3
Долго не приходил Миша к Леньке.
Вдруг, часу в двенадцатом ночи, пришел.
Весною было.
Ленька удивился.
- Ты чего этакую рань приперся?
Шутит.
А тот - серьезно:
- Пойдем. Дело есть.
Покосился на спящую Ленькину мать.
- Куда пойдем? Я уже разулся. Спать хочу.
- Ну, черт с тобой! Дрыхни.
Фуражку надел, руку сунул:
- Прощай!
- Да ты чего пузыришься? Говори, в чем дело, матка спит, говори, - задержал Мишину руку Ленька.
- Нельзя здесь, - твердо ответил Миша.
- Ну, погоди, оденусь.
Вышли во двор.
- Пойдем на ветку, - предложил Миша.
Пролезли через выломанный забор заднего двора. Перепрыгнули через канаву.
Была тихая мартовская ночь. Звездная. Без морозца. Снег, уцелевший местами, не хрустел, а мягко поддавался ногам. Насыпь сухая была.
Сели на шпалах, под откос ноги свесили.
Миша опять закурил. И Ленька.
Помолчали.
- Хочешь в революционеры записаться? - вдруг спросил Миша тихо, словно боясь, что кто-нибудь услышит.
Ленька вздрогнул.
Миша стал рассказывать.
Вышло так: в Петербурге существует боевая революционная организация для свержения царского строя путем террористических актов, вооруженного восстания, агитации среди рабочих и солдат. Миша - член этой организации, вступил недавно.
Говорил Миша быстро, без запинки, как по книге или прокламацию читая.
Говорил, не спрашивал Леньку. И тот молчал.
Радостно и жутко было Леньке.
И позналось, определилось это чувство почему-то словом: "праздник".
4
Кто-то выдал Троянова и Драковникова и еще двух, но выдал неумело. Никаких улик. Видных членов организации предательство не коснулось.
"Мелко плавал, спина наружу!" - подумал Ленька о провокаторе, когда его допрашивал в охранке жандармский ротмистр.
Показания арестованных сводились к одному:
"Ни к какой революционной организации и партии не принадлежал и не принадлежу".
А Ленька, чтобы ротмистра позлить, приписал еще: "и принадлежать не буду…"
Эти слова жандарм, ругаясь, похерил.
Охранка бесилась от наглого упорства допрашиваемых. Знала отлично, что есть что-нибудь, иначе не стал бы провокатор доносить, но все четверо, как один:
"Знать не знаю и ведать не ведаю".
Молодо, глупо действительно, но дело на точке замерзания.
Даже специальные способы дознания не помогли.
Да и где помочь? Крайних мер принимать нельзя: битье, измор - от всего этого огласка может получиться.
Наконец особое совещание охранки предложило полковнику Ермолику "изыскать средство для раскрытия истины".
Средство изыскано: человеку не дают спать!
Сутки, двое, трое, четверо!
Сколько выдержит.
Пока не свалится. Пока не разбудят удары, встряхивания, холодная вода, уколы раскаленными иголками в позвоночник, выстрелы над ухом, - когда все эти возбуждающие средства бессильными станут, тогда, конечно, пусть спит, ничего не поделаешь.
Но вернее - раньше сдастся. "Раскроет истину".
Сразу обоих, тех, что помоложе: Троянова и Драковникова начали пытать.
В разных комнатах.
Два шпика - к одному, два - к другому.
Дело несложное. И приспособлений почти никаких. Иголки только, ну да они на седьмые-восьмые сутки потребуются, не раньше.
5
Сначала Мише интересно было.
Закроет нарочно глаза, а охранники оба сразу:
- Нельзя спать!
Или:
- Не приказано спать!
Засмеется и смотрит на них: "Экие, думает, дураки, серьезно и глупость делают".
Сменялись через шесть часов. А он без смены.
Сутки проборолся со сном. Голова отяжелела, но бодрость в теле не упала.
Кормили хорошо: котлетки, молоко, белый хлеб.
На вторые или третьи (хорошо не помнил) сутки беспокойно стало.
Так-таки вот беспокойно. Будто ждет чего-то с нетерпением, каждая минута дорога - а вот жди.
Скучно ждать, невыносимо.
"Чего ждать, чего я жду?" - спрашивал себя.
И вдруг - понял.
Ждет, когда можно спать лечь, заснуть когда можно, ждет.
Проверил. Верно. А проверил так: глаза закрыл и само почувствовалось: "Дождался".
Именно - почувствовалось.
Как очнувшийся от обморока чувствует: "Жив".
Задрожал даже весь. От радости! Нет!
От счастья! Первый раз почувствовал: счастлив.
В застенке, в пытках - счастье, от самых пыток - счастье.
Но миг только.
Вдруг увидел: в воду упал. С барки какой-то.
Вскрикнул. Глаза открыл.
Неприятная в теле дрожь. Мокрый весь.
А рядом - не сидят уже, а стоят, и он - стоит, рядом стоят шпики.
На полу - ведро.
Догадывается: "Водой облили".
Холодная, неприятная дрожь. Обиды - нет. Усталость - только.
А они, шпики, - не смеются.
Не смешно им и не стыдно, что водой человека окатили. И не злятся. Спокойны.
Один даже говорит:
- Переодеться вам придется. А то мокрые совсем.
Так и сказал: "Мокрые совсем".
В другой смене пожилой охранник, в форме околоточного, пожалел даже:
- Напрасно, молодой человек. Сказали бы, что знаете. Себе только вред и мучение.
- Я ничего не знаю.
- Наверное, знаете, - вздохнул околоточный. - Зря полковник не будет.
Молчал Миша. И шпики молчали.
И опять стало казаться, что "ждут" чего-то и они, эти, что не дают ему "дождаться", тоже - ждут. И все - ждало.
Они, трое: Миша и два охранника, и комната с забеленными мелом окнами, за которыми, за мелом, тени решеток, а вечером - окна как окна - белые только, стол некрашеный, длинный, вроде гладильного, диван кожаный, табуретов пара - вся эта странная комната, со странной сборной мебелью, неподвижным унылым светом угольной лампочки освещенная, - все ждет.
И люди странные, и комната странная - все.
И ждать - мучительно. Ждать - терпения нет.
Чувствовал и Миша, что миг еще, минута - нет! Секунда - нет! Терция - нет! Миг - не укладывающийся в мерах времени - сейчас вот-вот - лопнет!
- Скоро ли? - не говорит, а стонет, не жалобно, а воя.
И глазами - то на одного, то на другого.
И, должно быть, глаза не такие, как надо, - оба вскакивают и в упор на него.
А он тянет всем:
- Скоре-е-е… Не могу-у-у… больше-е-е…
И внезапно, отчаянно, обрывая:
- У-у-бейте!
И опять:
- У-у-у…
Словно занося тяжелый топор и опуская сильно: бейте!
И так много раз подряд.
Шпики суетятся. Один бежит в дверь. Другой подает воду.
А через несколько времени гремит замок - висячий на дверях замок - и входит ротмистр.
В пушистые, в бакенбарды переходящие усы говорит:
- Пожалуйте на допрос!
Сам Миша не идет, ведут - спит.
Без снов, глубоко спит, как в обмороке.
Острая, жгучая боль в спине. Кричит. Глаза открывает. Мягкий, бело-голубой свет.
Стол большой перед глазами, и нестерпимо блещет белый лист бумаги на нем.
И кто это напротив? Пушистые русые усы! Кто это?
"А, - вспоминает, - ротмистр!"
- Хотите спать? - мягко, точно гладит, ротмистр.
Или это слово "спать" - гладкое такое, как бархат, ласковое?
Улыбается Миша.
Счастлив от слова одного, от обыкновенного слова: "спать".
Говорит нежно, радостно, неизъяснимо:
- Спать… спать… спать…
Сладко делается даже от этого слова, рот слюной наполняется.
Жандарм опять, поглаживая:
- На один вопрос ответите - и спать. Ведь ответите? Да?
- Да… да… да…
- Льва Черного, Степана Рысса, Кувшинникова, Анну Берсеневу знаете?
- Льва Черного, Степана, Кувшинникова, Анну, - повторяет, как во сне, как загипнотизированный, Миша.
Четко, ходко мелькает перо, зажатое в толстых ротмистровых пальцах.
- Анну Берсеневу?
- Анну Берсеневу, - полусонно отвечает Миша.
- Где виделись?
Миша не понимает. Потом - вдруг понимает: "Выдал", - остро в голове, как колючая недавно в спине боль, - остро в голове кольнула мысль.
- Не знаю, - с трудом, но твердо отвечает.
- Уведите его, - кричит ротмистр, и голос его жесткий, и щетками - жесткие усы.
"Опять - не спать, опять - не спать, опять - не спать!.."
Песней, стихами в голове, и особенно страшно созвучие слов "опять" и "не спать".
Исступленно, топая ногами, кричит:
- Не могу, не могу, не могу!.. Спать… спать… спа-ать!
- А будешь говорить? Скажешь - все, что знаешь?
Пушистые перед лицом Миши шевелятся усы, и кажется, что они, усы эти, говорят.
А глаза зеленовато-желтые колючими гвоздями.
- Буду… Скажу… Что знаю…
Говорит. Ротмистр пишет. Знает Миша немногое. Про Драковникова упомянул - тот больше знает.
Воли уже нет, есть одно: спать, спать…
Быстро, весело мелькает перо, зажатое толстыми пальцами жандарма.
Протягивает Мише бумагу.
- Здесь. Вот здесь. Крепче ручку, миленький. Имя и фамилию, да, да!.. Ага! Прекрасно, голубчик. Спите теперь спокойненько.
Мишу выносят на руках, несут через двор, в карету. Спит.
- В больницу прямо сдадите, в "Крестах". Доктору Шельду! - громко говорит кто-то из темноты подъезда.
6
Леньке значительно хуже было.
Связанного пытали шпики. А Ленька - бунтует.
Из "матери" в "мать" - шпиков и ротмистра. Тот и заходить перестал.
А как же Леньке себя вести? Миндальничать? С ними, что его отца убили?
Да и отец ли один? А Олимпиада Крутикова, а Метельников, а калека Прохор котельщик - не ихние разве жертвы?
Да только ли эти жертвы?
Пытают? Черт с ними! Пусть пытают! Спать не дают? Они жить не дают, не ему одному, а целой стране, целому миру. А спать - эка невидаль!
И он упорно борется со сном, с наслаждением борется. И кажется ему: победит.
Вера или воля? Десять суток без сна - осунулся только, ослаб, но тверд дух и голос - чист и звонок, как всегда. Лишь глаза - ямами, провалами, расширенные зрачки - без блеска. Жуткие глаза!
Встречаясь с ним, колющие глаза агентов отбегают, как от пропасти.
Но когда побеждала усталость…
Точно мягче становилось все: тело, голос, мысли даже. Мысли мягкие, припадающие, как хлопьями ложащийся снег, как свет лунный, бледный - бледные мысли, - поля лунные, снежные, зимние.
Поле, поле, ровное, искристое, луной залитое, ночное поле… В тройке - бубенцы веселые под дугой - в тройке едет Ленька, пьян-пьянехонек, песню поет.
И звенит голос, как колокольчики троечные.
Вдруг - острая, жгучая боль в спине.
Крик.
Поле, тройка - пропадают.
Комната. Агенты. Зло усмехаются.
- Спать нельзя, голубец!
Говорит круглолицый, волосы - черной щеткою.
- А тройка? - спрашивает полусонный Ленька.
- Не угодно ли пятерку? - смеется черный.
Другой, узкоглазый, как китаец, вторит:
- Шестерку. Лакея ему надо. Хи-хи!
Ленька, искушенный сном, решает, что невозможно больше не спать, а так как спать не дадут, то придется обманом как-нибудь.
"Воровать сон для себя. Покой, необходимый для каждого, красть".
"Черт с ними, буду спать!"
Закрывает глаза, откидывается на спинку дивана.
Укол в спину. Как ток электрический.
- А-а! Черт!.. Сволочи! Опричники! - вскрикивает Ленька.
Исступленно ругается страшной руганью, которая статьями уложения о наказаниях предусматривается: бога, царя, веру, закон - как черноморский матрос.
Но… замолкает.
Не хочется - ничего. Ни ругаться, ни говорить, ни двигаться, ни смотреть.
Главное - смотреть. Все предметы: стены, мебель, даже шашки паркетного пола - невыносимы для глаз: кажется, в глаза лезут, рвут веки, распирают до боли - невозможно смотреть.
А закроет глаза - огненные иголки по спине пляшут.
А потом делается смешно. Задорная мысль приходит.
- Доложите ротмистру, чтобы на допрос вызвал, - говорит черноволосому агенту.
Ротмистру Ленька деловито:
- Позвольте бумаги, сам буду писать показания.
- Лучше по вопросам, - предупреждает тот.
- Потом вопросы, а сейчас сам буду писать. Все до словечка - все!..
И ребром ладони наотмашь: все.
Жандарм потирает руки, белые, пухлые, с обручальным кольцом и перстнем-печаткой на безымянном пальце.
А Ленька вздрагивающей слабой рукой неровно выводит:
"Никаких показаний давать не буду, так как не намерен содействовать следствию".
Ротмистр багровеет, ругается тяжело и злобно, как извозчик на упрямую лошадь, и, когда Леньку связывают, кричит надорванно, с пеною на пушистых усах:
- Хорошенько, стервеца, морите! Он спит у вас, наверно? Я вас, мерзавцы!
Грубо ведут по темным коридорам, злобным шепотом ругаются шпики, а Ленька молодым, звонким, тьму затхлых коридоров разрывающим голосом - кроет все на свете: бога, царя, веру, закон и жизнь и смерть - все.
7
Новый способ придумал Ленька: спать с открытыми глазами и ногой качать.
Придумал или само так вышло. Вернее, само.
Чтобы не видеть открытыми глазами режущих веки предметов - туманил глаза сильным напряжением глазных мышц и невероятным усилием воли удерживал веки, чтобы не опускались.
Сначала долго не мог добиться этого "обманного" сна, но потом как-то удалось.
И еще: стал качать ногой.
Сперва тоже не клеилось: заснет - нога с колена соскакивает или остановится - не качается.
Но потом пошло: и когда спал и сны видел, чувствовал, что открыты - точно на подпорках - веки и качается нога.
И если падали веки, прекращалось качание ноги - просыпался.
Но шпики все-таки обнаружили обман.
По храпению, дыханию ровному, глубокому, немиганию век и помутившимся глазам.
И снова - иголки и удары…
На шестнадцатые сутки, уже давно выданный Трояновым, принесенный агентами на допрос Драковников слабо, но гордо и насмешливо, сказал:
- Никаких показаний. Уже писал и расписался. Чего же еще?
Ротмистр и Ермолик, изыскавший радикальный способ для "раскрытия истины", молча и пытливо всмотрелись в жуткие провалы глаз на бледном лице и прочли в них:
- И смерть не страшна.
Увезли. Тоже в тюремную больницу.
8
Выдавший товарищей Троянов - потерял душевный покой навсегда.
Жизнь стала сплошной бессонницей.
Мучился долго и тайно.
Но человек привыкает ко всему. Привык и Троянов к новому себе - к предателю себе, - привык и даже малодушному поступку своему оправдание нашел: каждый делает то, что предпишет ему какой-то закон - неузаконенный, может, а закон. И если предательство - беззаконие, то закон этот - закон беззакония.
Выдумал так, уверил себя.
Но Драковникова - стыдился, хотя тот ничего не знал о его поступке - охранка умолчала.
Стыдился, а потом возненавидел. И был рад, что сослали обоих в разные места: его в Туруханский край, Драковникова - в Якутку.
И в ссылке живя, ненависть ко всем политически чистым разжигал, уверяя себя, что он, предатель, по закону беззакония, грязен, беззаконен, - должен и линию свою вести как надо.
Если беззаконие, грязь - так во всем.
И живя в ссылке, вел себя буйно.
Пьянствовал, картежничал, дрался, девушек бесчестил.
Но в глубине души чувствовал, что покой потерян.
А Драковников, в Якутке, сблизясь с ссыльными, многому научился, книг перечитал больше, чем съел за всю жизнь хлеба.
Радовался новой жизни, знаниям добытым.
И в революцию русскую, освобожденный, как и все, из ссылки, приехал в Питер, в новый, праздничный Питер, приехал праздничным.
В Питере товарищи встретились, и хотя Миша не тот стал: "разочаровался, в ссылке пробыв", как объяснил Ленька перемену в товарище, - но обрадовался далекому первому другу.
И жили, как и раньше, дружно; по крайней мере Леньке так казалось.
Наружно Миша поддерживал прежние отношения. Но политических убеждений он, по его словам, не имел уже никаких.
Спорили часто, и однажды, горячо поспорив, поняли оба, что касаться политики не стоит, и, чтобы не испортить прежних отношений, дали слово спора никогда не затевать.
Но прежних отношений - не было.
Сознавали: Троянов - что для него, бывшего бойца, а потом предателя, нет праздника.
Драковников, боец с первого шага на пути борьбы до шага победы, сознавал: пир для него, праздник для него и место на Празднике - Борьбе - Жизни - такое, как и всем бойцам.
Весь мир тогда разделился на праздничных и непраздничных, живых и мертвых.
Так жили вместе чужие, под одной кровлей.
Потом вместе и на фронт попали.
И в один полк: Драковников - комиссаром, Троянов - адъютантом.
На фронте в тяжелых, лихорадочных, невыносимых условиях чувствовал Драковников, что все в нем и кругом - празднично, и рассказывал об этом даже Троянову.
9
Комиссар Драковников и адъютант Троянов, раненые оба, захвачены белыми.
Оба приняты за красноармейцев - с винтовками в первых рядах шли в наступление.
Пулеметом их взяло.
Маленькая деревенька настойчиво обстреливалась выбитыми из нее красными. До тридцати пленных, в том числе комиссара и адъютанта, представили пред грозные очи всероссийского бандита-генерала.
Толстый, красный, в светлой шинели с блещущими погонами, перегнувшись на седле, хрипло кричал:
- Кто коммунисты? Выходи! Не то третьего расстреляю.
Багровело и без того красное лицо, и большая, жиром заплывшая рука расстегивала кобур.
Огражденная штыками, как частоколом, молча стояла шеренга пленных.
- С правого фланга каждый третий два шага вперед, арш! - до синевы побагровел генерал.
Первый третий - телефонист штаба полка, латыш - вышел, задрожав мелкой дрожью, но справился - только хмурое лицо посерело. Второй третий, Троянов, - белый как снег, приподнявший раненое плечо, тихо проговорил:
- Я укажу… коммунистов.
- Укажешь? Прекрасно.
Генерал зашевелился в седле.