Снежные зимы - Иван Шамякин 33 стр.


- Кыш, чертово племя! Загадили все на свете. Вот же паскудная птаха, - швырнул заведующий метлой в воробьев.

Они порхнули в другой конец склада, словно ничуть не испугавшись, а просто по-ребячьи дразня человека: ничего, мол, нам не сделаешь, мы-то ловчей тебя!

Иван Васильевич весело наблюдал, как Лученок гоняет воробьев. Подумал, что когда-то у королей, царей были "хранители клада", "хранители золотого запаса". Этот однорукий человек, партизан, тоже занимает на старости лет почетный пост - "хранителя золотого запаса", запаса жизни, более дорогого, чем золото, потому что то сокровище лежит мертвым и холодным, а каждая крупинка этого золота - каждое зернышко - жива, она прорастет и умножится.

Во все двери, люки бьет солнце. Сверкает радугой гречишная пыль над триером. Смеются внизу девчата. На току любовно воркуют голуби, между ними со звонким щебетом скачут все те же воробьи. Ветер свистит в голых ветвях тополей. Ветер - сильный, весенний. Солнце и ветер съедают остатки снега. Журчат ручьи. Даже отсюда слышно, как булькает где-то близко вода. Иван Васильевич закрывает глаза, вслушивается в музыку весны. Ему хорошо. Сегодня он чувствует себя победителем. Нет, главное, что сегодня другие признали его. А были нелегкие дни за эти короткие две недели. Было и разочарование.

Захаревич, кажется, не очень обрадовался, когда он, Антонюк, приехал-таки, как договорились. Может быть, не рассчитывал, думал, как Ольга, что утро вечера - да еще пьяного вечера - мудренее. Захаревич, вероятно, жалел, что пригласил старого человека на такую должность. И при внешней уважительности устроил довольно-таки жесткое испытание. Поселил на квартире рядом со своим домом. Сам он действительно вставал в пять и его, Ивана Васильевича, подымал, хотя особой надобности в этом не было. Хозяйка даже возмущалась: что делать в такую рань? И каждый день - задание с дальними поездками: в Минск, в Могилев. Идет весна, сев, дел - голова кружится. И она таки кружилась. Даже не в переносном смысле. В первые дни, отвыкший от такого раннего вставания, такого темпа, ежедневных поездок, Иван Васильевич чувствовал себя плохо. Должен был жене признаться, как-то заглянув домой:

- Ох, кажется, не по летам такая работа!

Ольга не обрадовалась. Наоборот, встревожилась. Испытание шло, как говорят техники, на разрыв. Или на растяжение? На излом? Как оно там называется в сопротивлении материалов? Жал или гнул не один Захаревич. Парторг. Райком. Агрономы отделений.

Будыка прислал телеграмму, в конторе совхоза ее читали все: "Восхищен твоей смелостью, не каждый пенсионер способен на такой подвиг". Издевается, сукин сын. Должно быть, радуется, что избавился от присутствия друга. Иван Васильевич пожалел, что ему не придется докладывать на бюро горкома, когда будут слушать институт. Заключение свое он все-таки написал и передал в горком. Но теперь не уверен, что вообще будут слушать; Будыка умеет спустить на тормозах то, что ему невыгодно. Своей докладной в ЦК он, наверное, предупредил и парализовал выводы группы контроля. Надо уметь. Своевременная самокритика - лучшее спасение от критики. А ты, упрямый идеалист, никогда не умел своевременно покаяться. И на тебя сыпались шишки.

Приезжал Семен Семенович. Впервые за десять лет в этот совхоз. Вне сомнения, нарочно посмотреть на него, Антонюка. Посмотреть и… "поставить на место", чтоб не принимали его тут как посланца сверху. Семен Семенович приехал с секретарем райкома. Осматривал хозяйство, но преимущественно интересовался животноводством. Тоже нарочно. Чтоб объяснения давал главный зоотехник. Не главный агроном. Ему подал руку, не глядя в лицо. Так подавал незнакомым людям - бригадирам, инженерам. За все время ни разу не обратился к нему, ни разу не дал понять, что они старые знакомые, бывшие сотрудники. Обращался только к директору совхоза. Очень уж явно подчеркивал нынешнее место Антонюка. Указывал на это райкому, начальнику управления, директору. Грубо говоря, просто втаптывал в грязь. Нагло. Цинично.

Ко всему Ивана Васильевича приучила жизнь, всего навидался. Но такая демонстрация со стороны человека, обладающего немалой властью, больно задела. Не из-за себя. Из-за него, Семена Семеновича, из-за того, что он компрометирует не Антонюка, старого коммуниста, старого человека, а нечто более святое - те принципы отношения к людям, за которые Антонюк боролся всю свою сознательную жизнь. Было больно несколько дней. Но и это пережил. Не заживают лишь смертельные раны.

Самое странное, что Захаревич, кажется, понял кое-что совсем не так, как хотелось Семену Семеновичу, и после его отъезда ослабил свое "испытание на разрыв". Осторожно возвращался к прежнему отношению - ученика к учителю, младшего к старшему. И словно чувствовал себя виноватым. Иван Васильевич не обижался. Да и за что? Сам когда-то почти так же испытывал некоторых работников. Однако невольно держался настороженно и с директором, и с парторгом, и с молодыми специалистами, скептически наблюдавшими за ним.

Понимал, что при таком отношении невозможно работать, однако настроить себя на полное доверие никак не мог. Мучился в душе. Что случилось? Раньше так легко и просто входил в коллектив, срабатывался с разными людьми, а тут сразу нашел общий язык только с хозяином квартиры, учителем-пенсионером, да вот с этим "хранителем клада". Может быть, поэтому и полюбил отдыхать в зернохранилище. Но сегодня, кажется, лед тронулся. Поехали осматривать озимь - Захаревич, он и управляющий отделением Гриц - молодой агроном, скептически настроенный по отношению ко всему на свете и в то же время безжалостный к тем, кто работает не с полной отдачей.

Зима была снежная. Но снег лег на не подмерзшую землю. Кое-где озимые выпрели. Кое-где вымокают: воды - море, все низины залиты. Надо было осмотреть поля, хотя бы на глаз прикинуть площади пересевов, чтоб запланировать семена, технику, людей. "Газик" с передними ведущими далеко от дороги не прошел, как попал у перелеска в глину - едва вырвался. Ходили пешком. Сперва вел Захаревич. Но располневший директор скоро сдал. Взмок весь, распарился. Тогда повел он, Иван Васильевич. В своих высоких охотничьих сапогах лез в грязь чуть не по колени, потом в лощинах обмывал сапоги и шел дальше. И хоть бы что. Скинул фуражку, подставил седую голову солнцу и ветру. Захаревичу и Грицу (один моложе на двадцать, другой чуть не на тридцать лет) стыдно было отставать. Но часа через три директор взмолился:

- Иван Васильевич, помилосердствуй.

Молодой скептик смотрел на главного агронома с откровенным восхищением. Смеялся.

- Казимир Левонович! Задал нам жару старый партизан!

Они стояли на пригорке, где земля уже подсохла, прогрелась и где по-весеннему зеленели всходы. Иван Васильевич по шутливым репликам, по неуловимым мелочам, по тому, как закуривали, как смеялись, почувствовал: изменилось отношение к нему этих двух совхозных руководителей. Словно он выдержал какой-то трудный экзамен. Смешно это. Агроному не крепкие ноги нужны, а хорошая голова. А какова голова - судить можно по урожаю. Но впечатление произвели, должно быть, не ноги охотника, а настойчивость, воля и умение по-хозяйски увидеть посевы - где надо пересеять, сколько гектаров, чем засеять замокшие участки. Предложил посеять кукурузу на силос - Захаревич рассмеялся, довольный:

- А ты не такой уж антикукурузник, Иван Васильевич, как тебя расписывали, - и тут же хорошо, душевно попросил: - Прости. Не к месту старое вспоминать.

Потом, в машине уже, директор, в великолепном настроении, прямо-таки опьяневший от весны, по-комсомольски задорно воскликнул:

- Братки! Давайте поработаем так, чтоб о нас слава пошла!

Гриц хмыкнул - мол, к славе он тоже относится скептически. Это его хмыканье смутило Захаревича. И не понравилось Антонюку, который почувствовал искренность душевного порыва директора: человеку действительно хочется поработать с новой силой, с новым разгоном - и для славы, и для более высокой цели, и он ищет таких союзников, которые помогали бы не за страх и зарплату, а по велению сердца и совести, с таким же светлым горением, как у него. Видно, показалось, что приглашенный им главный агроном по возрасту своему не способен уже загореться. Не тот союзник. И вдруг, в этом походе по полям, увидел: да нет, может еще старик! Они, Захаревич и Антонюк, как бы настраивались на одну волну. А этот скептик мешает. Сказал что-то насчет того, что выше плеча рукава не засучишь, выше головы не прыгнешь…

Антонюк с молодым запалом бросился в бой:

- Руководитель в наше время не рукава должен засучивать, а мозги. Как мы планировали до сих пор? Частенько под нажимом людей, которые в экономике ни бе ни ме. Давайте пригласим ученых, пускай произведут экономический анализ хозяйства, дадут научные прогнозы. Ей-богу, затраты окупятся…

Гриц хмыкнул.

- Меня удивляет, что вы, немолодой, тертый жизнью человек, верите в лысых склеротиков или пижонистых кандидатов, которым только б диссертация да место в городе. Знаю я их.

- Я верю в науку.

- В некоторые науки и я верю. Но не в ту, которая занимается экономикой сельского хозяйства.

- Наука должна исходить из требований практики. Иметь простор. Базу для экспериментов. Разумеется, если там, в институтах, будут высасывать выводы из пальца… Если мы не дадим ни одной комплексной задачи…

Кричали в машине, толкаясь друг о друга. "Газик" швыряло на разбитой дороге. Кое-где он буксовал, мотор выл, грелся. Осмотрев поля, ездили на Березину любоваться разливом. Захаревич предложил: видно, хотелось ему, чтоб старый и молодой агрономы подольше поспорили. А он слушал и, как говорится, мотал на ус. Когда вернулись в село, к совхозной конторе, Захаревич пригласил:

- Приходите вечером ко мне. Весну встретим. У Григорьевны найдется чем угостить. Ее идея.

Захаревич и жена его - люди радушные. У них часто собираются. И он уже побывал у них в гостях. Поэтому приглашение ничего особого не означало. Но все вместе - как ходили по полю, как спорили в машине, как вырвался у директора призыв поработать на славу и как пригласил в гости - давало основание считать, что произошел какой-то перелом, изменилось отношение к нему. От этого поднялось настроение, стало действительно весенним. Может быть, потому и потянуло сюда, где хранятся семена, где готовятся они для сева. Для его сева. Сегодня, кажется, признали, даже молодой скептик этот, что не забавы ради он приехал сюда, не из стариковского чудачества или самолюбия. Что он может еще посеять и вырастить хлеб для людей. Не один раз посеять. И не один раз сжать. Пахнет зерном. Пахнет жизнью. И весной. Солнце бьет в хранилище. Свистит ветер, будто хочет поскорее вынести живую силу зерна в поле"

Глава XV

Позвонила Ольга. Долго расспрашивала о здоровье, о работе, пересказывала письмо сына и как бы между прочим сообщила:

- Телеграмма тебе. Слушай: "Иван, помоги найти Виту". Без подписи. - С иронией и ревностью усомнилась: куда она могла деваться, ваша Вита? Но тут же сомнение сменилось материнской рассудительностью, даже тревогой: - Загубите вы девушку своими тайнами…

Может быть, сама телеграмма без этих слов жены - "загубите вы девушку" - не прозвучала бы, как отчаянный крик о помощи. А тут екнуло сердце: случилась беда. И очень может быть, что виноват он. Надо ехать. Не теряя ни минуты.

9 декабря 1964 г.

Давно не открывала эту тетрадь. Должно быть, с год. И вот снова захотелось вдруг взяться за нее. Почему? Дневники ведут влюбленные. Несчастные. И вероятно, очень счастливые. А я? Бумаге могу открыть тайну: кажется, я влюбилась. Хотя случилась эта "беда" не вчера, однако писать о ней ни разу не захотелось. А об этом… Человек сказал, что он мой отец. Была я сиротой, и вдруг у меня отец - партизанский командир. Ура! Смеяться или плакать? Мать, которая так темнила насчет моего рождения, признала этот факт. А кому, как не ей, знать, чья я дочь. Но все-таки кажется, что и сейчас она чего-то недоговаривает, моя святая мама. Грустно. Обидно. Какие дурацкие предрассудки! Законно рожденная я или незаконно? Что значит законно или незаконно? Ханжество. Идиотизм. Мне все равно, как я рождена, по каким законам. Ой, так ли? Думала ведь, что мне безразлично, кто мой отец, есть он или нет. А выходит, не безразлично. Вот тебе и на!

Подростком я возненавидела этого человека, когда поняла, почему он изредка наведывается. Но постепенно ненависть прошла. Я узнала жизнь и тайная любовь матери показалась мне смешной и наивной. Если б я так не любила маму, наверное, при моем дурацком характере подсмеялась бы над ней. И то, случалось, вырвется, я натура грубая, несдержанная. Как-то спросила: "Почему это твой любимый больше не приезжает?" Она вспыхнула, как девчонка. А потом плакала тайком. Я просила прощения. Ведь это моя мать. Никого у меня ближе ее и дороже не было и нет. Ох, как мне хотелось поиздеваться над ним, когда мать, краснея, шепнула в школьном коридоре, что приехал ее "партизанский товарищ"! Ох, думала, выдам я этому товарищу! Прямо руки чесались. Но она словно почувствовала: "Я прошу тебя, Вита… Я прошу…"

Догадалась, о чем она просит. Пришла домой, а он спит на диване. Как ребенок. Маленький. И старый уже. Разве обидишь такого? Правда, когда он сказал, я чуть не взбунтовалась. Хотелось крикнуть: "А не запоздало ли ваше признание, дорогой И. В.? На кой черт мне теперь ваше отцовство!" Но после его слов у меня язык не повернулся говорить с ним грубо, бестактно. Все всколыхнулось во мне. Выходит: отец все-таки что-то значит. Вот тебе и условности. Точно заворожил. Такая добренькая стала, вежливенькая, что даже противно вспоминать.

У него - семья, дети. У меня - сестры и брат. И смех и грех. Была я без роду, без племени - и на тебе. Сразу разбогатела. Фантасмагория какая-то. Сон. В самом деле будто сон. Неделю хожу как очумелая. Расспрашиваю у матери: как же я все-таки на свет появилась? Смущается, краснеет, как девочка. Жаль мне ее. И злость разбирает. "Да не маленькая же я, мама! Когда-нибудь до тебя дойдет, что я не только взрослая, но и перерослая!" Темнит чего-то моя мамочка. Ой, темнит. Потому и радость моя потускнела. Сомнения пришли. Не сговорились ли они? Нет, мама подтверждает, что правда, он мой отец. Такой сговор невозможно понять. Хотела потребовать у матери "Поклянись!" Побоялась - обидится.

В первые дни так хотелось Олегу сказать, что И. В. мой отец. Расхотелось. Не скажу. Спросила, что он думает об И. В. "Колючий он. Рядом с таким трудно жить. Как ни повернешься - уколешься". - "А ты любишь мягоньких? Как пуховая подушка? Так знай: и я такая же колючая!" Хотелось поссориться. Но с Олегом не поссоришься: очень уж он добрый. Добрый или добренький? Не люблю добреньких! Не люблю мягоньких, ласковеньких! Если И. В. такой, как говорит Олег, то я, несомненно, его дочь.

Спросила у матери: "И. В. был суровым командиром?" - "Со своими, с партизанами? Что отец родной. Любил людей, берег. На глупую смерть ни одного человека не послал". Нашла объективного судью! Мама на него молится. За такую любовь, какую пронесла через всю жизнь мама, можно все простить. Я хотела бы так полюбить, как она. Пускай даже так неудачно - женатого. Выпал снег. Глубокий. А то все дразнил только. Люблю снежную зиму. Все вокруг будто только на свет родилось.

Ходили с Олегом на лыжах. Он не умеет. Странно. Где человек рос? Чем занимался до тридцати лет? Учила его. На речке провалилась. Трамплинчик на берегу мне понравился. Я прыгнула, а ледок слабенький, снегом засыпан. Ничуть не испугалась, потому что знаю: я при желании в нашей речке утонуть нельзя - воды по колено, осень сухая была. Олег перепугался - страх. Растерянный, не знал, как меня спасать. Бегал по берегу бледный, лыжу протянул: "Хватайся!" А зачем хвататься? Воды и правда по колено. И рядом - лед крепкий. Почему-то в одном месте такая проталина. Как будто там горячий источник. Мама и Олег часа три отогревали меня. Как маленькую. Чтоб не захворала. Мать растерла ноги спиртом. Поили чаем с водкой. Фу, какая гадость! Теперь пью чай с малиной. Напиток богов!

Надоели их заботы. Еле выпроводила в кино. Лежу одна. Иногда так необходимо человеку побыть одному. Тишина. По радио Чайковского передают. Хорошо! Даже плакать хочется. Старею, видно. В институте не любила классики - скучно. Эстраду подавай, джаз! И вдруг все наоборот. Мама порадовалась бы, если б узнала, что я плачу, слушая Чайковского. А может, это вовсе не от музыки? Я не так уж внимательно слушаю. Я думаю. Голова полна мыслей. О чем? Обо всем. Обманываю я сама себя. Больше всего - о нем, об И. В. Странно, но ни в разговоре с мамой, ни мысленно я не могу назвать его - отец. Но думаю, как об отце. Отступили сомнения. Хочу верить всему, что рассказала мать. Хочу любить. Что ни говори - хорошо, когда у человека - пускай ему и двадцать три - есть мать, отец. И сестры. И брат. Хочу любить вас всех, мои незнакомые родичи!

Репетируем "Лявониху на орбите". А во "дворце культуры" нашем - холод. В конторе совхоза - дышать нечем, окна раскрыты настежь, чтоб прогнать духоту, а тут пальто нельзя снять. Подбивала своих актеров всей капеллой пойти к Сиволобу. Один стесняются, другие боятся. Не согласились. Зайцы. Но зато дружно насели на Толю Плющая. Бедный Толик! Он хороший парень. Старательный работник. Но робок. Дрожит перед старшими, особенно перед начальством. Боится испортить отношения с директором, с парторгом. И от комсомольцев отбиться не умеет. Он - между молотом и наковальней. Я уже ему как-то сказала: "Расплющат тебя, Плющай, когда-нибудь". Смеется: "Меня "газик" уже раз переехал". Он - автомеханик. Лежал под "козлом", а шофер не заметил, решил отогнать машину, мешала ему. Колесо проехало по Толе. Ничего, ни одного перелома. Он, дурень, решил блеснуть эрудицией: "Я - как йог". С тех пор и прилепили ему кличку эту - Йог. Толя не обижается, а мать его очень расстраивается, считает это величайшим оскорблением. Ругается с теми, кто сына так называет.

Толя расхрабрился вчера, когда налетели на него за холодный клуб. "Пойду, говорит, позвоню Сиволобу, чтоб разрешил репетировать в конторе". А у нас - принцип. "На черта нам контора, где ни сцены, ничего. Натопите клуб". Хотя вряд ли можно его натопить. С Сиволобом я уже ссорилась. Пробить его, кажется, ничем невозможно. О, это тот кадр! Еще тот! Как будто так его назвал И. В. И. В. становится для меня авторитетом. А до него я разве не знала, что такое Сиволоб? Знала!

Надо попытаться взять его обходным маневром. Говорят, молодая жена из него веревки вьет.

Так долго не заходила к Сиволобам, потому что очень уж хотелось пойти в их дом-музей. Каждый день рвалась и каждый день удерживала себя. Рассказала всем девчатам: о кружке, надеялась, что дойдет до Сиволобихи и она придет сама. Не пришла. Раза два встречала ее на улице, в магазине. Она приветливо здоровалась, но ни о чем не спрашивала. Забыла о своем обещании. Или не хочет? Если б она повторила приглашение - я пошла бы за ней, как школьница за учительницей, с сердечным трепетом.

Сам Гордей Лукич, встретив однажды, удивил вниманием и приветливостью. "Почему не заходите, Виталия Ивановна?" А раньше не замечал, проходил мимо. Может быть, и потому еще не шла, что он пригласил. У меня гонора, что у шляхтянки слуцкой - у нашей Адалины Аркадьевны. Ох, как она ненавидит меня! Боже мой! За что? Учителя говорят: Адалина считала, что холостяк-директор должен достаться ей, как самой красивой, самой образов ванной - говорит по-английски, по-немецки, по-польски.

Назад Дальше