Зеленая птица с красной головой - Юрий Нагибин 14 стр.


Вся эта история отдавала чем-то незаконным. Но Юрка Петров со смехом доказывал, что торпедный катер в равной мере будет защищать и трудовой народ, и этих спекулирующих теток. "Да, но ты обманул их". - "Ничего подобного! Я же не говорил им, что это торговый сбор, а на листе прямо сказано, куда пойдут деньги". Все же подписной лист я у него отобрал. Тем более, что Карнеев хоть и посмеялся над Юркиной проделкой, но сказал: "Чистое дело надо делать чисто".

Наше звено лихорадило, случайные всплески удачи не способны были противостоять ровному напору карнеевского звена.

После занятий мы по привычке шли на Чистые пруды обменяться мнениями и составить план очередной кампании. Май в этом году лихорадило, как наше звено. То он синел просторным, чистым небом, гнал из прибитых дорожек бульвара полевые запахи пробуждающейся земли и золотил воды пруда, то насыпал низкие серые облака, сочившиеся колкой изморозью, и морщил свинцовую воду жесткими складками. И мы, то скинув пальто и курточки, то пряча назябшие уши в поднятые воротники, топтались по дорожкам бульвара, тщетно пытаясь проникнуть в тайну карнеевского успеха.

- Они не в одиночку ходят, - говорил Ворочилин, - а всегда группами. Поэтому они никого не боятся. А я вот сунулся один в чужой двор - и сразу по шее заработал.

- Они стихи читают, - добавила Лида Ваккар.

- Какие стихи?

- Да Карнеев написал про торпедный катер. Как он бороздит море на страже наших границ.

- Тоже мне Художественный театр! - усмехнулся Ладейников.

- Ну и что же? - заметил спокойный, основательный Грызлов. - И взрослые агитбригады так делают.

- Чего же вы раньше молчали? - сказал я. - Лида, может, ты напишешь стихи?

- Я прозаик, - сухо ответила Лида.

- А разве прозаики не пишут стихов? Возьми Горького, Алексея Толстого…

- Ну, а я вроде Чехова - только прозу.

- Да, - сказал я горько. - Карнеева нам сроду не победить, мы - не те люди!

Я думал подзадорить ребят, но скорее поверг их в уныние.

- Там одна Нинка Варакина чего стоит! - мечтательно проговорил Ладейников.

- А чего она?..

- Да вытаращит свои синие глазищи, - ревниво сказала круглолицая толстушка Кошка, - и все сразу раскисают.

- У нее глаза не синие, а карие, - поправил Грызлов.

Я оглядел женский состав своего звена: хорошие девчата, но вряд ли кто раскиснет от их глаз. Надо же, чтоб так не повезло: ни поэтов, ни красавиц!

- А я петь могу, - вдруг сказал Ладейников, - и на баяне играю.

- Чего ты еще умеешь? - спросил я насмешливо, потому что все еще не мог простить ему дома политкаторжан.

- Ты погоди! - перебила меня Кошка. - А если он будет петь песню про торпедный катер?

- Откуда мы ее возьмем?

- Мотив любой годится, хоть "Юного барабанщика", а слова написать можно.

- Но у нас же никто не умеет писать стихи.

- Хорошие - да, а плохие даже я напишу. Для песни любые слова сойдут.

- И мы будем петь, как слепцы под окнами?

- А вон идет Шаповалов, давайте его спросим. - Витя! - тоненько закричала Кошка.

Шаповалов, шедший по боковой дорожке и, видимо, не замечавший нас, вздрогнул, сдержал шаг, но не оглянулся.

- Виктор! - басисто, в голос, крикнули Ладейников, Грызлов, Панков и Шугаев.

Шаповалов остановился, чуть закинул голову, будто стараясь угадать, откуда летит зов, затем повернулся и пошел к нам, зажимая рукой воротник куртки.

Я уже говорил о необыкновенной способности нашего вожатого вспыхивать и краснеть лицом. Но таким пламенеющим я еще никогда его не видел.

- Каюсь, ребята, - сказал он, подходя, - накрыли на месте преступления. - Он приоткрыл ворот куртки: на его длинной, стройной шее не было пионерского галстука.

С рядовых пионеров за такое дело строго спрашивалось, но промашка любимого вожатого показалась нам трогательной. Сам же Виктор не мог оправиться от смущения и все время, пока мы наперебой рассказывали ему о наших планах, горел факелом. Наши соображения казались ему "мировыми".

Впервые на моих глазах Шаповалов со всем соглашался, не вносил ни поправок, ни предложений. Он так мучился тем, что нарушил пионерский этикет, что ему не терпелось уйти.

- Можно подумать, он не галстук забыл надеть, а штаны, - заметил Ладейников, когда Виктор, благословив все наши начинания, поспешно удалился.

- Хамило же ты, Ладья! - возмутилась Кошка. - Вите дорога пионэрская честь!

- Пионэрская! - передразнил Ладейников. - Помешались все вы на Витьке…

Школьная молва трубила о неминуемой победе Карнеева, но мы не вешали носа. Ладейников уже разучил мотив "Юного барабанщика", Кошка обещала на уроке физики дописать последний куплет песни. Мы наметили маршрут и решили отправиться в путь сразу после окончания занятий.

А в раздевалке ко мне подошел Сергиенко, второгодник из звена Карнеева, и сказал:

- Брось, кум, тратить силы, ступай на дно.

- Ты о чем?

- Разве не знаешь? - говорит мне Сергиенко, а у самого губы белые и подрагивают. - Витька Шаповалов проел наши денежки.

Нередко бывает, что при известии о каком-либо несчастном случае, аварии или катастрофе люди задают бессмысленные вопросы, вроде: "В котором часу?" или "На какой улице?"

- До копейки? - бессмысленно спросил я.

Сергиенко оторопело поглядел на меня и отошел.

И тут я увидел, что вокруг все наши: и Карнеев, и Ворочилин, и Глуз, и Лида Ваккар, и Кошка, и Ладейников, и Грызлов, и Панков, и Шугаев, и Нинка Варакина, и глаза у нее красные, будто она плакала, и другие ребята…

Растрату обнаружил председатель нашей базы Мажура, неожиданно вернувшийся с воинского сбора. Мажура запер дверь пионерской комнаты и набил Витьке морду. Что было с Шаповаловым дальше, не знаю: мы с ним больше не встречались…

За мою жизнь мне пришлось видеть немало человеческих падений. С высот величия и власти низвергались в позор и бесславие люди покрупнее нашего пионервожатого. Помню, с какой мукой я и мои сверстники выдирали из сердца Кнута Гамсуна, когда певец Глана и Виктории стал махровым фашистом. И все же никогда не переживал я такой боли… Витька был нашим героем, его похвала или осуждение значили для нас все, мы хотели походить на него, мы даже не ревновали к нему наших девчонок, поголовно в него влюбленных, настолько неоспоримым было его прэвосходство. Но я думал не только о нем, - я думал, как серьезно и доверчиво вручали нам люди свои деньги, а мы, пусть невольно, обманули их; я думал о бледных, строгих и добрых лицах наборщиков и о Борькином пятачке, единственном его достоянии. К чему были все наши волнения, радости и печали, победный восторг и горечь поражения?

…Всем нам было в разные стороны, но, не сговариваясь, мы двинулись к Чистым прудам. И чего нас сюда понесло? Было ветрено, знойко, а возле серой, угрюмой воды еще холодней и неприютней. Кто-то вспомнил, что на этом вот самом месте мы окликнули Витьку Шаповалова.

- Как он тогда вертелся, гад! - заметил Ладейников. - Чуяла кошка, чье мясо съела.

- Мы-то думали, он из-за галстука, - невольно усмехнулась Лида.

- А я, кстати, почувствовал, что от него винищем несет, только сам себе не поверил.

- Хватит, раскаркались! - с обидой и злостью крикнула Нина Варакина.

Разговор умолк.

- И чего же мы будем делать? - нарушил наконец молчание унылый голос Ворочилина.

- Как чего? - Карнеев поднял поголубевшее от холода худенькое лицо. - Достанем новые подписные листы и опять соберем деньги.

Мне никогда не забыть, как спокойно, уверенно и прекрасно прозвучали эти простые слова.

- Ну да… конечно… - удивленно пробормотал Ворочилин. - А чего же еще?

Все рассмеялись. Мы думали, что смеемся над наивной растерянностью Ворочилина, а мы смеялись от радостного, гордого чувства…

И тут появилась длинная шарнирная фигура Юрки Петрова.

- Гражданская панихида, по товарищу Шаповалову окончена?

- Знаешь, Петров, катись ты со своими шуточками куда подальше! - сказала Лида Ваккар.

- Дальше некуда! - беззаботно ответил Петров. - Я думал, думал, и решил прикатиться к вам. Только вот, как быть с присягой? Неловко старому, больному человеку говорить: "Я, юный пионер, даю торжественное обещание…"

Шампиньоны

Все свое детство я собирал утиль: металлолом, пустые бутылки и, с особым усердием, бумагу. В стране был бумажный голод, и мы, школьники, испытывали это на себе. Каждый тетрадочный лист нам полагалось использовать с предельной плотностью. Бывало, учителя снижали отметку на контрольной за слишком размашистый почерк. Каким же радостным событием было развернуть новенькую тетрадь или припахивающий клеем альбом для рисования! Изредка тетрадочные листы были плотными, глянцевитыми, белыми с голубым отсветом от линеек, чаще - газетно-тонкими, серыми, с крупными волокнами, а то и с плоскими кусочками древесины. Я любил выковыривать из бумаги эти бедные останки погубленных деревьев. Мои тетрадочные листы напоминали сито.

Когда наша новая вожатая Лина Кузьмина объявила "бумажный аврал", для нас это было желанным делом.

- Собирать будем на почтамте? - деловито спросил Карнеев.

- На почтамте само собой, - ответила Лина. - Но каждый должен посмотреть и у себя дома, нет ли старых газет, обоев, всякой, как говорит моя бабушка, лохматуры!

Как важно бывает одно вовремя сказанное слово! После Шаповалова у нас сменилось четверо вожатых, и ни одному не удалось поднять дух отряда до прежнего накала, ни с одним не возникло настоящей душевной близости. Каждый новый вожатый, памятуя о позорном падении Шаповалова, невольно с первых же шагов старался показать, что он человек совсем иного склада, чем наш бывший, поверженный в грязь кумир. Шаповалов был горяч, речист, честолюбив, взрывчат, позерски живописен, притом доступен и прост. После него к нам приходили какие-то надутые и замороженные молчальники. Мишурному блеску Шаповалова они противопоставляли сдержанность, доходящую до сухости, речистости - немоту, панибратству - недоступность. Возможно, задержись кто-либо из этих вожатых подольше, и лед был бы сломан. Но председателю базы Мажуре не терпелось поднять активность некогда лучшего отряда в школе, и вожатые менялись у нас что ни месяц.

Вот потому незамысловатая шутка Лины Кузьминой вызвала у всех радостную, дружную улыбку. На нас сразу повеяло чем-то простым, добрым, открытым, мы признали в Лине своего человека. А Лина и правда была хоть куда: крепкая, мускулистая, с решительными, стальными глазами, и если проглянуть кукушечью пестроту ее веснушчатого лица, то очень красивая: нос с легкой горбинкой, нежный и строгий овал, легкий пушок над чуть вздернутой верхней губой.

И я с былым победным задором крикнул:

- Второе звено, за мной!

Мы пошли на Чистые пруды. Морозы в этом году нагрянули сразу после ноябрьских праздников. На многих деревьях еще сохранились медные листья; тревожимые ветром, они жестко терлись друг о дружку. Снега не было, лишь в желобках твердо скованных песчаных дорожек, у подбоя бурого с зелеными прожилками газона белела сухая крупка. Мы шли, давя каблуками хрусткий ледок, затянувший лужи. Широко и светло блеснул всем своим чистым зеркалом замерзший пруд. По краю, оскальзываясь сбитыми сапогами, словно пробуксовывая, шел сторож со скребком и зачищал неровности.

- Скоро каток откроется! - мечтательно сказала Нина Варакина.

В этом году классы были перетасованы, мы оказались с Ниной в одном классе и в одном звене. И еще несколько ребят из звена Карнеева попало к нам. Но в глубине души они остались верны старым знаменам. Это стало ясно, едва начался разговор.

- Кровь из носа, мы должны побить Карнеева! - сказал я.

- Держи карман шире! - как на пружинке подскочил маленький альбиносик, Костя Чернов.

- Конечно, побьем! - уверенно сказала Лида Ваккар.

- Всегда мы вас били и сейчас побьем! - Чернов яростно вытаращил свои кроличьи глазки.

- Притормози, Костя, - остановил его я. - Ты, кажется, забыл, в чьем ты звене.

- Как, в чьем?.. А, ну да… - Чернов не то чтобы смутился, а как-то опечалился.

И я опечалился. Трудно рассчитывать на успех, если и другие ребята, перешедшие к нам из звена Карнеева, разделяют чувства Чернова. Я взглянул на Нину Варакину.

- А тебе не все равно, Чернов, где работать? - лениво проговорила Нина.

- Кабы было все равно, то лазили б в окно… - пропищала Тюрина, "девочка в тигровой шкуре" - она носила шубку из шкуры тигра, убитого ее отцом на Амуре.

Мимо нас, поддавая ногой консервную банку, грохотавшую на твердо промороженной земле, как танк, прошли Калабухов, курносый предводитель Чистопрудных Лялик и его адъютант Гулька. Калабухов бросил на меня злобный взгляд - я сидел на скамейке рядом с Ниной, - но воздержался от враждебных действий.

Уже смеркалось, когда, составив план действий, мы двинулись по домам, В лиловатом воздухе, какой бывает в Москве погожим морозным днем поздней осени, мягко таяли деревья, и свет рано зажегшихся фонарей казался серебряным. Мы шли с Ниной по главной аллее в сторону Телеграфного переулка.

- Меня все-таки очень беспокоит Чернов и компания, - говорил я. - Мы должны обязательно победить, а то все развалится. Ребятам надоело, что мы какие-то вторенькие…

- А разве можно приделать человеку чужие руки? - неожиданно спросила Нина.

- Какие руки?

- Ну, помнишь, Конрад Вейдт…

- А, "Руки Орлаха"! Да чепуха все это!

- Какие у него глаза! - сказала Нина. - Я ни у кого не видела таких глаз. Запавшие, огромные…

- Послушай, - прервал я, - может, мы зря включили Чернова, Тюрину и Сергиенко в одну бригаду?

- Ох! - сказала Нина. - Настали веселые времена. Кроме утиля, ты уже ни о чем не можешь говорить!

Это была правда: когда меня что-нибудь захватывало, я, будто лошадь в шорах, уже ничего не видел по сторонам. И тут я понял вдруг, за что еще так люблю пионерскую работу, в особенности авральные дела. В эту пору я немного отдыхал от той постоянной, изнурительной заботы, какой была для меня Нина. Ведь вот я даже не сразу понял, что взамен Витьки Шаповалова у меня появился новый соперник - Конрад Вейдт. Все девчонки влюблялись в киноартистов, но отвлеченная любовь не мешала их романам с одноклассниками. А Нина отдавала им свое сердце безраздельно, будто герой мог сойти с экрана и принять ее дар.

Мы замолчали. По освещенной фонарями земле наперерез мне текла четкая и стройная Нинина тень. И вот по этой тени я впервые увидел, как сильно изменилась она за годы нашей дружбы. Прежде ее коротенькая, круглая тень катилась колобком, потом она стала все утончаться, и вот сейчас, повзрослев раньше своей хозяйки, стала тенью маленькой жещцины. И я пожалел, что не могу сейчас же ринуться в бумажный водоворот…

Мы перешли линию трамвая. В устье Телеграфного переулка маячили знакомые фигуры: Калабухов, Лялик, Гулька. Они поджидали нас, вернее, меня. Тут не отделаешься маленькой дракой. До чего же не вовремя! Я не смогу явиться завтра на почтамт с разбитым лицом.

- У тебя есть медяки? - спросил я Нину.

- Тебе нельзя сейчас драться, - быстро сказала она, - ступай к Хоркам.

На углу Телеграфного и Чистых прудов в полуподвальном этаже жили два брата с нелепой фамилией Хорок. Старший из них, Миша, учился с нами в одном классе.

- А зачем я к ним пойду? - проговорил я нерешительно.

- У них мать в театре работает, пусть Мишка притащит старые афиши.

- Ну, что же! - Я улыбнулся. - Благородный повод, чтобы не дать набить себе морду. До завтра! - Я помахал Калабухову рукой и сбежал вниз по крутым ступенькам.

От своей матери, цыганской певицы, братья Хорок унаследовали южную смуглоту лиц, глаза, как влажные маслины, жесткую кудрявость иссиня-черных волос. Старший, Миша, был тучный подросток, с томной округлостью движений, сонно приоткрытым ртом, лентяй и меланхолик. Мне думается, в какой-то мере его меланхолия была порождена однообразной и утомляющей необходимостью сто раз на дню объяснять разным людям, почему он "Хорок", а не "Хорек", коль уж носит такую фамилию.

Младший, Толя, такой же смуглый, кудрявый и черноглазый, во всем остальном был вовсе не похож на брата: худенький, с подвижными, тонкими мускулами лица, с быстрыми, всегда занятыми руками, полный неиссякаемого любопытства к окружающему. Старший с неохотой влачил по жизни свое заленившееся тело, младший, весь напоенный внутренним движением, был прикован к постели детским параличом.

Когда я вошел, Толя, высоко подпертый подушками, мастерил что-то из кусочков картона.

- Здорово, Ракитин! - закричал он радостно. Миша валялся на тахте; он только закатил глаза, показав голубые белки, и вздохнул.

- Что скажешь о новой вожатой? - жадно спросил Толя.

- Поживем - увидим, - ответил я удивленно, хотя уже мог бы привыкнуть к тому, что Толе ведомы все наши школьные дела. - А как продвигается дрессировка Мурзика?

- Неважно. По-моему, Мурзик считает меня никудышным дрессировщиком. - Толя вдруг сделал большие глаза и приложил палец к губам.

Со стороны тахты слышалось сонное бормотание:

Грустно алый закат смотрел в лицо,
Грустно алый закат смотрел в лицо…

Я обомлел: Хорок-старший сочинял стихи! Вот уж не думал, что он способен на такой лирический подвиг!

- Грустно алый закат… - томно простонал Миша и замолк, по-судачьи приоткрыв рот.

- Плохое твое дело, Ракитин, - сказал Толя. - Знаешь, кому посвящены стихи?

- Заткнись! - вяло донеслось с тахты.

- Вон как! - догадался я. - Бедный Конрад Вейдт.

- А что? - заинтересованно спросил Толя. - У Нины новый герой?

- Да… В "Маяке" подряд шли "Человек, который смеется" и "Руки Орлаха"… Братцы, вот какое дело. Ваша мать работает в театре, там до черта старых афиш и вообще всякой лохматуры, - я невольно повторил выражение Лины.

- Опять утиль? - с унылым отчаянием произнес Миша.

- Да, опять! Кстати, почему ты не был на сборе?

Миша не ответил.

- Зубная боль в сердце, - засмеялся Толя. - Грустно алый закат смотрел в лицо.

- Хотя бы один мешок, - сказал я Мише заискивающе.

- Мешок? - повторил Миша, приподнявшись на локте. - Чтоб я потащил мешок?

- Мешка мало! - решительно сказал Толя, и глаза его загорелись. Он притащит два мешка!

- Сумасшедший! - пробормотал Миша.

- Мое условие: стихи против двух мешков.

- Стихи? - недоверчиво, с любопытством повторил Миша. - Какие стихи?

- Твои собственные, я только их докончу. Идет?

- Идет!

- Пиши! - Толя на миг задумался, сморщил свой маленький, смуглый лоб, затем быстро прочел:

Грустно алый закат смотрел в лицо.
Я сидел у окна и ел яйцо.
Вдруг подходит она, на ней нет лица.
Стало жаль ее, не доел яйца…

Я расхохотался, но Хорок-старший даже не улыбнулся. Он взял карандаш и стал записывать стихи. Я с чувством пожал сухую, горячую Толину руку. Почин был сделан…

Назад Дальше