Канун - Василий Андреев 2 стр.


2

Стали городулинцы набеги делать. На серебряковцев (соседний дом Серебрякова) и карповцев (по другую сторону городулинского - Карпова дом).

Мальчишки в этих домах - плохие, из интеллигентской мелочи: чиновников, учителей разных дети.

Через неделю по всей улице городулинцы прославились. Через двор чужие мальчишки проходить перестали. А мимо ворот, по другой стороне улицы - стрелой.

Городулинцы до вечера во дворе, а попозже в Покровский сквер, на партию покровскую смотреть ходили.

А у покровских в то время атаманил Валька-Баянист, высшей марки музыкант, в Народном выступал и других театрах.

За гармонную игру жетоны имел.

Парень Валька шикарный!

Поддевка темно-синяя поверх рубахи голубой, широченные, на голенищах лакирошей приспущенные, шаровары, московка широкополая - птичкою на золотистых кудрях.

А хлещется!

Красота! Глаз не отвести! Очарование!

Ураганом на середину улицы, светлыми сверкая голенищами, в толпу пряжинцев, петергофцев ли врежется - ровно литовкой пройдет: сразу полукруг свободный перед ним. А там: один, другой - кувыркаются, с булыжниками мостовой христосуются.

Хлестал толково!

А поддевка полами парусит, кисти пояса вихрятся, только нет-нет московку приминает.

Верткий, волчок. Не моргает. Раз - и в дамки! Человек такой!

И командует своим - четко, быстро, дельно:

- Бей, братцы! Не качай, мать вашу…

- Баламут, пятнай, сука! Огурец, крой слева! Э-эх!..

А неустойка если - встанет как вкопанный. Пальцы в рот - свист властный и грозный; потом - быстро руки в карманы и выбрасывает их уже охваченными железом кастетов.

Тут уже парнишки отовсюду что воронье. Тревога: "Пряжка напирает! Валька подмоги просит!"

Площадь застонет, от топота ног, пыль метелью запляшет.

И несмолкаемое гудящее "Понес!" - клич борьбы, геройства и обреченности - юности голос, сама юность - аккордно музыке битвы вторит.

И тревожно и настойчиво, клич этот заслыша, фараонов свист - стальными по улице горошинами.

И только конные когда покажутся, четкая Валькина команда "Зекс! Хряй!" - кладет конец битве.

Атаман отступает последним.

Валька погиб.

Страшной и памятной всем смертью.

Летом, в день воскресный, черносотенцы убили.

Каждое воскресенье собрание у них, у черносотенцев, в квартире казачьего есаула Дерзина.

Гульба, пляска, пение "Боже царя" - в рабочем-то квартале после пятого года!

Много сердец горело, много точилось зубов.

И Валька - не вынес.

Сердце у него открытое было, без остатка все целиком принимало.

Без рассуждений, без обходов - все!

Какие же рассуждения, когда сердце вот - как ворота в жизнь, как взор солнечный, - какие обходы?

Как услыхал вызывающее, из окон дерзинских несущееся: "на страх врагам", не выдержал.

За вызов принял черносотенное царского гимна пение Валька - рабочий Бердовского, Франко-Русского тож, завода.

Вызов. А раз вызов, надо принять.

Правда, хмелен был, но не в хмелю дело, а в сердце.

Сердце - ворота в жизнь. Солнечное сердце.

Решил: "Набегом. Волынку затеять. Пришить кого ни попало…"

А слово - дело.

Нужно бы артелью, скопом, но парней - никого; своих, покровских, - никого.

"Эх, была не была!" - птичку-московку примял, вихрем - по парадной, поддевкою паруся, блестя лакирошами, - в есаулову, в дерзинскую квартиру, и прежде чем застрелили - четверых пером перепятнал…

Один из раненых умер скоро, троих - в Обуховскую. Но и Валька погиб.

Под глазом вошла, из затылка вышла пуля.

Одной убили, а выстрелов пять-шесть дали. С испуга, от неожиданности - в комнате в упор мазали, промахивались…

Вальку хоронили трогательно и шикарно.

Гроб на руках всю дорогу, а за гробом шестеро баянистов - похоронные марши и Вальки, покойничка, песни любимые: "Ах, зачем эта ночь!" и "Молдаванский вальс".

Шестеро баянистов и седьмой - плясун, Гаврик Златоцветов, за гробом.

Парни на подбор - что надо!

Шурка-Заграничный - жетоны у него, как и у Вальки, за игру гармонную.

Мишка-Пищик - человек, знающий гармонь лучше, чем любой поп "Отче наш". Сам мог гармонь сделать, если ему подходящий инструмент и материал дать.

Петька-Японец "Коробушку", "Выйду ль я на реченьку" играл так, что за оперу принять можно. А "Барыню" Петькину даже городовые играть ему на улице не запрещали.

Втулка-Серега - шестнадцать часов, на спор, на свадьбе у вора-домушника Кольки-Ершика гармонь из рук не выпускал. Выпьет. Закусит. Играет. Кругом - шестнадцать.

Мишка-Утопленник из-за гармони чуть не утонул. На Лахте. Лодку в драке опрокинули. Мишка сапоги сбросил, а гармонь не отпускает.

Тонет, а гармонь в руках.

Спирька-Омский из Питера до Омска и обратно пешком прошел, по городам и деревням на гармозе играя!

Пьяный играл - как никто. А в дым когда пьян, спит когда на гармозе - еще лучше. Сердцем играл, кровью.

Плясун Гаврик Златоцветов - красавец - поискать!

И плясун редкий.

Девочка из-за него отравилась. Катя, лафермовская.

Знаменитые похороны Вальки.

Гроб весь в венках, бердовцы на похороны сбор сделали. Гроб и венки - что надо.

А маркер Долголев из "России", трактира, приятель Валькин задушевный, накануне похорон купчика обыграл на полтыщи, и все деньги - Валькиной матке.

Сороковку из выигрышных только взял, а остальные все старухе - полтыщи без двадцати копеек.

Маркер, а сердце поимел - это понимать надо!

Знаменитые Вальки-Баяниста похороны. Шестеро баянистов - в поддевках выходных, в черных и синих, в рубахах шелковых и лаковых сапогах.

Заграничный - при жетонах.

А плясун красавец Златоцветов - в бархатной безрукавке поверх малиновой рубахи, с крепом на малиновом рукаве.

Не мог в другом костюме быть: как под игру Валькину в театрах выступал, так и за гробом шел.

При всей форме, значит.

Правильно это. Так надо.

Семеро за гробом: шестеро баянистов и плясун.

А сзади - футляры гармонные и московки игрунов девочки несли.

У каждого своя. Только Гаврика-красавца сестра, красавица Тася, братнину шапку плясунскую, ямщицкую, с павлиньими перьями шапку, - сестра несла.

После трагической Катиной смерти Гаврик девочек не заводил. Не имел.

Нежно плачут, тоскуют, вздыхают голоса шести баянов.

Печально прекрасное отпевание - печальный "Молдаванский вальс".

И а такт задушевным молдаванского вальса звукам, стелющимся как пышные ковры, словно по ним, ласковым, мягким звукам-коврам, ступая, шел за гробом товарища Гаврик, не похожий на всех, тут же идущих, не похожий ничем: ни походкой, почти воздушной, плясунской, и костюмом ямщицким, в каком по городу не ходят, и лицом не городским: кровь с молоком, губы - цветик ал, глаза - звезды в лучах ресниц стрельчатых, волосы - льна чуть темнее, шелковые волосы в кружок.

И даже тем не похожий, что при ходьбе не махал, как все, руками, а, откинув атласом голубым подшитые полы безрукавки, заложил за серебряный поясок позументный белые руки свои, как у девушки нежные. На тут же идущих всем этим не похожий, от всего и всех - отменный, - Гаврик, редкий красавец, словно пришедший из древней, в веках затерявшейся сказки, древнерусский молодец-краса.

И символом сказочной этой красивости - траурная на малиновом рукаве повязка…

Нежно плачут, тоскуют, вздыхают голоса шести баянов.

Ткутся шелком пестрым мягкие ковры, расшиваются золотом радости, серебром печали, устилают ковры всецветные атамана печальный путь.

Звуки, звуки - нити золотые, серебряные, всецветные нити. Сплетаются венками, падают венками, в скате раскатываются расписного ковра. И по ласково-бархатно звучащему пути верный погибшему другу-атаману древнесказочный друг идет.

И много-много сзади молодых, все молодых. Весною, молодостью, солнцем венчанных, жизнью возлюбленных молодцов и молодиц.

И чудится: жребий скорбный молодого атамана не мрачен вовсе, не печален, не страшен.

Жребий - смерть его, полного сил удалецких.

Жребий - смерть его - не врата ли, внезапно распахнувшиеся широко в расписными коврами устланный путь ворота?

Как и сердце его при жизни - солнечный взор - отверстые врата.

Много сзади парней и девушек. Много бердовцев, провожающих не покровского атамана, а бердовца - товарища своего, умершего смертью не последней.

И вели под руки не отнимавшую от глаз платка Веру, Валькину любу - девочку от Жорж Бормана, с шоколадной.

Нежно плачут, тоскуют, вздыхают голоса шести баянов.

То взмывают заревым весельем, то ночной припадают печалью, то крылами рыдания бьются, то в тоске замирают, стынут молдаванского вальса звуки.

А по краям пути расписного, в такт раскатам ковров всецветных, мерно качаясь в седлах, маячат черные конники - злые стражи.

И зорко смотрят, чтобы не слишком широко расстилались ковры; ковры, легшие на манящие пути заветные, пути, влекущие в дали дальние, где жар-птицы солнечными реют крылами, где в камнях самоцветных - радостные дворцы, где все красоты и силы-сильные, солнце где, злую ночь пугающее солнце; по краям пути черные конники - злые стражи мерно покачивались в седлах.

И хмуры, и затаенно-тревожны, и злы затаенно черные конники - злые стражи.

Смолкает. Замирает. Смолк. Замер… "Молдаванский вальс"…

3

Городулинским простора мало. Драться не с кем. Мелкоту интеллигентскую из соседних дворов бить скучно.

Развлекались французской борьбой. В моду входила тогда.

На песке, на Екатериновке - против ворот городулинских летом всегда горами песок, - на песке борьба.

Филька целыми днями - под Говядиной. Иной раз и бороться не хочет, а Афонька его знай заламывает. На удивление мальчишкам и на потеху себе, по пятнадцати и больше раз укладывает на лопатки подряд.

Злой Филька ругается, плачет, зеленеет от злости и усталости, а Афонька, красный что свекла, ржет жеребенком и такими макаронами кормит Фильку, что у бедняги шея трещит.

Потом перед ребятами резонится.

- Я его легонько борю, а если б заправду - задавил бы. Чижелый я. Мы, деревенские, на борьбу здоровые.

Мальчишки не спорят. Деревенские, известно, всегда городского сомнут, а Афонька такой вполне Фильку может задавить.

Вот он как в борьбе навалится на Фильку, того совсем и не видно, только ножки дрыгают по песку.

Ваське скучно без дела - волыниться не с кем. Борьба надоела. Да и опасался столкновения с Говядиной: на борьбу Говядина - первый.

Надумал наконец к покровским поступить, но городулинцам заслабило.

- Куда нам? Там - большие. Нас и не примут.

Зиму много работы было у сапожника Соболева, и пил он почему-то мало - раз только Васька с Афонькою его связывали.

Всю зиму пришлось Ваське отцу помогать, но мысль о присоединении к "покрошам" покоя не давала. Часто во сне дрался с пряжинцами или петергофцами.

К следующему лету решил окончательно.

Предложил и Афоньке, но тот отказался.

Ленивый да и трусоват, даром что бык такой.

К Покрову пошел Пловец в праздник, после обедни.

"Атамана увижу и попрошусь в партию", - думал радостно и тревожно.

Атаманил после Вальки Гришка-Христос, еврей, сын торговца из Александровского. Лет двадцати с лишком. Бородка небольшая, раздвоенная, и длинные волосы делали его похожим на Христа. Только глаза близорукие, насмешливые.

На вид невзрачный, Гришка между тем обладал большой силою.

Конкурентов в драке не имел…

Когда Васька пришел к Покрову, вдоль церковной ограды сидело несколько парней с Христом в центре.

Смелый мальчуган, победив минутное смущение, подошел к сидящим и подал Гришке руку:

- Здорово, атаман.

Гришка прищурился, засмеялся громко, сверкнув большими лошадиными зубами.

- Здорово, есаул, здорово!

Парни засмеялись. Васька слегка обиделся.

- Я не есаул, а атаман… городулинский.

Хохот усилился.

Васька продолжал, не смущаясь:

- Я хочу к вам в партию.

- А батька с маткою не выдерут? - насмешливо улыбнулся Христос.

- Матки у меня нет, а батьки я не боюсь, - спокойно ответил мальчишка.

- Молодец, - сказал Гришка серьезно, - крой его, старого черта, и в хвост и в гриву.

Обернулся к товарищам:

- Я пьяный и волынюсь же с батькою, ай-яй-яй!..

Приложил руку к щеке и покачал головой.

- Третьего дня буфер ему подставил.

Парни прыснули. Гришка обернулся к Ваське.

- Ты, плашкет, вот что… Деньги у тебя есть?

- Есть.

Васька радостно извлек два гривенника. Копил эти деньги. Готовясь поступить в партию, знал, что потребуется подмазка.

Гришка повертел в руках гривенники.

- Разве это деньги? Это - злыдня. Я думал, ты выпить поднесешь.

- Можно сороковку взять, - сказал Васька.

- Сороковку на такую шатию? - кивнул Гришка на товарищей. - Слетай за папиросами. "Бижу" возьми!

Васька мигом сбегал. Закурив, стали расспрашивать, кто он, кто его родные.

- Мишка-Левый - твой братишка? - спросил один белокурый в веснушках.

- Да.

- Какой это Левый? - прищурился Христос.

- А это бекманский, с Манькой-Цыганкою живет. В семенцах он сейчас.

- Знаю, - кивнул Гришка, - хлещется Левый дельно. Знаю. В "Коломне", в бильярдной, помню, с гужбанами. Пьяный Левый - в доску. Гужбаны прут на него, а он: "Тебе что, а?" Раз с левши - с катушек гужбан. Он - другому: "Тебе что, а?" Раз опять с левши - с катушек. Четверых, кажется, подряд. А коблы варюжки разинули - ждут очереди. Смех!.. Молодец, Левый, ей-ей!

- Неужели четверых всех? - спросил парень, круглолицый, полный, голубоглазый. - Что же гужбаны, газеты читали?

- Не газеты, а ждали очереди, - спокойно ответил Христос, - когда я коблов бью - они тоже дожидаются.

- До-ля-фа! - раздался чей-то тонкий голос, потом - пение: - Ты не ври, не ври, добрый молодец…

- Брось, Козел, - оборвал поющего Христос, - ты лучше выпить достань. Ведь получку вчера получил?

- Получил.

- Почему не пропил?

- Батька, сволочь, все забрал до копейки.

- Батька? Эх ты! Вот, смотри: плашкет и то батьки не боится, а ты… А еще парнишка покровский…

Он защипал бородку и, прищурясь, посмотрел на кончик лакированного сапога. Потом быстро - к парню:

- Лети к батьке! Затей с ним бузу! Вырви из глотки на две бутылки! Слышишь?

Развел руками:

- Черт знает что! Парень с получки сотки не выпил, а батька теперь хлещет за него.

Парень нерешительно почесал за ухом:

- Попробовать, что ли?

- Бери за горло прямо стервеца! Понял? "Гони, старый хрен, монеты! Какого ты, мол, кляпа?" А зашебаршит - в морду его, сволочь такую.

Гришка, волнуясь, поднялся:

- Вот не люблю старых чертей! Батьку своего я когда-нибудь пришью, чтоб я был подлец!

- Не заливай, Гришка, Фонтанка еще не горит! - засмеялся круглолицый, голубоглазый.

- Будь я проклят, если не пришью, - сказал Гришка убежденно, - ведь это такая стерва! За копейку - удавится, за пятак - штаны спустит…

Замолчал и, тихо посвистывая, прищурясь, смотрел на голубоглазого.

- Ты чего, Гришка, смотришь? - усмехнулся тот.

- Хорошенький ты, Павлик, будто шмарочка. Люблю я тебя, честное слово!

- Тьфу, черт, а еще Христос! - плюнул, смеясь, Павлик.

Гришка не спускал с него насмешливо-ласковых глаз, а в них в упор глядели бесстыдно-ясные, веселые Павликовы глаза, красивые и глуповатые немного, как глаза кукол, и немигающие веки узором длинных ресниц бросали легкую тень на нежно-розовые, как персики, щеки, изредка слегка вздрагивающие от затаенного смеха.

Гришка отвел глаза и вздохнул:

- Стыда в тебе, Павлушка, ни на копейку.

- А на кой он нужен? Пропадешь с ним.

Гришка отвел глаза и опять вздохнул.

- Случается - без него пропадают. И часто.

В это время подошел новый парень, торопливо засовал руку.

- Пряжка катит.

- Врешь? - вскочил Христос.

- Чего - врешь? Скоро будут.

- Много?

- Хватит.

- Ты, плашкетик, - обернулся Гришка к Ваське, - хряй сейчас на Канонерскую, шесть. Окно с сапогом внизу увидишь - скажешь прямо в окно: "Пряжка идет, Христос у Покрова". Лети!

Ветром долетел Васька, бормоча всю дорогу условленные слова, и, добежав до окна с сапогом, выпалил всю фразу в лицо сидящему у окна парню в лиловой рубахе.

Парень высунулся:

- Христос послал?

- Да.

Дал Ваське нож, финку.

- Передай Гришке, скажи: "Перо мореное". Стой! Еще скажешь: "Придут Волк, Пепелов и Сахарный-Женя с перьями". А еще: "Пряжинский Фарватер хочет его, Христа, значит, запятнать".

Когда Васька прибежал к церкви, там уже шли сигнальные пересвистывания.

Радостно и жутко забилось Васькино сердечко от этих свистков.

Кучка покрошей, с Христом во главе, стояла в неподвижном возбуждении, а на другой стороне площади цепью растянулись пряжинские, подвигавшиеся неторопливо.

Только впереди цепи быстро, точно катясь, шли плашкеты - "задевалы", часто останавливаясь, и, засунув в рот пальцы, пронзительно свистели.

Васька вручил атаману нож и передал все, что велел парень с Канонерской.

Гришка хлопнул его по плечу, сказав:

- Молодчик!

Обратился к Павлику:

- Фарватер-Федька хочет меня запятнать, сука!

Потом быстро спросил:

- Самсончик здесь?

- Здесь! - полоснул голосок, и выскочил из кучки парней мальчуган, лет четырнадцати, плотный и загорелый, в тельной полосатой рубашке, босой, чернокудрый и черноглазый, как цыганенок.

- Самсончик и ты, как тебя? - кивнул Гришка Ваське.

- Пловец! - гордо вспыхнул тот.

- И Пловец, примите пряжинских плашкетов. Сколько их? - деловито осведомился он у Павлика.

- Трое.

- Сыпь, хлопцы!

Самсончик примял кепку и пошел, не торопясь. Шел, раскачиваясь, припадая на ноги, подражая походке заправских бойцов.

Васька догнал. Захлебнулся:

- Примем?

- При-мем, - спокойно протянул Самсончик и вдруг скомандовал:

- Стой! Остановились.

Шагах в двадцати - пряжинские задевалы: двое босоногих, как и покровские, один даже без шапки, и третий - в лакировках, пиджаке и московке, как большой.

Скидывая с плеч пиджак, оставшись в одной розовой с синим поясом рубахе, нарядный мальчуган закричал нестерпимо звонким, как разбиваемые вдребезги стекла, голосом:

- Пок-ро-о-в! Выхо-ди-и-и! Пряж-ка приш-ла-а-а-а!

Билось в ушах от невыносимого крика, даже обругался Васька, а Самсончик - так же, как розовый, - стеклом дребезжа:

- Поне-ес! Пряж-ка! По-не-е-с!

Выбежал, выставив полусогнутую левую руку и на отлете - правую.

Ждал.

Назад Дальше