Слупский обогнал Андрея и быстро удалился по незнакомой улице, смахивавшей на ущелье меж высотными домами.
"Но квартира у нас общая, - соображал Андрей. - Общая комната".
И очутился в той комнате. Слупского не было, но автомат бесстыдно стоял на каком-то пятиугольном, ничем не покрытом столе и сам казался неприлично обнаженным посреди пустой комнаты, целлофан куда-то исчез.
Шерохов попытался вынести автомат, чтобы не иметь сраму. Прикрыл его своим почему-то праздничным кашне. С трудом поднял автомат, оказался он очень тяжелым, но вынести его незаметно не смог, что-то мешало, не то люди, не то двери…
Андрей возвратился и поставил автомат опять на стол.
Раздался звонок. Он подумал - вернулся Слупский, но, открыв дверь, обомлел - звонил иностранный угрозыск, так во сне назывался человек, смахивавший на самого Эрика, но с более казенным лицом, с усиками и покряжистей. Особую жуть наводило то, что агент звонил прямо из кабины лифта, не подходя к дверям, ведущим в квартиру-комнату, где находился Андрей, тут срабатывала самоновейшая техника.
Но вот агент уже появился в этой комнате, и вдруг он сдвоился, выкрикнув:
- Я прикупаю!
Оба агента-близнеца решили проверить счетчик у автомата. Один из них бросил Шерохову:
- Ожидайте в коридоре.
Андрей в коридоре, леденящая мысль: всё, автомат из капстраны, ужасный крах из-за воровства Слупского, из-за зеленого горошка. А касса автомата испорчена, и в ней значится какая-то мифическая сумма прежних получений, о том меж собою и толкуют сыщики-близнецы.
Перед тем, как вырваться из сна, Андрей припоминает, что перед рейсом сосед скульптор Аятич мимоходом бросил:
"В городе нет зеленого горошка, а у нас в распреде лауреатов навалом, если желаете, моя домработница вам удружит. Но за это вы - мне…"
Андрей проснулся, оказалось, подушка не под головой, а в руках, наверное, во сне она сыграла роль автомата, он приподнялся и посмотрел в иллюминатор - обрадовался, что нет ни суши, ни улицы и чужой комнаты и нет Эрика с автоматом. Но тут опять припомнил "закидоны" Нинели Петровны… Самое главное было в том, что он не мог ее оборвать впрямую. По условиям ее пошлой игры она могла пойти ва-банк, оскорбленная неизвестно в каких чувствах. Пока же все отмстилось таким вот нелепым, тягостным сном.
Андрей оделся и поспешно вышел. Он постоял на верхней палубе с двумя свободными от вахты матросами. Долго смотрели они на игру удаляющихся огней, жадно следили за светом маяка, изредка переговариваясь, потом все трое простились и разошлись.
Шерохов пошел в каюту на твиндеке, чтобы не укачало.
8
Неожиданно в океане взбредало Андрею на ум, воскресало то, что казалось давно позабытым, даже желания вспыхивали ребячьи, нетерпеливые.
Едва вышел из радиорубки и еще раз убедился - заход на Святую Елену сомнителен, нет и нет разрешения властей, вопреки всякой взрослой логике захотелось ему забраться на верхушку дерева и покачаться на ветвях в гуще кроны старого дуба.
Дуб-то для него, Шерохова, не безымянный, не просто высокое крепкое дерево, а его Шат.
Так прозвал он дуб, росший с незапамятных времен близ деревянного отцовского дома на аллее еще Петровской поры.
Рядом - лес или, вернее, огромной протяженности роща, дом - как остров, деревянный, переполнен доверху тихими своими шорохами, шелестами, поскрипываниями.
Андрей уже в четыре года догадался, услыхав, как разговаривают меж собою деревья, превращенные в балки, стропила, доски, - деревья его дома, целое сообщество живых существ.
По ночам, едва просыпался от какого-нибудь пугающего, а то и доброго сна, от добрых снов порой тоже становится невмоготу, случается ведь, слишком долго плывешь сквозь темень, тут и вспорешься, вдруг услышишь разговоры, тишайшее пение кленов, липы, березы, сосенок, превращенных в стены, стропила, потолки и лесенки.
Голосистое в зиму крыльцо подавало свой дискантовый голос. Да-да, вслух о том говорить со взрослыми не следовало, но Андрюшка четырехлетний самолично установил, кому какой голос принадлежал.
Сейчас в океане не о доме тоска, о дубе. И прозвал-то его Шатом, выучивая непонятное тогда стихотворение, потом оказалось - Лермонтова, про спор. Спорили горы, почему-то их побаивался. Заучивал с маминого голоса, и имя одной горы показалось подходящим для друга - дуба, он присвоил его, стибрил: "У Казбека с Шат-горою был великий спор". Но его-то Шат добряк-закадыка. На широченном, круглящемся стволе Шата торчали подходящие сучья, по ним взбирался Андрей до крепкой нижней ветки, а потом - распростертые объятия ветвей, росли они гуще и гуще, и уж он оказывался, да так быстро, в самой гриве.
С Шатом мог навоображать себе что угодно, раскачиваясь на его ветвях. И будто скакал уже по горам, ничего не боясь под прикрытием такого могучего друга, даже бросал сверху в противных гостей камешки, он припас их в кармане коротких штанишек.
Вел он и свои первые пересвисты с птичьими семейками и с одиночками, как и он, ворочавшими головки во все стороны.
Теперь британские власти упорно не давали согласие на заход "Петра Митурича", хотя до Святой Елены по океанским представлениям было рукой подать. Надо бы, да и хотелось собрать на острове образцы пород, прощупать глазом его структуры, а еще, что ж перед собой лукавить, там могло обрести реальность существование все-таки для него и до сей поры полумифического Наполеона.
Самые разные книги перелистал Андрей перед рейсом, кое-что захватил с собою, и в дневнике соседствовали записи об изысканиях в океане с противоречивыми мыслями и фактами, касающимися Наполеона. На протяжении собственной Андреевой жизни личность Бонапарта поворачивалась разными гранями. Пусть и наивно, но сейчас верилось ему, приход на остров помог бы что-то и допонять, возникли б собственные конкретные наблюдения. В такой дали след этого человека не мог быть так затоптан, как это случилось в Европе иль Африке.
Пока же на судне продолжалась своя жизнь, но оттяжка у самого края - дадут ли "добро" или откажут окончательно - была томительной и неприятной. Потому и захотелось неожиданно влезть на верного Шата, обнять его ствол; вверху оказывался он, Шат, юным, с гибким телом, раскачивал бережно Андрейку над крышей дома, над верхушками других деревьев, те были не чета гиганту.
Андрей спустился в каюту, вытащил дневник, но писать не смог.
Вспомнилось неожиданно, как в сумерки он приник к Шату, сидя на верхних ветвях, а из дому донесся голос матери: она пела, аккомпанируя себе на рояле, мрачный романс про парад призраков, приманивая в свой тихий дом императора Франции. Андрею стало тогда не по себе от ночного боя барабанщика и появления из-под земли бывшего воинства. Окна в доме оставались распахнутыми, хотя тут и надо б все прикрыть наглухо, спасаясь от нашествия.
Но, к счастью, вдруг оборвался тот романс, и мать Андрея уже импровизировала что-то, наигрывала веселое, шуточное, и растаяли его страхи. Да и Шат, шелестя листвой, подсмеивался над трусишкой. Но с тех сумерек начались Андреевы расспросы, кто ж тот полководец…
Отец разные истории порассказал ему. В толстой книге из их библиотеки оказались и портреты Наполеона, сцены битв. Андрей узнавал самое противоречивое, но более всего удивило, как Наполеон до Москвы дошел, был-жил в его, Андреевой, папиной и маминой Москве.
Теперь предстояло почти совпасть с ним, ну, прийти туда, где завершалась нешуточная жизнь, имевшая свое касательство к Андреевой просто потому, что много часов на протяжении долгих лет ушло на странное знакомство, порой увлечение им, а чаще и острую вражду.
Но возвращались сейчас мелодия романса и дыхание их, шероховского рояля. Любил он по вечерам рассматривать, вернее, ловить глазом на крышке роялевой блики огня от камина, отец разжигал его по торжественным дням. Когда портилось электричество, а случалось такое нередко, зажигали свечи, отец питал к ним пристрастие, их вставляли в тяжелые старинные подсвечники, на боках инструмента блики играли в салочки, заманивали куда-то в темную глубину, она открывалась вдруг, когда внезапно они исчезали.
Рояль в годы войны - Андрей в ту пору находился в летном училище - родители сменяли на три мешка картошки, ведь голодали и старенькие старшие сестры отца…
Но и сейчас Андрей будто слышал игру матери, окликало его детство, вспоминалось гудение струнное, мальцом он вслушивался в него, сидя под роялем, когда мать задумчиво наигрывала свои фантазии. Та игра и теперь помогала ему прикоснуться к протяженности времени вместе с голосами Шата, птичьими. Тот черный инструмент, звуки его, обучал мальчишку странствовать, даже если сам Андрей подолгу лежал, тяжело болея.
В дверь каюты постучали, радист принес весть: "Заход на Святую Елену разрешен…"
Андрей вскочил, почему-то пригладил свои коротко остриженные волосы и поймал себя на том, что жест этот, чуть ли не причесывание ушей, совсем излишний, появился у него лет с тринадцати, когда в первый раз собирался он в кино с подружкой из школы.
Теперь надел он легкую парусиновую куртку и поспешно поднялся по трапу - в штурманской рубке ожидал его капитан Ветлин, сдержанная улыбка и блеск карих глаз только и выказывали его радость: наконец-то все разрешилось наилучшим образом.
Он отдавал уже необходимые распоряжения, судно легло на прямой курс к острову Святой Елены.
Обменялись несколькими фразами, капитан вдруг спросил:
- Помните, что произошло вот в такой же день, как сегодня, десятого апреля 1944 года?
Василий Михайлович был постарше Андрея, и оба они часто в самых неожиданных местах океана возвращались к хронологии войны, за датой вспыхивало не табло с цифрой, а вновь придвигалось однажды пережитое с пронзительно точными подробностями.
Слегка полнеющий, но все еще крепко сбитый Ветлин внимательно смотрел на Шерохова, чуть отступя от него. Андрей давно приметил это невольное движение у своих постоянных партнеров, тех, кто намного уступал ему в росте.
У Ветлина был мягкий очерк лица, сосредоточенный на собеседнике взгляд и скупой, энергичный жест. Гладко зачесанные назад каштанового цвета волосы с лишь слегка пробивающейся сединой придавали ему моложавость. В Отечественную он, лейтенант, ходил в охранении конвоев союзников, участвовал в доставке из Англии оружия и продовольствия и, как многие моряки, особое пристрастие питал к военной профессии Андрея - тот в прошлом был летчиком. Теперь они вместе ходили на судах-исследователях, верно, раз уж пять, но не порывали связи и на расстоянии. Слали письма из рейсов, обменивались ими, находясь на берегу.
Сближала их и увлеченность Ветлина океанологией, он пришел в научный флот из пассажирского, но глубоко вникал в суть экспедиций.
Человек образованный, владевший языками, несмотря на свою загруженность, был не только неистощимо любознателен, но отличался завидной широтой мысли и интересов. Постепенно они прониклись доверием друг к другу. И на судне, когда оказывались в одном рейсе, с первых же дней возникала рабочая, творческая атмосфера, и ею дорожил каждый участник экспедиции.
Даже на подходе к Святой Елене напомнил Ветлин о дне, принесшем им обоим, хоть они и находились тогда на разных театрах военных действий, далеко друг от друга, облегчение и радость.
Андрей будто услышал тут, в океане, позывные давнего дня десятого апреля. На полевом маленьком аэродроме в тот день вблизи от капонира, где укрывался его самолет, готовый к вылету, он услыхал по радио победную реляцию о взятии Одессы. И тут уж они, летчики, как щенки, кувыркались на мокрой, холодной земле, а потом запели про Одессу, в сущности вовсе не боевую песню, а скорее жестокий романс времен предвоенных, на свой лад признаваясь этому городу в любви…
Отчего-то она, Одесса, вызывала особую тревогу и сочувствие, хотя раньше в ней никогда и не бывал.
Вот чем памятной для него оказалась дата десятого апреля.
Меж тем солнце купалось в тихой голубизне, сиял самый воздух. В тропиках свет играет роль поджигателя красок в океане.
Шерохов сочувственно взглянул на капитана, ведь и ему не доводилось еще заходить на Святую Елену.
Хотя, как догадывался Андрей, он, влюбленный в Стендаля, наверняка испытывал чувство чуть ли не личной причастности и к странствиям молодого Бейля с Наполеоном, и к бесстрашию и решительности зрелых суждений писателя, и к тому, что приключилось на Святой Елене.
И тут открылись сходные обстоятельства в жизни обоих друзей. Еще накануне, поздно ночью, капитан, когда они вдвоем прохаживались по верхней палубе, воскликнул:
- Ошарашило, когда отец мне, лопоухому, четырнадцатилетнему, едва прочел я впервые "Красное и черное", рассказал, как Анри Бейль шел с Наполеоном в Москву. После того я как оглашенный бегал к Петровским воротам, где размещался штаб Наполеона, поглазеть, а вдруг кто-то с той поры затаился в особняке, но там оказалась больница.
- Нам обоим повезло с отчим домом, Василий Михайлович, да и отцы наши чувствовали город, знали как истые москвичи, потому и у нас завязались свои личные отношения с домами, порой и с улочками. Столько совпадений оттого и случилось у нас, даже воспоминаний общих…
Ветлин кивнул и продолжал:
- Там было у меня другое облюбованное место, тоже открытое мне отцом, - Петровский монастырь. Не мешали мне ни склады в нем, ни чудна́я публика, обитавшая в бывших кельях. Я играл во дворе бывшего монастыря, просиживал с приятелями дотемна на надгробьях родственников Петровых со стороны матери его Натальи Кирилловны Нарышкиной. Мы по надписям восемнадцатого века пробирались в те времена, а то заглядывали и в семнадцатый век, как влюбленные по веревочным лестницам, заброшенным одним концом на балкон возлюбленной.
И там же клялись друг другу в дружбе, были ж мы не только забияками, грубыми мушкетерами, но и рыцарями. Меня настраивал батя чувствовать себя в истории как рыба в океане. И мне вправду мерещилось, что я открыватель новых земель какой-то петровской экспедиции, то сражаюсь с Наполеоном или сочувствую Анри Бейлю, его интенданту, будущему писателю, - чего только не связано с той порой в матушке России, и сколько ж полуфранцузов вплелось в нашу историю?!
Какое наследство принес поход россиян до Парижа, соприкосновение наших офицеров с идеями Великой Французской революции, а? Быть может, все это повлияло на декабризм, не так ли?
Ветлин хоть и реже, но, подобно Андрею, любил предаваться в свободный или даже тяжкий для себя час мыслям историческим, приближать к себе людей, с какими, живи он в те времена, может быть, никогда б и рядом не стоял.
Судно шло по направлению к Святой Елене, и вскоре в бинокль Андрей смог различить контур острова.
Он сказал Ветлину:
- Есть свой смысл в том, что последнее пристанище Наполеона - умолкший вулкан, ну, верхушка подводного вулкана, скажем поточнее. Самый пик его срезан выветриванием горных пород. Потому склоны круты и обрывисты, смотрите, как отчетливо видно издали, на подходе. Да, вулкан с вулканом состукались тогда.
Ветлин отдавал команды, а потом, рассматривая в бинокль Святую Елену, ответил:
- Как же изрезаны склоны глубокими ущельями. Я уже раньше говорил вам, из-за постоянного волнения и мелководья, у берега наше судно подойти к берегу острова не сможет. А вон, видите, - он указал рукой вправо, - это ущелье развернуто к океану, там и образовалась удобная бухта, к ее причалу мы сумеем подойти на шлюпке.
Теперь Андрей в бинокль внимательно рассматривал небольшой городок.
- Забавно, - проговорил Ветлин, - как меняются масштабы с Гулливерова Нью-Йорка или там Рио-де-Жанейро к крохотной, лилипутской, а тоже ведь столице пусть и малого острова. Но какого! А звучит столичное имечко гордо-прегордо и украшает карту Южной Атлантики - Джеймстаун.
Конечно ж, думалось вновь и вновь, как врезана в этот вулканический остров судьба личности трагической, мало того - породившей или развязавшей трагедию миллионов своих современников.
И сколько ж более чем за полтораста лет прохлынуло меж ними людских судеб… А к той поре не переставали по разным поводам возвращаться правители, ученые и просто пытливые люди.
Теперь Андрей и Ветлин смотрели на старинную крепость Джеймстауна, выплывавшего из океанских вод. Построили его вездесущие предприниматели Вест-Индской компании. Ветлин радовался предстоящей прогулке по суше, по уютному городку. Он обернулся к Андрею и, еще не веря себе, полуспрашивал-полуутверждал:
- Неужели пойдем в странноватые такие гости?! А перед тем рассмотрим вблизи, что за дома построили здесь еще в семнадцатом - восемнадцатом веках. Глядите, отсюда видна и другая небольшая крепость, ну скорее усадьба, я узнавал - это уж точно восемнадцатый век. Там и оказалось последнее пристанище Наполеона, в Лонгвуде.
Андрей почти деловито ответил, как бы устыдясь волнения, которое нахлынуло на него:
- Сорок миллионов лет острову! Явимся непрошеные с рюкзаками и геологическими молоточками к Наполеону и, конечно, будем брать образцы с разных террас, базальты со Святой Елены. Весь материал этот сгодится в сопоставлении с образцами, которые получим при исследовании подводных хребтов. Камни красноречивы.
Но хорошо б найти на месте знатока реликтовых растений, поднабраться ума. Тут и чудеса есть - древовидные маргаритки с прозаическим именем капустных деревьев. Вездесущий обыватель, кабы застал нас здесь врасплох, уж обязательно обвинил: почему-отчего такие-сякие нетерпеливо ожидают встречи с каким-то малым островом! Подумаешь, мол, предания, история, образы и все такое прочее… И хоть полторы тысячи миль отделяют нас от Южной Африки, но именно она тут в соседстве. И у острова свои постоянные отношения с сильнейшими пассатами - самыми невероятными превращениями в атмосфере и океане. А еще день-другой, и мы окажемся у подводного хребта, главного "сюжета" нашего рейса.
- Что ж, дорогой Андрей Дмитриевич, повезло и вам, и мне.
Ветлин, не одергивая себя, продолжал размышлять вслух о Бонапарте, только чуть лукаво улыбаясь:
- Еще какой-то часик, и мы пойдем на шлюпке к Святой Елене, ошвартуемся там же, где он. Что океану наши с вами даты, у Атлантического счет иной, для него времечко с 1815 года по наш убывающий двадцатый век вовсе не столь объемно. Как и того, насильно сюда доставленного, нас тоже ждет сильное океаническое волнение при подходе к острову, но мы-то сами себе хозяева!