Снежные зимы - Иван Шамякин 31 стр.


Идет дождь. Шумит в искалеченных соснах. Мы лежим на опушке. Нас горсточка, семь или восемь человек. Но и в других местах - другие такие же группы. Это не прорыв из блокады. На прорыв мы уже ходили. Дважды. Не прорвались. Три дня нас молотили, что снопы цепами. Минами. Бомбами. Разнесли в щепу весь лес - последнее наше пристанище после перехода через Астаховские болота. Мы намеревались оторваться от них после недельного боя. Но у карателей тоже головы на плечах. Они разгадали наш маневр. Три дня полного окружения, полной блокады. Нечего есть. Нет патронов. Растаяла бригада. Эсэсовцам известны наши силы и возможности, и завтра они, наверное, прочешут лес с автоматами. Ждать нельзя. Единственный выход: спасайся кто как может! Нет, это не стихия. Это тактика, наша, партизанская. В самой чаще выкопали скрытую землянку, спрятали тех раненых, кто не может идти. Замаскировали. Не обнаружат собаки - кто-нибудь останется в живых. Вернемся, заберем, вылечим. Все остальные разбились на такие вот группки. Есть, кажется, даже по два человека. Без командирских приказов. Каждый выбрал, с кем ему идти и в какую сторону. Пойдет двадцать или тридцать групп. Кто-то наскочит на заставу карателей. Начнет неравный бой. Кто-то погибнет, Но под этот шум кто-то же и прорвется.

Верю: большинство прорвется. И бригада будет жить! Как вовремя пошел дождь. Боже, если б я верил в тебя, возблагодарил бы тогда (да и теперь) за твою милость. Тот майский дождь - сколько спас он добрых людей! - приглушил шум шагов, смыл следы…

Притупилась боль от раны в плече и самая жгучая боль - в сердце, боль и горечь поражения, разгрома. Что было - не переделаешь. И мертвых не вернешь. Надо думать о живых. Нет, сегодня каждый сам себе командир. Я верю в людей, в их хитрость и ловкость. Выйдут! Многие выйдут. И соберутся в условленном месте! Выйти бы только мне. В конце концов это не имеет большого значения. Кто-то же выйдет. Комиссар. Будыка, Косач, Катков… И соберет отряды, бригаду. Я могу лежать спокойно. Moг бы, если б не эта женщина, не этот полуторагодовалый больной ребенок… Проклинаю свою слабость: сколько раз собирался устроить их в безопасном месте, да так и не выполнил своего намерения. Надя убеждала, что для нее и Виты самое безопасное место при штабе бригады, при мне. О, женская привязанность!

Перед наступлением карателей я отдал приказ: женщин, детей, больных расселить в деревнях, растворить среди населения. Кто не выполнил приказа? Надя пришла на болото с группой Будыки. Тихо. Только дождь шелестит в молодой листве кустарника. Неужто ни одна группа еще не двинулась? И вдруг просыпается ребенок. Кричит. Кричит на всю опушку. Голодный, больной. Мать качает, уговаривает, прикрывает личико, чтоб заглушить крик. Мать в отчаянии.

Вот и пройди неслышно мимо часовых. Такой детский плач ничто не заглушит. Разве что стрельба. Канонада. Его уже, наверное, слышат. Пускай слышат, пускай знают, что мы тут, с женщинами, с детьми. Это может даже помочь другим.

"Виточка, цветик, ягодка моя, замолчи, замолчи, моя маленькая. Боже, если бы ты знала!"

Отползает в сторону кто-то из партизан нашей группы. На кой ему рисковать? Лучше он пойдет один или присоединится к кому-нибудь другому! И я не могу остановить его! Не могу приказать! Каждый пошел, с кем хотел, куда хотел. Таков последний приказ комбрига и комиссара! Главное - вырвать из этого адского котла хоть горсть людей, основу будущих новых отрядов. Лагун пошел с Катковым. Будыка остался с вами. Спасибо тебе, Валя. Спасибо. Всегда ты в опасности рядом!

Еще один отползает. И меня охватывает страх, такой, какого не знал никогда, в самые критические минуты. Даже когда тонул в трясине и вокруг - никого. Это тоже страх одиночества. Но какого? Остаться одному с Надей и больным ребенком, который заходится от плача здесь, перед цепью карателей? Тогда уж действительно один выход…

"Дай ребенка!" - Голос у Будыки осипший, чужой, суровый.

"Не дам!" - Шепот, как вопль на весь мир, на всю землю. Отчаянный вопль матери. "Дай ребенка!"

"Не дам! Стреляйте сперва меня! Меня…"

"Кому ты на черта сдалась!" - Никогда так грубо Будыка не говорил с Надей. Неужто озверел перед лицом смерти?

Но самое страшное, что я не имею сил оборвать его, приказать молчать. Однако что он надумал? Зачем ему ребенок? Ползет. Ползет к нам. Или от нас? Нет, ребенка я тебе не отдам! Умирать, так вместе!

"На, напои ее самогонкой".

"Виту?"

"Виту".

"Помрет…"

"Не помрет. Уснет. Будет спать".

Ты мудрец, Валька! Ты великий изобретатель, инженер Будыка. Запасливый человек. И предусмотрительный. Любой другой в этом пекле давно бы вылакал свою самогонку. А ты берег фляжку до последней минуты. "А вот теперь выпьем, - сказал ты, когда мы вышли без боя и на рассвете добрались до Прибарской пущи, шесть человек, Вита - седьмая. - Всем по глотку. Но пить честно. Первому - комбригу. А Вите больше не дадим. Маленькая пьянчужка!"

И Надя засмеялась и заплакала, затряслась в нервном припадке, забилась о землю, о корни ели, под которой мы остановились. Не надеялась, что смерть минует и на этот раз. А кто надеялся?

Незавершенное дело не давало покоя. Никто больше не звонил, не торопил, а все равно скребло на сердце: надо же как-то закончить эту проверку, сделать выводы, написать заключение. Не для того, чтоб обвинить кого-нибудь, напрасно Будыка нервничает. Чтоб обратить внимание партийных, хозяйственных органов на промахи в работе очень нужного института. Три дня писал заключение. Один. Поехал в институт, чтоб ознакомить Будыку и партком, прежде чем дать подписать членам комиссии. Чувствовал, что придется выдержать бой: секретарь парткома - за директора. Но именно это и расшевелило, взбодрило, заставило собраться. Таким он бывал перед каждым боем, там, в партизанах, где в боях проливалась кровь, и потом, в бескровных баталиях - на коллегиях, совещаниях, пленумах. Ехал и вырабатывал план обороны и наступления… Прикидывал, представлял аргументы люден, которые будут возражать, видел лица тех, кто будет молчать. А между прочим, почему они молчат? Слишком много молчунов для такого большого и квалифицированного коллектива. Стоит и об этом сказать. В длинном институтском коридоре перехватил зять. Будто нарочно подстерегал.

- Иван Васильевич, хочу поговорить с вами, можно?

- Здесь?

- Ага.

- Такое срочное дело, что нельзя подождать?

- Можно, но…

В голосе зятя и по всей фигуре не заметно обычной самоуверенности, развязности, иронии. Вернулась сыновняя почтительность, уважение к старшему, более умному; таким он был в первые годы жизни в доме у Антонюков. Это приятно поразило Ивана Васильевича, и он, как говорится, клюнул на приманку.

- Где ж нам поговорить?

- Да лучше тут, в холле.

- Давай тут, если недолго.

Они пошли по коридору к небольшому холлу, месту встреч курильщиков. Там стояли низкие кресла, два столика с пепельницами, по углам - пальмы, на одной висела табличка: "Не бросайте окурков в вазоны". Они не сели, стояли под пальмой: Геннадий ломал пальцы - видно, волновался.

- Не знаю, как начать. Вот так… Я вам не чужой человек. Иван Васильевич, от моей работы зависит счастье нашей молодой семьи. Может быть, ошибся, что пошел сюда. Но ведь я не сам просил. И мне здесь нравится. Перспектива есть, если б поддержали. Но кто-то уже начинает плести интриги. Сперва все шло хорошо. Сам Валентин Адамович хвалил. Я старался. А тут вдруг заведующий лабораторией стал цепляться. Начались придирки. Я молодой инженер, могу ошибиться. Но разве так надо растить молодых? Сегодня в приказ попал. Предупреждение. Сразу предупреждение! За месяц. Я же знаю, как это делается. Предупреждение, потом - выговор. А там - будь здоров. И никакой профсоюз, никакой суд не спасет. Поговорите, пожалуйста, с Валентином Адамовичем. Попросите… Он слово скажет…

Иван Васильевич отступил на шаг, как бы для того, чтобы лучше разглядеть уже довольно солидную фигуру в модном костюме: Геннадий купил себе новый костюм, перейдя в институт, чтоб быть на уровне молодых ученых.

- Ты помнишь наш разговор, мою… не совет, нет… просьбу?

Что-то изменилось в лине у Геннадия. Иван Васильевич не сразу даже понял, что это все те же отвратительные черты самоуверенности, превосходства. Зять воровски оглянулся: нет ли кого поблизости?

- Вам же выгодно, чтоб я здесь прижился. Могу, если надо, такие фактики подобрать…

- Пошел вон! - крикнул Иван Васильевич на весь этаж.

Геннадий мгновенно смылся - знал характер тестя. Антонюка даже затрясло всего. Было ощущение, словно плюнули в душу. Желая помочь старому другу, коллективу, партийным органам, занимался он этой проверкой. Спорил, ссорился. Но не собирал "фактики". "А ты!.. Чуть задели тебя, указали, видно, на нерадивость, и ты готов собирать "фактики". Нашел себе кадр, Валентин Адамович! Можешь радоваться. Или ты уже сам раскусил его и дал команду выжить? Все равно это не делает тебе чести".

Глава XIII

Называется - познакомил директора, партком с заключением, написанным в бессонные ночи. Папка лежит на столе в кабинете. Пусть остается Будыке на память. Черт с ним. Все. Точка. Никто не заставит его больше приходить сюда, заниматься этой проверкой. На кой черт это ему нужно! Оделся в приемной. Приветливая говорливая секретарша, которая не однажды угощала его кофе, не подняла головы от бумаг, не сказала ни слова - слышала сквозь дверь или успела переговорить с шефом? Иван Васильевич вышел, не бросив привычного "бывайте".

Душевная опустошенность и безразличие не проходили. День. Второй. Иван Васильевич не выходил из своей комнаты. Лежал бессонной ночью. Лежал днем. Но мысли не бурлили, как обычно. Дремотно плыли, как у тяжелобольного, тусклым маревом. Ни обиды, ни горечи. Не жаль многолетней дружбы. Но подсознательно чувствовал, что именно то, что никого и ничего не жаль, больше всего и угнетает. Пытался заполнить пустоту воспоминаниями: может быть, проснется что-нибудь - боль, любовь или хотя бы злость; даже злости не было. Но вспоминалось почему-то главным образом детство, такое далекое. Не было оно безоблачным, но и горького, печального было в нем не так уж много. Да и что детские горести по сравнению с теми, что пришлось пережить потом? Вообще воспоминания детства размягчают, убаюкивают человека, расслабляют волю. Приятно, сладко - даже сердце щемит, но ничто не заводит пружины эмоций. Механизм возбуждения, взрыва бездействует. Жена талдычит свое:

- Хандрить начинаешь, Иван. Плохой симптом. Иди попроси, что-нибудь ведь предложат. Соглашайся на любую должность, лишь бы с людьми, в коллективе.

- Никуда я не пойду. Надо будет - позовут.

- К чему он, твой гонор? А если не позовут больше?

- Значит, обходятся без меня.

- Но ты-то сам не можешь обойтись без работы. Разве я не вижу! Не с твоим характером.

- Тебе кажется. Пенсионер - довольно массовая профессия в наше время. Пожить за счет общества - немалый соблазн.

- Иван, от кого ты прикрываешься шутками? От меня? Я насквозь тебя вижу.

Иван Васильевич не сказал, что, к сожалению, Ольга видит не все на этот раз, во всяком случае, не понимает причины его хандры. Хотя и сам он не мог толком осознать этой причины. Разочарование? Но разве он был так уж очарован Будыкой? Нет. Не однажды расходились во взглядах на жизнь. Ссорились. В конце концов, ничего нет удивительного, что такого человека, как Будыка, отклонение работы в первом туре сильно расстроило. Он, Антонюк, не понять этого не мог. У каждого свои слабости. Слабости Будыки он знает лучше, чем собственные. И сто раз прощал их ему. А вот этого простить не мог. Не злобной фразы, что у Антонюка "примитивный ум", - это глупости! - а злобного признания, что для него. Будыки, провал с премией - трагедия. Но теперь уже все равно: переживай свою трагедию один! Вместе мы переживали настоящие трагедии.

- Поехал бы на охоту, - посоветовала Ольга.

- Охота уже запрещена. Пора бы тебе знать.

- На волка не запрещена. Походил бы по лесу. Лес тебя бодрит.

Ольга знает: лес бодрит. Но сейчас ему никуда не хочется - ни в лес, ни в поле. Ни гулять по городу. Вошла Лада.

- Ты нездоров, папа?

Иван Васильевич быстро сел на диване, растер руками лицо, будто со сна.

- Нет, кажется, здоров. А что?

- Ты никогда столько не лежал. Что с тобой?

- Ничего.

- Ты стал какой-то не такой, как всегда.

- А ты? Ты тоже не такая.

- Я? - Лада задумалась, стоя посреди комнаты.

- Мы ни разу не поговорили с тобой после свадьбы. Так, как раньше.

Лада присела на подлокотник кресла, потом сбросила тапки и забралась в кресло с ногами, поджала их - совсем по-детски, по-домашнему. И уже одно это дало отцу ощущение ее доверчивой близости.

- Я не такая… - задумчиво призналась Лада и тут же горячо сказала: - Но не стала хуже, папа! Нет! Не думай… Я люблю тебя… так же…

Как человеку мало надо: дочкино признание - и в застывшее сердце будто влилась теплая живая струя. Иван Васильевич благодарно, но почти растерянно улыбнулся дочери.

- Но… знаешь… как тебе объяснить?.. Замужество многое изменило. Я легкомысленно относилась к нему. О, это все значительно серьезнее!.. Тебе я признаюсь… Провожая Сашу и Васю, я ревела на вокзале, как баба. Разве это похоже на современного физика? Смех… Или вот еще… Помнишь, я привыкла еще со школы, и это продолжалось все годы в университете… уходя утром на занятия, я забиралась в карман твоего пальто и выгребала мелочь - на пончик, на кофе, на кино. Иногда ты сердился: сядешь в троллейбус, сунешь руку в карман, а там - ни копейки. А тут… через несколько дней после свадьбы… по инерции потянулась было к твоему пальто и отдернула руку. Стыдно стало. Теперь я не растрачу стипендию за два дня, как раньше…

Совсем растрогало такое признание. Чуть не до слез. Но сказал грубовато:

- Мужицкая психология в тебе пробуждается. Плюнь на эти условности. Ты знаешь мое отношение к деньгам. Транжирства не люблю. Но чтоб дочь не могла взять на завтрак… Почему? Чепуха!

Лада помолчала, подумала, глядя на отца, в глазах затаилась грусть, словно прощалась с чем-то дорогим.

- А может быть, это хорошо, папа?

- Что ж тут хорошего?

- Человек должен меняться. Ты говоришь - "мужицкая психология". Во мне пробуждается что-то другое. Или приходит запоздалая зрелость. Знаешь, у меня теперь такое чувство, как будто я, наконец, ступила на землю. Под ногами твердь. Не качает, не колышет, не относит в сторону. Я подсмеивалась над нашими "гениями". Однако и сама смотрела на людей как бы с высоты. Я отгоняла эти мысли об исключительности, но все-таки они наведывались. Мы, физики, знаем, познаем то, чего не знает девяносто девять процентов людей. Наверное, больше. Нам открываются тайны миров. Мы еще удивим человечество! Чем? Над этим я чаще и чаще задумываюсь. И вот после замужества я почувствовала себя обыкновенным человеком среди обыкновенных людей. Каплей в море. И ничего другого мне не хочется. Никакой исключительности. Зачем? Исключительность отдаляет от людей. А я не хочу отдаляться. Плакала на вокзале - и мне не было стыдно, люди поймут. Пишу Саше наивные письма, вроде тех, что писали тургеневские героини, - и мне хорошо. Разве только смешно самой: я - и такие старозаветные чувства! Что сказал бы Витька Дзюба, если б узнал?! - Лада, забавно прищурившись, покачала головой.

- Меня радует то, что ты говоришь. Обычно влюбленные уносятся в небеса и ничего не видят на земле. У тебя - наоборот. Это хорошо. Но я боюсь, как бы все то, что пробудилось в тебе, не оттеснило физику, не потушило твоего увлечения…

- Увлечения квантовой теорией? Папа! Физикой не увлекаются! Это не музыка. Тому, кто не знает, она представляется бог весть какой романтичной. Как мне в школе. Но это детское увлечение давно прошло. Теперь я каторжник. Приковала к науке, как к талере. Неустанно, сверх сил, должна грести, работать. Не руками. Головой! А куда плывем? - Лада вздохнула. - Куда мы плывем? Любовь дала мне немножко свободы. И радости.

Иван Васильевич с грустью подумал: "Любовь к родителям и наша к тебе, выходит, не давали радости. Пока не появился он, этот парень". Но обиды не было. Легкая грусть и удивление перед извечным чудом, которое творит любовь.

- Видно, уже никто и ничто не снимет меня с этой галеры. Но я хочу, чтобы над ней светило солнце. И рядом были люди…

Лада склонна сама себе противоречить. Ивана Васильевича не раз удивляли виражи ее логики, ее житейской философии. В сложнейших научных рассуждениях мышление ее куда более последовательно, строго. Между прочим, это свойственно не только ей. Даже Будыка и тот частенько удивлял своими заскоками и перескоками.

Пускай Лада и рисуется немного. Но ее признание насчет денег, доверчивый рассказ о своих интимных переживаниях и весь этот разговор животворным бальзамом вливались в опустошенную душу, пробуждали прежний интерес к жизни. Иван Васильевич был благодарен дочери. Они долго говорили о самых разнообразных вещах, даже поспорили о новом фильме. Он ждал, что Лада заговорит о Виталии. Ждал и боялся. На ее откровенность надо отвечать так же откровенно и правдиво. А что сказать? Какую правду? Лада ни словом не упомянула о ней. Словно не было ее на свете. Это и успокоило и разочаровало: Лада столько говорила о близости к людям и в то же время как будто не желает признавать человека, который жил у них в доме в самые радостные для нее дни. Не помнить о Виталии дочь не могла. Значит, в чем-то таится, не все раскрывает, что у нее на душе. Когда Лада наконец ушла, Иван Васильевич походил в раздумье по комнате, потом несколько раз энергично и весело, по-молодому, присел и начал одеваться: захотелось пройтись по морозу. А вечером позвонил Будыка. Как будто знал, что у комбрига изменилось настроение. Неизвестно, как принял бы, если б тот позвонил до разговора с Ладой.

- Что делаешь, дед?

- Ищу некролог в газетах. Думал, помер оттого, что премии не дали.

- Заразный ты человек, Иван.

- Чем это я заражаю?

- Кого - принципиальностью, кого - козлиным упрямством.

- Тебя - чем?

- Меня - дружбой.

- Старый подхалим!

- Вот этой обиды тебе не простим. Не я, Миля. Какой я старый? Спроси у нее.

- Хвастун!

- Приходи коньяк пить. Есть бутылочка французского.

- Не жди.

- Выдерживаешь характер?

- Выдерживаю.

- Ну и черт с тобой.

- Пускай остается с тобой. У тебя с ним ближе родство.

- Ох и дал мне бог друга!

- Бог дал, бог может и взять.

- Не пыжься, петух. Я первый склоняю голову. Папку тебе вернуть?

Назад Дальше