- Товарищи! Прошло всего лишь несколько недель, как Советская власть очистила наш край от белогвардейских банд. Вы были свидетелями, как деникинские и врангелевские генералы удирали, ограбив и прихватив с собой все, что некрепко лежало. Вы видели, как они разоряли дороги, сжигали мосты, взрывали железнодорожный путь, ломали и портили те части автомобилей и паровозов, которые не делаются в России и которых, следовательно, мы не можем восстановить. Под предлогом любви к "единой и неделимой России" они ее всячески грабили, делили, обезлюживали, приводили в нищету, ввергали в невольное варварство и, словно самые лютые враги, словно древние полчища кочующих монголов, уничтожали за собой все завоевания цивилизации. Нам досталась нищая страна. Вы знаете, что жизнь наша была разрушена еще войной. Не мудрено, что нам голодно живется, не мудрено, что мы раздеты, разуты, не имеем самого необходимого, а власть, сколько ни старается, не в силах дать нам все, что нужно. Если б наши враги стали громогласно утверждать, что нам живется адски трудно, мы бы в один голос ответили: да, это так. Но не в этом дело! Не в этом самое удивительное! А вот в чем, товарищи: мы - разутые и раздетые, голодные и холодные, больные, измученные, мы, инвалиды, мы, служащие и рабочие, всю неделю сгибающие спину на работе, мы, учащиеся, всю неделю сидящие за книгой, - мы вдруг забываем голод и холод, старость и усталость и жертвуем добровольно наш свободный день, наш праздничный отдых… для чего? Для того, чтоб разбивать камни киркою, возить щебень, копать песок, мостить дорогу, для того, чтобы чинить шоссе, развороченное белогвардейской канонадой. Нам за это никто ничего не платит. Но это наше дело. Это наша страна, и мы добровольно идем с киркой и лопатой на тяжелый труд в общую пользу. Вот что я называю самым удивительным! И это удивительное принесла с собой рабоче-крестьянская власть!
Он соскочил на дорогу. Сотни голосов крикнули: "Ура! Да здравствует Советская власть!" И в один голос, не сговариваясь, вся толпа, запрудившая дорогу, запела "Интернационал".
Незаметно для меня речь потрясла мою душу. Я почувствовала себя частицей этой сборной толпы, этих усталых, голодных, нищих, вышедших добровольно на тяжелую и чужую работу. Забыто было то, что я пришла сюда из-за двух фунтов хлеба; забыто и то, что большая часть собравшихся преследовала, должно быть, тоже свои личные цели. Сейчас эти личные цели исчезли для меня, как, вероятно, для них. Оратор сумел зажечь нас уваженьем к себе самим. Мы шли и пели, как в праздничной процессии. Лица у многих были радостные и гордые, старики улыбались.
Рядом со мной шло странное существо, очень мало похожее на женщину. Это была невысокая фигурка с очками, на переносице обернутыми ваткой уже не первой чистоты. Черные короткие волосы торчали во все стороны, не завиваясь. Она почти все время курила, доставая из кармана табак и на ходу делая кручонку. Руки у нее были дивной красоты и совсем не попорченные черной работой. Лишь третий палец правой руки был основательно вымазан чернилами.
Она взглядывала на меня несколько раз проницательными черными глазами, несмотря на очки совсем не казавшиеся близорукими. Потом предложила мне папироску. Я отказалась, улыбнувшись. Тогда она достала из кармана лепешки и дала их моим девочкам.
- Не может быть, чтоб это были ваши дочери? - сказала она приятным грудным голосом, вопросительно взглянув на меня.
Я отрицательно покачала головой. Мне было трудно говорить на ходу. Несмотря на возбуждение, я не могла не чувствовать привычного биения в висках и голодного звона, переполнявшего меня, словно комариная туча. Я шла расчетливо, берегла силы, чтоб дойти и смочь работать.
Моя соседка, должно быть, поняла это. Она поглядела еще внимательней на меня и на девочек, покачала головой и принялась бормотать себе под нос, не ожидая ответа:
- Трудно живется… Да, да, теперь всем трудно живется. Случись это с Европой, она околела бы. Она бы и от меньшего околела. А мы ничего. А почему мы переносим? Рецепт величайшей эпохи, в назидание потомкам: потому что мы пьем смесь из двухпроцентной памяти о себе в растворе ста процентов заботы обо всем человечестве… Вы скажете, неправда. Ни вы, ни другой, ни третий здесь ни о ком, кроме себя, не помышляет, даже газет в руки не берет и весь день только и думает, как бы поесть, где бы согреться. Но это кажется. Дело не в вас, не в другом, не в третьем, а в общем пути, на который нас всех повлекли, и мы все равно идем этим путем, хотим этого или не хотим…
Она помолчала, скрутила папироску и опять забормотала, косясь в мою сторону:
- Удивительного в этом ничего нет для нас, женщин. Если вы рожали, вы понимаете. Каждая мать это понимает. Когда вы носите будущую жизнь, вы становитесь выносливей, эластичней, ваш инстинкт обостряется, силы удесятеряются, жизнь борется через вас за новую форму. Так и сейчас. Мы, русские, беременны. Мы носим будущее. Жизнь сделала нас эластичней и стихийно выносливей, потому что мы работаем в ее пользу. Вот в чем дело!
Я вслушивалась в бормотанье оригинального существа, не забывая глядеть на дорогу и ступать между камнями. Наконец мы дошли. Перед нами лежали расковырянные снарядами ямы, делавшие дорогу непроезжей. Толпа разделилась на группы, и каждая группа выбрала своего "старосту". Весело, дружно, с пеньем, началась работа. Я должна была вместе с моей соседкой разбивать у края шоссе огромные камни, превращая их в щебень. Глядя на других, я научилась бить сбоку, откалывая всякий раз без особенного труда небольшие кусочки. Так, с перерывами, мы работали до полудня. Соседка не раз останавливала меня. Она качала головой:
- Вы надорветесь, будет с вас!
Но я весело вскидывала киркой. Мне было хорошо, впервые вполне хорошо на душе. Осмысленность вошла в мою жизнь. Я соединила ее с другими жизнями. Я укрепила свою позицию. Теперь это уже была не гордость отчаяния, а стойкость надежды, и с каждым отлетающим камнем я чувствовала, что нет, не зря! Не зря эти жертвы, эта мука, это изнеможение.
А потом мы уселись на траве рядами, и я вспомнила евангельскую притчу о хлебах. Все ели и насытились и набрали множество коробов с остатками. Горячий суп мы хлебали сообща из котла, и детей я накормила до того, что они отвалились от котла, не в силах более разжимать рот. Свои два фунта я завернула и положила Люсе в сумку. Но тут вмешалась моя соседка, у которой была в узелке своя провизия. Уверяя, что черный хлеб ей вреден и что сегодня ее геморрой разыгрался невероятно, она резко крикнула нам:
- Я вижу, вы хотите уморить меня! Вы прямо-таки покушаетесь на мою жизнь! Может быть, я вам на нервы действую? Нет уж, извините, умирать я не желаю, забирайте от меня прочь всю эту отраву!
И с этими возгласами она злобно засунула в Люсину сумку не только свою порцию хлеба, но и еще несколько свертков, содержание которых мне так и не суждено было узнать.
Я была не в силах помешать ей и кончила тем, что беспомощно позволила ей делать все, что она хочет. После обеда несколько человек из работавших пошли обратно в местечко. Я отправила с ними Люсю и Валю, наказав им идти не домой, а прямо к аптекарше и там дожидаться меня. Я боялась, что в мое отсутствие Кожинская придет снова мучить и допрашивать детей.
Нас опять разместили по группам. Теперь мы должны были возить тачку. Плечи ныли у меня от взмахов киркой, кожа на ладонях покрылась пузырями и кровью, и перемена труда показалась мне облегченьем. Однако к четырем часам я почувствовала странный упадок сил и боль в позвоночнике.
Этот упадок не был мне неприятен. Наоборот, он походил на экзальтацию. Как во сне, я испытывала состояние, похожее на полет по воздуху: будто поджала под себя ноги и, не двигаясь, лечу над людьми, над деревьями, высоко в воздухе… Соседка остановила тачку, оглянулась и сказала мне:
- Каторжный труд, именно каторжный, а ведь какой сладкий. Что мы пережили вместе… И посмотрите-ка, обернитесь!
Я обернулась - шоссе было исправлено. Оставалось лишь забить и загрунтовать щебень еще несколько раз. И мы это сделали без всяких тракторов, без сметы, без подрядчиков, без инженеров, почти голыми руками, меньше чем в один день. Я протяжно вздохнула от удовольствия.
- Послушайте, - голос соседки был серьезен, - у вас сердце здоровое? Отойдите от тачки, тотчас же бросьте работать, вот так. Вы не страдали сердцем?
Я стояла перед ней все в той же экзальтации, чувствуя лишь, как постепенно у меня холодеют руки и ноги. Темное облачко поплыло у меня перед глазами.
- Сядьте или, лучше, пойдите вперед, где нет пыли… - Она говорила все с большей тревогой.
Я улыбнулась ей и пошла вперед, повинуясь приказанью без малейшего протеста. Я испытывала чувство освобожденья и легкости. Говорить у меня не было сил. Точно расчет взяла, точно сбросила с плеч все заботы, все обязанности и выходила из круга времени и пространства. Я двигалась легко, как сомнамбула, не чувствуя своих ног и сжимая пальцы друг с дружкой, - сжать их в кулак не позволяли окровавленные ладони.
Сколько я шла так по дороге, не знаю. Может быть, долго, а может быть, нет. Я миновала работающих, я шла и шла навстречу закату. И вдруг темное облако предо мной разорвалось пополам, сердце стукнуло внутри, как дятел, клюнув мне внутренности и причинив резкую боль. Я раскрыла рот, ловя воздух, заметила вдруг, что отошла не более десяти шагов от своего места, и рухнула наземь.
Я пришла в себя от теплой волны, идущей мне к сердцу.
Вокруг суетились люди. Кто-то щеткой тер мне пятки. Возле пахло бензином, и что-то фыркало с треском, это стоял автомобиль. Я снова закрыла глаза, с невыразимым наслажденьем чувствуя, что меня поднимают и кладут на мягкое, а потом укачивают ритмическими упругими толчками, похожими на работу здорового сердца.
Так, в полусознанье, то приходя в себя, то снова падая в мерцающие волны беспамятства, прислушиваясь к неумолчному жужжанью крови, я провела не знаю сколько времени. И вдруг, утром, среди дремоты прежняя знакомая дрожь сотрясла меня с головы до пяток. Что случилось? Я приподнялась на постели, села, не узнавая окружающего, и спросила голосом, не похожим на мой собственный:
- Где Люся и Валя? Надо нести передачу камергеру. Который час?
Но чья-то рука снова уложила меня на спину. Женский голос произнес:
- Не беспокойтесь ни о чем, все в порядке.
Тогда я полузакрыла глаза и притворилась, что сплю. Мне хотелось поймать кого-нибудь взглядом, незаметно для него. Я думала, что со мной шутят. Мне тоже было весело и смешно. Я не могла удержаться от улыбки, раздвигавшей мне губы и щекотавшей мне сердце приятным и легким ощущеньем. Позднее я узнала, что все происходившее со мной было различными стадиями болезни сердца. Но уверяю докторов, что в этой болезни есть минуты незабываемого очарования. Сладким бывает, верно, последний миг, когда сердце выпархивает у нас из груди навстречу смерти!
Чем здоровее я становилась, тем реже посещали меня легкие радости. Мысли прояснялись, уже все прежние заботы стали видимы в памяти, как предметы в утренней комнате; я с ужасом думала о девочках, о старике, о будущем. Я лежала в чистой и нарядной спальне, на очень мягкой постели. За мной присматривала пожилая женщина с сухим лицом и поджатыми губами. Кроме нее, заходила несколько раз в день высокая блондинка, похожая на нее, но молодая и красивая. Она обращалась со мной сердечно, но сдержанно. Я боялась задавать им вопросы, но они сами сказали мне, что обе девочки уехали к тетке, а камергер освобожден и принят на социальное обеспечение, как инвалид труда. То и другое странным образом огорчило меня вместо того, чтоб обрадовать. Заботы о них были теми костылями, без которых я уже не могла двигаться.
Однажды, после глубокого сна, я открыла глаза совершенно здоровая. В ту же секунду мне стало ясно, что в комнате есть кто-то совсем посторонний. Это был мужчина, он сидел возле меня, облокотившись щекой на руку, а локтем на край кровати, и глядел пристально на мои руки, лежавшие поверх одеяла. В комнате было сумрачно, он не заметил, что я проснулась. Я взглянула, куда смотрел он. Руки мои побелели и похудели, но рубцы и раны все еще покрывали ладони, а на пальцах были мозоли. Я боялась пошевелить ими, чтоб не вспугнуть человека, показавшегося мне знакомым. Я видела только бронзовый завиток возле уха, коротко подстриженный, и шею, белевшую из гимнастерки. Вдруг он прислушался, поднял голову и потом склонился ею к моим пальцам, поцеловав их так легко и бегло, как целуют спящих детей. Я не могла не шевельнуться. Он в ту же минуту отодвинулся от кровати и посмотрел на меня сконфуженно. Наши глаза встретились, это был товарищ Безменов. Первые слова, которые он произнес, были:
- Вы видели, как я поцеловал вашу руку?
- Да.
- Я не хочу, чтоб вы поняли это превратно. Сидя сейчас здесь, я думал о женщине, о том, что она во многих отношениях лучше нас. Мне приятно было смотреть на ваши руки, они в почетных ранах. Я не поцеловал их, а приложился к ним, вот и все.
Ему не следовало произносить эту длинную тираду. Она показалась мне чем-то мальчишеским и ненужным. Я закрыла глаза и ответила:
- Я не стала бы думать об этом ни просто, ни превратно. Я хочу знать, получили вы или нет мое письмо, кто освободил камергера и где я нахожусь.
- Письмо я получил, но совершенно случайно и лишь на этих днях, по возвращении в город. На шоссе, где вы упали, это я вас подобрал в мой автомобиль. Камергера освободили без всяких моих хлопот, а я только помог ему устроиться. Ваши две девочки жили все время у аптекарши, пока за ними не приехала тетка. Она оставила вам письмо, которое вы прочтете, когда встанете. Что еще? Да, вы находитесь теперь не на курорте, а в городе, у моей матери. Пожилую женщину зовут Мария Игнатьевна, это моя мать, а белокурая - сестра, Фаина Васильевна.
- Как зовут вас самого?
- Меня зовут Сергей Васильевич. Вы, должно быть, узнали во мне цюрихского носильщика? А я вас признал тогда, у исполкома, в ту же минуту. Между прочим, я медик, хотя и не кончивший, и решительно запрещаю вам разговаривать. На сегодня достаточно.
Он встал, улыбнулся мне и ушел из комнаты.
С этого дня выздоровление мое пошло очень быстро. Мария Игнатьевна с дочерью жили в очень уютной квартире большого особняка. Я заметила, что сын жил где-то в другом месте, и они говорили о нем скупо, с горечью, без нежности. Постепенно я узнала, что Фаина Васильевна замужем за очень богатым человеком, тоже бежавшим за границу, а сын бросил их давно, сидел по тюрьмам, эмигрировал, и только недавно они встретились снова.
- Мы разные люди, - сухо сказала Фаина Васильевна. - Вы меня понимаете, конечно. Представьте себе весь ужас совершающегося, всю эту хамскую затею, производимую над некультурным, диким народом, и нашего Сережу в компании с убийцами и шарлатанами. Нам стоит много труда, чтобы разговаривать с ним о самых посторонних вещах, но найти общий язык мы никогда не сумеем.
- Сережа самую последнюю дворняжку на улице всегда предпочитал своим родным, - подхватила мать с лицом, оживившимся озлоблением и ревностью. - Я любила его без памяти, для него все жертвы приносила, в провинции жила, из деревни летом не выезжала, - он был худ здоровьем в детстве, - а вместо благодарности не видела от него ни единой ласки. Няньку, девку, мальчишек, кучера - всех любил, обо всех помнил. Мне - ни взгляда, ни слова. Бывало, отложишь для него самый лакомый кусочек, суешь потихоньку, шепчешь: "Кушай скорей, это самое хорошее". А он швырнет и крикнет: "Мне противно есть самое хорошее!" И таких уколов от него было множество. А в гимназии совсем отбился от нас.
- Мама слишком избаловала его, - примирительно вмешалась Фаина. - Но скажите, где же вам удалось с ним познакомиться, ведь вы, как Сережа говорил, жена деникинского министра. Я просто не могу понять, как это он так над вами смилостивился!
Нет ничего хуже детских фотографий и разговоров домашних - это самый неверный и самый разоблачающий способ ознакомления с человеком. С одной стороны - достоверные сведения из первых рук; с другой - все опошлено до невыразимого трафарета. Я была смущена и раздосадована этими разговорами, но они предупредили меня о том, что я не должна быть откровенной. На вопросы я отделывалась общими фразами. Встав с постели, я тотчас же почувствовала тягость пребывания с ними, стала работать в доме, завладела кухней. Но по холодку, с каким относилась ко мне Мария Игнатьевна, я заметила, что и я тоже стала им в тягость.
Что было мне делать? Вещи мои были собраны и привезены сюда. Я уже не имела ни дачи, ни убежища. В городе я никого не знала. Сергей Васильевич больше не показывался. У меня оставался камергер, с которым мне нужно было во что бы то ни стало свидеться. Мне хотелось рассказать ему обо всем, что я пережила и передумала. Незаметно для себя с кровати я встала уже другим человеком. Теперь разговоры о "хамах" заставляли меня стискивать зубы. Теперь вид белоручек вызывал непонятное чувство брезгливости. Я выброшена из своего класса. И я начинаю медленно прирастать к другому, новому классу, прирастать вот этими еще не зажившими ладонями…
Утром, связав в узелок все, что у меня имелось, я сказала Фаине Васильевне, что хочу вернуться в свое местечко, к аптекарше, где мне гораздо легче найти работу. На блузке у меня была чудесной работы камея, одна из тех, что умел находить лишь Новосельский. Я отколола и попросила Фаину взять ее от меня на память. Она смутилась, стала отнекиваться и наконец приняла с заметным удовольствием. Она понимала толк в вещах. С прояснившимся лицом она вдруг загородила мне дорогу и воскликнула:
- Как же вы уйдете, не повидавшись с Сережей? Он на нас взбесится. Ведь вы не имеете представления, какое важное лицо он у нас в городе. Член президиума в одном месте, член коллегии - в другом и ко всему тому председатель исполкома. А живет хуже и грязнее последнего студента. Ну, да это не важно. Вы пойдите к нему на прием, а не на квартиру, вот вам адрес.
Я взяла адрес и решила пойти к товарищу Безменову прежде, чем уйду из города.
Глава пятая
Но на приеме добиться его было невозможно. В длинном коридоре, забросанном окурками, стояло и сидело множество народу. На пороге его двери табором разместились бабы-переселенки с ребятами на руках - они хлопотали о выезде. Секретарь, безусый юноша-инвалид на деревянной ноге, весело прыгал между сидящими, носясь взад и вперед с бумажками. Он выкликал имена. Из толпы выходил проситель, обдергивался, торопливо исчезал за дверью. Я решила записаться в очередь, но секретарь, послюнив карандаш, спросил меня:
- Да вы по какому делу? По личному… Следовательно, товарищ, вы бы шли на дом.
Он дал мне адрес и тотчас же застучал деревяшкой к другому просителю. Я подняла с пола свой узелок и вышла на улицу без малейшего предчувствия, что мне придется еще сюда вернуться.
До курорта от городка было верст восемнадцать. Если идти пешком, то пора было двигаться. На свое счастье, я вспомнила, что молочницы, возившие сюда молоко, к вечеру возвращаются с порожними возами домой и могут прихватить меня с собой за вознаграждение "натурой" - носовым платком, кусочком кружева, лентой или пуговицами с блузки. Я отправилась на базар, нашла одну такую молочницу и уговорилась быть в шесть часов вечера у местной общественной чайной.