Это висевшая в правом углу большая, даже огромная, икона с огромным ликом Христа в терновом венце. Перед ней круглые сутки горела лампада на серебряной цепи.
Отец и молился перед этой иконой и служил молебны, когда приезжали в праздники "славильщики", – это была традиция, от которой отец уклониться не мог. Но все молебны служили именно перед этой иконой. Это не была старинная икона, не Рублев и не Феофан Грек, хотя Рублевская школа сильная имелась в Вологде – в Прилуках, Кириллове, Белозерске, и старинных икон видел отец, наверное, немало.
Отцовская икона была – репродукция картины Рубенса, простая олеографическая картинка, наклеенная на фанеру и заключенная в узкую раму. Эту репродукцию отец надлежащим образом освятил, освятил по всем каноническим правилам, и молился перед ней – до самого конца жизни.
Бешенство, в которое приходила "черная сотня" Вологды при виде этого кощунства, было в городе хорошо известно. И в столицах тоже.
Митрополит Александр Введенский, приятель отца, при сходных обстоятельствах, пользуясь своим правом епископа, причислил к лику святых свою собственную мать.
Я не епископ и не священник. Но свою маму хотел бы причислить к лику святых.
Тщеславие отца питали другие, вполне земные истоки.
VI
Это была проходная комната с одним окном и тремя дверями, где жили два моих брата Валерий и Сергей. Кровати их стояли, как и кровати сестер, под прямым углом друг к другу, и подоконники, и кровати, и стены в этой комнате были завешаны охотничьим оружием и рыболовными снастями. Под кроватями спали две собаки: сеттер Спорт и пойнтер Орест, визжавшие при каждом движении братьев, когда они собирались на охоту.
У каждого из братьев было свое ружье – двустволка центрального боя, традиционный подарок отца мужчинам в нашей семье с незапамятных времен.
У Сергея, младшего, талантливого охотника и беззаветного рыбака, были еще два ружья, которые он купил самостоятельно, и что, конечно, вызывало всегда одобрение отца. О брате Сергее, которого я считаю не менее известным в городе человеком, чем отец, хотя и своеобразной известности, я напишу отдельно…
Комната была в беспрерывном движении – заряжали патроны, пробовали двустволки, новые охотничьи приборы.
В этой же комнате слева от двери – сразу у стены стоял большой купеческий сундук "со звоном". Этот сундук ни в какой Америке не бывал, но оказался очень удобной вещью гардероба в большой семье – сундук было удобно открывать, и мать держала в нем всякие свои вещи.
А на крышке сундука на тюфячке спал я всю тамошнюю жизнь, тюфячок только становился все длиннее.
Тут я рос и вырос и научился раскладывать длинные литературные пасьянсы. Оружие братьев, их дела не вызывали у меня ни малейшего интереса.
У меня были свои дела – школа, товарищи, чтение, игра в фантики.
Я по возрасту далеко отстаю от братьев и сестер. Ближайшая ко мне по годам сестра Наташа старше меня на семь лет. В 1914 году мне было семь лет, а ей четырнадцать – разница очень велика.
Потом на моих глазах охотничье оружие сменилось боевым – оба брата вернулись из армии – один офицером, другой солдатом. Они привезли, особенно второй брат, большое количество боевого оружия: винтовки, револьверы, пулеметные ленты. После все это было сдано на военные склады – один брат демобилизовался, а второй, Сергей, продолжал служить до 1920 года, когда был убит взрывом гранаты. А собаки были все те же, Спорт и Орест, стали чуть постарше, но выли и в упоении бросали лапы на плечи братьев.
А я все так же спал на том же сундуке и раскладывал свои литературные пасьянсы, свои таинственные фантики.
Позднее, уже в юности, я переехал с сундуком в комнату родителей – в угловую с тремя окнами на двор, где стоял обеденный стол раскладной, самой дешевой фабрики, и семейная кровать с пружинным матрасом и решеткой с шишечками. Ширма отделяла кровать от комнаты. Здесь же стояло единственное кресло отца, домашнее, с высокой спинкой, но не вольтеровское, а со скошенными перилами. Это кресло придвигалось к обеденному столу. Перед письменным же столом стояло кресло отца типа венского стула – легкое, твердое и сухое.
Письменный стол только в юности казался мне огромным – это был фабричный письменный стол с двумя парами тумбочек, в которых хранились отцовские бумаги.
Чернильница, письменный прибор, икона, лампада.
Картина Рубенса после жилищного ограничения переехала именно сюда.
Тут же стоял комод довольно затрапезного вида с всегда раскрытыми ящиками, буфет ломаный-переломаный – и все. Никаких других буфетов и комодов у мамы не было.
В нашем детстве за этим столом обедала вся семья, а в юности моей только мама с отцом и я, а сестер и братьев уже не было дома.
В праздник стол накрывался в комнате сестер.
VII
В комнате сестер с двумя окнами по фасаду стояли две кровати с пружинными матрасами под прямым углом друг к другу, а вдоль стены два шкафа – один вроде комода, поверх которого стоял шкаф карельской березы – много-полочный, многоящичный – кустарное изделие какого-то местного искусника. Это была аптечка – царство отца: всевозможные рецепты на сигнатурках, порошки, пластыри. В те времена не было таблеток, поэтому все лекарства готовились и принимались только порошками. Тут же стояла склянка с йодом и следы брызг от нетерпеливой руки отца – единственного авторитетного лекаря в доме. Какие-то отвары, декокты – все это остатки от каких-то исключительных событий – отец не любил ни лечиться, ни лечить. Он твердо держался курса Земляники: что "если умрет, то и так умрет; если выздоровеет, то и так выздоровеет".
Смеясь над этой репликой в театре или в домашнем чтении, отец твердо держался этих высмеиваемых правил.
Никаких кавалеров сестры тут принимать, конечно, не могли, и вся их девичья жизнь проходила вне дома.
Рядом со старым комодом, задевая за шкаф карельской березы, стоял большой книжный шкаф отца – средоточие моих детских мечтаний. Если мебель в гостиной была из черного дерева, – книжный шкаф, огромный, глубокий, застекленный, был из красного дерева.
Это тоже было отцово царство, с ключом от верхней и нижней половин. Нижняя была двустворчатая, глухая – не было видно, какие книги там лежат, а верхняя – под стеклом. И я в детстве забирался в комнату сестер, разглядывал, встав на табуретку, отцовские книжные сокровища.
Не давая рассмотреть ничего другого, том в том стояли книжки "Знания", переплетенные, со штампом городской библиотеки Общества трезвости.
Остальные части занимали евангелия и потертые отцовские требники, несколько таких же затертых служебных книг.
Далее на тех же полках стоял "Петербург" Белого, курс "Новая история", сборник "Вопросы идеализма", книга Булгакова "Капитализм и земледелие", Флоренский – "Столп и утверждение Истины", несколько брошюр Маркса, Толстой – "Война и мир" в четырех томах, хрестоматия Галахова для средней школы, трехтомник Михайлова, переводы Гейне без переплета – приложения к журналу "Семья и школа" или "Природа и люди" – и все.
Очевидно, сокровища скрывались в нижней половине, и мне еще только предстояло их разглядеть.
С этими мыслями я слезал с гигиенического венского стула – в квартире не было мягкой мебели – и переходил в следующую комнату, где спал я сам.
VIII
Брат мой Сергей, исключенный из пятого класса вологодской гимназии за неуспеваемость, был в высшей степени примечательным человеком, талантливым и одаренным в не меньшей степени, чем отец, хотя и в несколько ином роде, не менее популярной в городе личностью.
В шестидесятых годах в Москве, в беседе со мной, коренной вологжанин – художник Сигорский сказал: "А я и жил напротив Шаламовской горки".
Шаламовская горка – это Соборная горка, но прозвище получила отнюдь не от отцовской фамилии. Она названа, прозвана и спокон века называлась в Вологде по имени моего брата Сергея.
Выросший на Алеутских островах – знаменитый в городе пловец, удачливый охотник, он был главным организатором знаменитого в Вологде народного катанья – ледяной горки с высокой Соборной горы, где сани взлетали на противоположный берег реки, и свист саней заглушал моторы первых самолетов, поднимавшихся в небо Вологды.
Эта гора строилась под непосредственным руководством брата.
Во всяком любительском общественном деле есть человек, который найдет поливщиков льда, срубит елки в лесу, не менее трехсот, – вколотит эти елки в снег вдоль ледяной дорожки, достанет провода, электрические лампочки, осветит фонарями эту бесплатную городскую гору – любимое зимнее развлечение вологжан. Само собой вышло, что этим делом всегда занимался Сергей.
Он был хозяином Соборной горы, главным инженером. Гору открывали к Рождеству для катания всего города, а таяла она в марте. На следующий год все начиналось сначала.
Все это делалось, разумеется, в порядке, как теперь говорят, субботников, но гораздо раньше события на Казанской дороге. Молодежь трудилась самозабвенно – с утра до ночи. А Сергей управлял всем этим строительством как безусловный и окончательный авторитет.
Я тоже был однажды освещен отблеском его славы.
Брат привел меня на воскресное катанье и поручил какому-то мальчику постарше меня.
– Ну-ка подвинься, пацан, – весело сказал мне усаживающий свою даму на сани "тормозки", как они назывались на ярком вологодском диалекте.
– Это не пацан, – холодно сказал мой провожатый, – это брат Сережки Шаламова.
Пареньку пришлось усадить свою даму чуть пониже, а я остался стоять, разглядывая гору сверху.
Рядом город всегда делал большой каток, где не было, правда, беговых дорожек. Это был прямоугольник льда, который тоже поливали, чистили, загораживали елками.
Ходил Сергей и на лыжах в большие походы.
Летняя известность брата в городе превосходила его зимние успехи.
Знаменитый пловец на великие скорости еще без секундомера, на стайерские дистанции еще без стайерских правил и марафона. Плаванье в одиночку из устья реки Тошни до Вологодского моста – на спор. Каждое лето приносило подвиги брата в таком же роде.
Брат – самый лучший в городе ныряльщик за мертвецами.
Мертвецов – в пьяном, разумеется, виде – в Вологде тонуло очень много. Всегда ездила вдоль берега лодка, нащупывая шестом тело. И уж если тело было не прибито к берегу, а найдено шестом и нащупано – три четверти успеха обеспечены.
Я сам подошел к такой лодке, караулившей что-то в воде или на дне.
– Что это?
– Мертвец.
– Ну что, чего ж его не тащат?
– Сережку Шаламова ждут. Он будет тащить.
И действительно, примчавшийся брат быстро разделся, по какой-то лодчонке перешел на лодку, державшую мертвое тело шестами, и по одному из шестов скользнул вниз и вынырнул вверх, таща за собой за волосы мертвеца. Сдав мертвое тело родным, брат направился для совершения своих очередных подвигов, вроде уличных драк.
Но самая главная слава брата была в его удачливой охоте, брат дышал охотой, вся жизнь была подчинена охотничьему ритму, начиная с ранней-ранней весны, с половодья, где в топях брат убивал уток во время перелетов. Эта охотничья страсть не может быть удовлетворена одним ружьем. Одно ружье – это прогулка, даже охотничьи поездки брата на собственной лодке, с собственным ружьем напоминали охотничьи экспедиции, когда длились по нескольку дней.
В конце какого-то дня еще с берега начинался крик: "Едут, едут, Сережка едет!" – и к городской пристани, где полоскали белье, причаливала лодка, осевшая от тяжести уток.
Добыча тащилась к нам на двор, и мама распределяла на крыльце все это богатство поровну между всеми участниками – только за лодку Сергей получал лишнюю часть. Это я хорошо помню. В его охотах никто не стрелял "на себя", а дележка всегда была у нашего крыльца.
Толпы зрителей, радостный вой похудевших охотничьих псов – все нравилось и отцу, и матери чрезвычайно.
В компании городских охотников Сергей был авторитетом. Он знал на тридцать верст кругом города все охотничьи места. Подружейная охота – прогулка с сеттером по лесам и полям подгородним – мало как-то занимали Сергея. Он ходил и на эти прогулки, но оживлялся только во время больших экспедиций, подготовленных им самим.
Брат был столь же удачливым рыболовом, – отцовские сети – закидной невод и ботальница – всегда были к его услугам. Так подплывали лодки, доверху груженные рыбой, и рыба взлетала на нашем дворе, подброшенная рукой матери.
Кончалось лето – охота, рыбная ловля, плаванье, и начиналась ледяная гора.
В этот круговорот природы брат вписался необычайно удачно.
Весь день с нашего двора шла стрельба – проверка кучности боя и прочих достоинств централок.
Точно так же на сборы ягод, грибов уходили отцовские лодки, и в этих экспедициях Сергей играл немаловажную роль.
Именно Сергей ездил за мукой во время разрухи в какой-то "Ташкент – город хлебный" и привез мешок муки.
Сергей был любимым сыном и матери, и отца.
И хотя я был самым младшим, на десять лет моложе Сережи, последним ребенком матери, я не мог занять в ее сердце первого места. Первое место было отдано целиком Сергею.
Матери – потому, что именно он был вполне реальной поддержкой в семье. Семейный авторитет был для него выше всего на свете, за исключением охотничьих прогнозов. Сергей почти никогда не забывал во время многочисленных охотничьих поездок привезти матери что-нибудь в хозяйство, что всегда было и нужно, и полезно. Для отца и выбора не было. Сергей был его незаживающей раной, вечной обидой – проигранной картой в общественных сражениях отца.
И хотя ничего особенного в исключении брата из гимназии не было, – родившийся где-то на острове Кадьяк, выросший в морской свободе, эту свободу он считал своим идеалом и мог заниматься действительно плохо, – отец никогда не простил отцам города исключение сына из гимназии.
В отцовском понимании, и мать разделяла это мнение, – исключение сына вызвано исключительно политикой – способ личной мести отцу за его смелую борьбу за лучшее будущее России.
Отец не хотел подумать, что Сергей действительно плохо занимался – вырванный из жизни и природы и поставленный в унизительные школьные условия – непереносимые по дисциплине, по ненужности занятий.
Сергей был, безусловно, авторитет, идеал, которому подражали все уличные мальчишки. Но не только по уличным подвигам, не только охотой вошел Сергей в сердце отца и матери.
Сергея всю жизнь преследовала смерть.
Череп брата, левое темя было разрублено в детстве тяжелым ударом – звездчатый рубец прикрывал детскую травму.
В детстве, в состязании луков на Алеутских островах товарищ брата запустил индейскую железную стрелу. Стрела вернулась и рассекла череп брата. Сергей лежал дома, не вставая, там ведь не было больницы, несколько месяцев, между жизнью и смертью. Спор был решен в пользу жизни. И Сергей поднялся.
Весной город управляет ручьями, ищущими выхода, грозящими половодьями. Соборная гора не укреплена и требует внимания и заботы всего населения, чтобы снеговые ручьи отошли по канавам, канавкам, канавищам в большие оттоки – протоки. Сотни мальчишек по берегам орудуют, ставя плотины, разрушая заторы. Брат самым естественным образом занимал командное положение в этой работе – она кончалась с ледоходом.
Река Вологда – медленного течения, и ледоход спокоен, как бы ни были велики снегопады. Важно только управлять лесным снегом весной на ее последнем этапе, когда снеговая вода по побуревшим от грязи и солнца ледяным откосам сольется с потоками весенней воды, несущей разбитые льдины.
Ручьи, водотоки – все это работа нескольких дней в вологодской весне.
Вот тут человек самым естественным образом сливается с природой – традиционное единство.
На Соборной горе стояли испокон века деревянные скамейки, врытые в землю скамейки без всяких спинок, – просто длинные доски прибиты к врытым в землю столбам. Там отдыхали горожане летом и осенью. Да и весной тоже.
В 1914 году с началом войны, с победными реляциями о подвигах генерала Самсонова и Кузьмы Крючкова, с обилием конфетных бумажек с портретами генералов, спичечных коробок, оклеенных физиономией геройского казака, подцепившего на пику десятки тевтонов, в Вологду стали прибывать первые доказательства силы, мудрости и военного таланта наших генералов – захваченные в плен немецкие солдаты и офицеры. Немецкие каски показывались в каждой семье.
Вологда всегда была местом, где размещались военнопленные – и австрийцы, и чехи, и галичане, после Брусиловского прорыва. Но в начале войны – только немцы. Ходили они по улицам города свободно, дышали той же самой весной. Гуляли немцы обычно компаниями – возгласы ликующих мальчишек не смущали их.
И вот в весну 1915 года немецкие солдаты затеяли перебранку с той группой весенних гидрологов, которую возглавлял брат…
Немцы не знали русского языка, русские – немецкого, а на незнакомом языке любое оскорбление принимает неожиданно значительные формы. Возможно, что немец, ругавшийся с Сергеем, был тоже из молодых каких-нибудь дрезденских героев, который боялся отступить, показаться недостаточно храбрым в глазах своих же товарищей. Этот дрезденский герой, возможно, был похож на вологодского героя – моего брата.
Как уж можно оскорблять, не зная языка? Брат потом говорил, что напомнил о зверствах над Панасюком. Фотография Панасюка с отрезанным носом и ушами обходила тогда газеты. Рукой, что ли, Сергей показывал немцу историю с Панасюком.
Эта военная пантомима, завуалированный танец, громкий спор двух врагов с помощью рук – боевое сближение двух городских героев привело к паузе, – и хотя немец был взрослым солдатом, а Сергей мальчишка пятнадцати лет, Сергей, конечно, не побежал и не отступил. Говорят, немец ударил брата кулаком, а Сергей ударил немца палкой, той самой палкой, которой проводил ручьи.
И тогда немец вынул кинжал военный и ударил брата кинжалом, целясь в сердце. Сергей отклонился, и кинжал немца пропорол ему живот. Нож – страшное оружие для брюшных ранений – гораздо хуже пули, дроби.
Сергея увезли в больницу. Хирургом там был Мокровский – знаменитый хирург и энтузиаст, в совершенстве знавший свое дело, достойный наследник Пирогова.
Но в 1915 году Александр Флемминг еще не изобрел пенициллин – до открытия оставалось еще поколение, и жизнь брата повисла на волоске.
Мокровский поступил по самым совершенным рецептам, которые, впрочем, мало отличались от рецептов Пирогова: удалил пораженные кишки, сшил остальные. Сергею надлежало перебороть инфекцию самому.
На начавшийся перитонит Мокровский ответил новой операцией, новым удалением всего опасного. И после этой двойной операции Сергей выздоровел.
К этому времени относится странное детское воспоминание – раздраженный шепот отца, даже не шепот, а приглушенный голос. Будто я сплю, а где-то рядом шуршит газета, и отец гневно комментирует "Ша! Жэ! Не могли напечатать полностью, что ли?"