимовье.
- Ольга! - сказал с порога. - Там - глухарь. Совсем рядом.
- На горелой лиственнице?
- Да. Он даже не улетел, увидев меня.
- Этот глухарь - мой друг, Женя. Его зовут Кешка. Так же, как и дядю. Кешка только у него может брать с ладони бруснику. Даже у меня не берет.
- Он так и живет здесь?
- Нет. На той стороне Эльги. А сюда кормиться прилетает каждое утро. И ждет меня. Просит мороженой брусники.
- Оленька, бросай печку. Завтракать потом будем. А сейчас пойдем глухаря кормить, а?
Глухарь сидел там же. Важно и безбоязненно поглядывал вниз. На высоте человеческого роста, на самом нижнем сучке была укреплена дощечка-кормушка, которую Савин поначалу не заметил. Ольга насыпала в нее алых бусин брусники. Глухарь шевельнул густо-красными, почти багровыми бровями, выпятил черную с синеватым отливом грудь и кивнул головой: спасибо, мол. Ольхон, сидя у ног Ольги, прянул ушами. Она шлепнула его по загривку, и уши опали. Глухарь выжидающе смотрел вниз, и Ольга сказала:
- Пойдем, Женя. Он не возьмет ягоды, потому что тебя совсем не знает.
Тропинка вывела их к реке. Под самым обрывом над водой курился пар.
- Никак не может Эльга уснуть. Видишь, Женя, опять наружу вырвалась. Она у нас с характером.
Струя воды выбивалась из-под ледяного одеяла, разбрасывалась поверху и застывала зеленоватыми кругами, образуя слоистую наледь. И парной дымок тянулся вверх, словно и на самом деле подо льдом ворочалось и дышало живое существо.
- Помнишь, Женя, ночью Ольхон лаял?
- Помню.
- Вон сохатый прошел. Справа его старые следы, видишь, вытянутые блюдечки? Их уже подровняло. А слева - целые тарелки. Это свежий след.
Следы терялись на противоположном отлогом берегу, заросшем тальником. Савину показалось, что сохатый до сих пор там: хрустнула сломанная ветка, шевельнулась корона рогов.
- Он ушел перед рассветом, Женя.
- Чем же он там кормился? Ни почек, ни листьев.
- Тальник грыз. Тальник в бескормицу всех спасает.
- Кого - всех?
- Изюбра, зайца, даже рябчика... А дальше, гляди, деревья повыше ростом.
- Вижу.
- Это чозения.
- На ветлу похожа.
- Не знаю ветлу. Чозения - самое древнее дерево в тайге. Летом у нее узкие серебряные листочки. Вдоль ствола вверх тянутся. Растет и на гальке, и на песке. А потом сбрасывает листья, и тогда рядом селятся другие деревья. Чозения жизнь им дает, а они потом у нее солнце отнимают. И она умирает...
Ольга замолчала. Пошла, притихшая, вдоль берега. У большого голого валуна остановилась.
- А вон там, Женя, живут мои ежи. Еж и ежиха, видишь?
Савин глядел и не видел никаких ежей.
- Ну, посмотри же внимательно. Носы в сугроб уткнули и снег лижут.
И вдруг Савин увидел двух громадных ежей на том берегу - так поразительно похоже высветил зарождающийся день две прибрежные скалы, густо утыканные лиственницами-иголками. С той стороны всходило солнце, но от скал еще падала косая тень, и оттого ежи как бы шевелились, чуть приподнимали свои носы из сугроба и снова опускали их в снег.
- Вчера мы прошли совсем рядом с ними. Но ты их не заметил, потому что они спали. Они спят ночью и в середине дня.
- А где же наша лыжня, Оля?
- Около ежей. Там тень, и ее не видно.
- А в какой стороне вертолетная площадка?
- Ты хочешь скорее уйти?
- Нет. Я вообще не хочу уходить от тебя.
Она улыбнулась, и в этой улыбке были понимание, сожаление и даже какая-то мудрая снисходительность. Повернулась к нему, и он почувствовал, что тонет в ее глазах.
- У каждого своя дорога, Женя.
Отрешенно заскользила взглядом по реке, задержалась на ежах. Они уже вытянули свои носы из сугроба и удивленно таращились на неровный клубок пара из-подо льда, напоминающий издали кисею из нечесаной белой шерсти.
- А площадка ваша - вон там, - показала в сторону, откуда пришли. - Ты не беспокойся, я провожу тебя.
Они молча шли по вчерашней лыжне. Уплотнившийся снег почти не проседал. Позади остались и тальник, и громадные ежи. А Ольга шла и шла. Река закручивала петлю. Слева снова показался крутояр с обвалившимися берегами. По всему было видно, что характер у Эльги увертливый и своенравный. Мечется, наверное, по весне от берега к берегу, не от беспокойства, а от шального веселья и избытка сил. Опять показался султанчик пара. А зимовье пряталось от глаз, надежно укрытое лиственничником.
Ольга не останавливалась. Савин чувствовал, что куда-то улетучилась ясность утра. Он хотел вернуть ее и не умел. Ему опять казалось, что подобное уже было с ним. Это ощущение вошло в него вчера, в том, другом зимовье с появлением Ольги и теперь возвращалось время от времени. Она подобрала прутик тальника и чиркала им на снегу, словно рисовала заклинательные знаки.
- Оля! - позвал он.
Она остановилась и, не глядя на него, ответила каким-то своим думам:
- Доброта - не уступчивость, Женя.
Таежный перезвон уплывал вверх, но не истаивал как дым. Он вписывался в утреннюю лесную тишину, когда вдруг кажется, что, вопреки истине, можно объять необъятное и погрузиться в вечность. Только не надо шевелиться. Потому что стоит сделать шаг в сторону - и уже наплыло текущее. Вся жизнь соткана из вечного и текущего. И там, где они сталкиваются, начинают закручиваться такие узлы, которые ни развязать, ни распустить. Их можно только разрубить.
- Ты не беспокойся, - повторила Ольга. - Я провожу тебя вовремя. Здесь близко.
Тупой иглой Савина кольнула совесть. Он пронзительно почувствовал свою виноватость перед Ольгой. И еще - перед Давлетовым, Дрыхлиным, Синицыным, перед всеми, кто делает сейчас дело, кого придавили в это чистое утро заботы. Он забеспокоился, попытался отогнать это состояние и не смог.