Целый месяц я прожил как в тумане. Я совсем не замечал кипучей жизни реки с ее белыми высокими пароходами, длинными караванами барж, парусниками, плотами, - мое внимание было приковано лишь к песчаному островку, густо поросшему шиповником: там трепыхались в воздухе желтые платьица лимонниц да пестрые с рыжинкой - больших и малых оранжевых. Я совсем не знал улицу, на которой жил, но до сих пор помню отчетливо все девять "остановок" - так назывались в Саратове девять дачных поселков, связанных между собой и с городом одноколейной линией пригородного трамвая, - где приобрел лучшие экземпляры дневных и ночных бабочек.
Вначале мы с мамой отваживались ездить лишь до пятой остановки. Трамваи ходили редко и нерегулярно, порой что-то портилось в них, и они на долгие часы замирали на путях. Каждая поездка грозила опасностью не вернуться в тот же день в город. И все же мы подавались дальше и дальше. Наша отвага была вознаграждена: на восьмой остановке, близ крошечного бочажка, глядевшего из травы голубым, как незабудка, глазом, я накрыл сачком медлительного, низко и плавно парящего белого махаона, а несколько дней спустя поймал тут же его более быстрого уральского собрата. Правда, за этим ловким и стремительным, не боящимся высоты летуном мне пришлось немало побегать. Трижды или четырежды терял я его из виду и хотел было прекратить погоню: простор накрылся вдруг глухой, мертвенной тенью и сонно забормотал вдалеке гром. Но туча прошла стороной, вновь заблистало солнце, и в его луче дразнящим золотым листиком зареял уралец. Наконец, запыхавшийся, потный, растрепанный и счастливый, я показывал маме свою добычу.
- Это аванесе-це? - с улыбкой спросила мама, азартно следившая за страстным моим увлечением.
Несмотря на все мои усилия, коллекция росла медленно. Много бабочек пропадало из-за моей ручной неумелости. Для приобщения к коллекции бабочку надо распялить с помощью полосок бумаги и булавок. То я слишком грубо распяливал бабочкам крылья, и они обрывались; то бумажные полоски стирали нежную пыльцу, и бабочки выходили из распялки полуголыми; то я слишком рано снимал закрепки, и крылышки складывались парусом, а при попытке разлепить их ломались. Так погибали первые мои махаоны, несметное число крошечных, хрупких мотыльков и даже великолепная траурница.
Отчаяние мое было так велико, что мама решила везти меня на последнюю, девятую остановку, откуда, по уверению отца, не вернулся еще ни один трамвай. К полудню, проплутав часа два по лесным дорогам, мы оказались в зачарованной, благоуханной тиши великолепного соснового леса. Голубоватые, прямые, клубящиеся пылинками лучи солнца, словно прожекторы, просвечивали плотный строй высоких, как на подбор, мачтовых сосен.
Я подобрал крепкую палку и, колотя ею по стволам сосен, двинулся вперед. Сосны коротким, звонким эхом откликались на удары, с ветвей что-то осыпалось, взлетало, вызывая у меня сладкую дрожь. Наконец словно крупная шелушина слоистой коры отделилась от одного из стволов, протрепыхала в воздухе, перелетела на другой ствол и слилась с ним. Лишь на краткий миг в сером трепыхании шелушины мелькнули голубоватые пятнышки, и я уже не сомневался, что это молочайный бражник.
Я кинулся к сосне, но бражник так замаскировался, что его невозможно было обнаружить. Тогда я ударил палкой по стволу - бражник перетерпел, не выдал себя, но на меня накинулся целый рой ос, гнездовавших на сосне. Казалось, в одну секунду мне сделали все прививки, от оспы до противостолбнячной. С диким воем, выпустив палку, я бросился назад. А громадные, вислозадые, как скаковые кони, осы яростно гудели надо мной, то и дело жаля голову, шею, плечи.
Весь искусанный, прибежал я к матери.
- А знаешь, - сказала мама, - ведь бражник, наверное, так и сидит себе на сосне.
Преданно и благодарно взглянув на свою азартную мать, я снова направился к сосне, где хоронился бражник и с грозным гудом облетывали свое гнездо вислозадые осы. Теперь я пробирался ползком, используя для укрытий каждый кустик, каждую впадину и бугорок. У маленькой, пушистой, нежно-зеленой елочки, шагах в четырех от сосны, я залег и стал обозревать ствол. Как ни внимательно приглядывался я, ничего, кроме лиловых заусенцев коры, обнаружить не мог. Но постепенно глаза мои обрели удивительную зоркость: я различал уже всевозможных жучков, сверлящих в коре свои тонкие ходы, муравьев, снующих по коре в поисках строительного материала, и совсем крошечную, с муравьиный глаз, черную и блестящую, как антрацит, букашину, рядом с которой божья коровка казалась величиной с дом.
И тут я увидел бражника, и второго, и третьего, и четвертого, вся сосна была усеяна бражниками. Ожившие от дуновения ветра шелушинки обманули перетруженный глаз. Я отвел взгляд, а когда вновь посмотрел на сосну, то и впрямь увидел настоящего, единственного своего бражника. Он медленно полз вверх, подрагивая крылышками и шевеля усиками. Еще немного, и бражник подымется так высоко, что мне его уже не достать. В два прыжка я достиг сосны и накрыл ладонью щекотно встрепенувшегося летуна. Затем осторожно отнял его от ствола и кинулся бежать.
Снова гудели надо мной разъяренные осы, снова вонзали свое горячее, острое жало в лицо, шею, плечи. Но я не чувствовал боли: в кулаке у меня стрекотал живой, тугой, неуловимый летун!
Вернулись мы поздно ночью с каким-то случайным, заблудшим трамваем. Отец ждал нас на улице, у него было черное от тревоги лицо…
Теперь в моей коллекции не хватало лишь королевы ночи, таинственной и жуткой мертвой головы. Хозяйский сын говорил мне, что мертвую голову можно поймать только на свет фонаря. И начались ночные бдения. Каждый вечер выходил я в сад с большим жестяным фонарем. Здесь я просиживал часами, сам, как и фонарь, облепленный слетающейся со всех сторон мошкарой и мотыльками. Порой на освещенной земле мелькала тень покрупнее, я вздрагивал и потом долго слышал, как стучит во мне сердце.
Однажды я задремал, сидя у фонаря. В полусне мне виделись какие-то странные летучие существа, они прикидывались то птицами, то крылатыми ящерицами, то листьями. Но всякий раз, как летун приближался, я видел череп с черными ямами глазниц и узкую щель рта. Поначалу эти реющие призраки не пугали меня, затем я вдруг резко вздрогнул и проснулся. В упор на меня смотрели два больших темных глаза, в глубине их мерцало по золотому ядрышку. Я смутно различил крутые своды надбровных дуг, странную, шевелящуюся, похожую на губку мякоть храпа и короткий блеск мелькнувшего в зевке резца.
- Мертвая голова! - вскричал я и взмахнул сачком.
Губчатая морда вскинулась, обнаружив худую, длинную шею, золотые ядрышки утонули в черноте зрачков, короткий фырк - и на меня извергся целый фонтан пенных и теплых брызг.
Мимо нашего дома постоянно тянулись к базару и с базара верблюжьи упряжки. Я пытался накрыть сачком верблюда, заглянувшего в сад поверх невысокого забора.
Однажды вечером родители ждали гостей. Меня это нисколько не интересовало, я налаживал фонарь, готовясь к обычной ночной охоте, и тут услышал, что среди гостей будет легендарный Федор Сергеевич, знаменитый путешественник, живший через три дома от нас. Ребята с нашей улицы рассказывали, что квартира Федора Сергеевича забита чучелами животных, птиц, рыб, коллекциями цветов, растений, минералов, раковин и монет, старинным оружием и утварью и всякими другими чудесами, собранными им во время его странствий по всему свету. Говорили, что у него есть настоящий мамонтовый клык, гарпун, которым он убил самого большого кита, живой попугай, говорящий на трех языках, тибетский кот и редчайшее животное - мангуста. Мы не раз пытались заглянуть в окна Федора Сергеевича, но стоявшие на подоконнике горшки с кактусами и аквариумы с золотыми рыбками надежно прикрывали таинственные недра. Живя последние годы на покое, Федор Сергеевич и сейчас совершал небольшие путешествия по окрестностям, то на моторной лодке, то на старом, задышливом мотоцикле.
Конечно, ради такого знакомства я, не колеблясь, пожертвовал ночной охотой. Гостей было много, но я никого не видел, кроме высокого, тощего старика в парусиновой куртке с короткими рукавами, откуда торчали большие, как лопаты, загорелые руки. У Федора Сергеевича были соломенные, лишь на висках тронутые сединой волосы, длинная, морщинистая, бурая от загара шея, добрые, близоруко прищуренные глаза. Перед тем как сели ужинать, мама, угадав томившее меня желание, подсунула Федору Сергеевичу мою коллекцию.
- Ну-ну, - сказал он глуховатым голосом, потирая большие, темные руки. - Посмотрим, посмотрим…
Многие смотрели мою коллекцию, но никто не смотрел с такой пристальной серьезностью, как Федор Сергеевич. Он ничего не говорил, только мягко покряхтывал, но для меня это значило куда больше, чем неумеренные и равнодушные восторги других. А потом он оседлал нос очками и стал читать названия, которыми я, как истый коллекционер, снабдил каждый экземпляр. На лице его мелькнуло изумление, затем он вдруг негромко, со вкусом расхохотался и снял враз запотевшие очки.
- Что это! - заговорил он сквозь смех, промокая подглазья клетчатым носовым платком. - Может, я отстал от науки, но почему эта капустная совка переименована в боярышницу, а бурая медведица в мраморницу? Лимонница - это, конечно, поэтично, но желтушка луговая все же вернее. А что такое аванесе-це и аванесе-ланта? - Он еще раз со смехом повторил эти названия. - Нет, скажи-ка, любезный, где раздобыл ты эту классификацию?
- Мне так сказали… - пробормотал я.
- Ну, так тебя обманули! - безжалостно объявил он. - Таких бабочек нет в природе. Есть группа Ваннес. Аванес же просто армянское имя. А это вот, запомни, пяденица, а не прядалица, дай я тебе напишу…
Я протянул ему карандаш. Исчезли привычные, сросшиеся с моим сердцем названия, которые звучали для меня, как боевой клич; названия, что пружинили мышцы, напрягали нервы, когда, усталый, потный, я продирался сквозь колючий репейник или секущую до крови крапиву в погоне за быстрой, верткой беглянкой. Оказывается, я не ловил никакой траурницы, я ловил монашку. Может, так даже и лучше, но это открытие принесло мне лишь горькое чувство утраты, как и всевозможные совки, златогузки, огневки и шашечницы, заместившие моих выстраданных боярышниц, лимонниц, капустниц, больших и малых оранжевых. У меня отняли целый мир, я чувствовал себя обманутым, обобранным, нищим! Что с того, что теперь я знаю правильные названия бабочек! Эти названия ничего не говорили моему сердцу, они были мертвы для меня…
Долгое время самый вид парящей в воздухе бабочки был неприятен мне как память о пережитом. И только мертвая голова по-прежнему манила и притягивала.
Уже в отроческие годы, оказавшись в ночном саду или в лесу, я вдруг затаивал дыхание и начинал тревожно всматриваться в темные стволы деревьев и в чуть более светлые прозоры между ними - не покажется ли наконец таинственный летун? Порой эту надежду вызывали во мне ночные голоса леса. Рыдающий хохот филина, тоскливый вскрик совы, неистовый, исполненный ужаса перед самим собой вопль сыча мгновенно рождали во мне чувство: сейчас она появится. Бабочка не появлялась, и с годами я перестал думать о ней.
Однажды, восемнадцатилетним, я сидел на скамейке в Нескучном саду. Час был поздний, давно зажглись фонари, ярко зазеленив листву деревьев. Но июньское небо на западе еще светлело острой, бутылочного оттенка голубизной. На душе у меня было тревожно и радостно, я только что сдал последний экзамен в институт и думал о том увлекательном и трудном мире науки, в который мне предстояло вступить. Я смотрел прямо перед собой на куст жимолости, из которого росла тонкая, высокая осина, казалось, сама рождавшая ветер: в окружающем безмолвии только ее листочки неустанно трепетали.
И вдруг я увидал, как на бледную кору опустился огромный, с летучую мышь, мотыль и сложил крылья треугольником. Бражник немного прополз по стволу, повел усиками вправо, влево и замер. На толстой, вощаной спинке отчетливо проступали очертания черепа с черными впадинами глазниц и щелью беззубого рта.
"Мертвая голова", - равнодушно подумал я. Мне вспомнилась горячка саратовского лета, ночные бдения с фонарем, зачарованность моей тогдашней детской души. Неужто все это минуло безвозвратно, как если б было пережито не мной, а каким-то иным, безразличным мне человеком? Или ничто не минует, что пережито полной душой, и еще вернется ко мне в другую пору и в другом образе?
Эхо
Синегория, берег, пустынный в послеполуденный час, девчонка, возникшая из моря… Этому без малого тридцать лет!
Я искал камешки на диком пляже. Накануне штормило, волны шипя переползали пляж до белых стен Приморского санатория. Сейчас море стихло, ушло в свои пределы, обнажив широкую, шоколадную, с синим отливом полосу песка, отделенную от берега валиком гальки. Этот песок, влажный и такой твердый, что на нем не отпечатывался след, был усеян сахарными голышами, зелено-голубыми камнями, гладкими, округлыми стеклышками, похожими на обсосанные леденцы, мертвыми крабами, гнилыми водорослями, издававшими едкий йодистый запах. Я знал, что большая волна выносит на берег ценные камешки, и терпеливо, шаг за шагом обследовал песчаную отмель и свежий намыв гальки.
- Эй, чего на моих трусиках расселся? - раздался тоненький голос.
Я поднял глаза. Надо мной стояла голая девчонка, худая, ребрастая, с тонкими руками и ногами. Длинные мокрые волосы облепили лицо, вода сверкала на ее бледном, почти не тронутом загаром теле, с пупырчатой проголубью от холода.
Девчонка нагнулась, вытащила из-под меня полосатые, желтые с синим трусики, встряхнула и кинула на камни, а сама шлепнулась плашмя на косячок золотого песка и стала подгребать его к бокам.
- Оделась бы хоть… - проворчал я.
- Зачем? Так загорать лучше, - ответила девчонка.
- А тебе не стыдно?
- Мама говорит, у маленьких это не считается. Она не велит мне в трусиках купаться, от этого простужаются. А ей некогда со мной возиться…
Среди темных, шершавых камней вдруг что-то нежно блеснуло: крошечная, чистая слезка. Я вынул из-за пазухи папиросную коробку и присоединил слезку к своей коллекции.
- Ну-ка, покажи!
Девчонка убрала за уши мокрые волосы, открыв тоненькое, в темных крапинках лицо, зеленые, кошачьи глаза, вздернутый нос и огромный, до ушей, рот, и стала рассматривать камешки.
На тонком слое ваты лежали: маленький, овальный, прозрачный, розовый сердолик и другой сердолик, покрупнее, но не обработанный морем и потому бесформенный, глухой к свету, несколько фернампиксов в фарфоровой, узорчатой рубашке, две занятные окаменелости, одна в форме морской звезды, другая с отпечатком крабика, небольшой "куриный бог" - каменное колечко и гордость моей коллекции - дымчатый топаз, клочок тумана, растворенный в темном стекле.
- За сегодня собрал?
- Да ты что? За все время!..
- Небогато.
- Попробуй сама!
- Очень надо! - Она дернула худым, шелушащимся плечом. - Целый день ползать по жаре из-за паршивых камешков!
- Дура ты! - сказал я. - Голая дура!
- Сам ты дурачок! Марки небось тоже собираешь?
- Ну, собираю! - ответил я с вызовом.
- И папиросные коробки?
- Собирал, когда маленьким был.
- А чего ты еще собираешь?
- Раньше у меня коллекция бабочек была…
Я думал, ей это понравится, и мне почему-то хотелось, чтобы ей понравилось.
- Фу, гадость! - Она вздернула верхнюю губу, показав два белых острых клычка. - Ты раздавливал им головки и накалывал булавками?
- Вовсе нет, я усыплял их эфиром.
- Все равно гадость… Терпеть не могу, когда убивают.
- А знаешь, чего я еще собирал? - сказал я, подумав. - Велосипеды разных марок.
- Ну да!
- Честное слово! Я бегал по улицам и спрашивал у всех велосипедистов: "Дядя, у вас какая фирма?" Он говорил: "Дукс", или там "Латвелла", или "Оппель". Так я собрал все марки, вот только "Эндфильда модели Ройаль" у меня не было… - Я говорил быстро, боясь, что девчонка прервет меня какой-нибудь насмешкой, но она смотрела серьезно, заинтересованно и даже перестала сеять песок из кулака. - Я каждый день бегал на Лубянскую площадь, раз чуть под трамвай не угодил, а все-таки нашел "Эндфильд Ройаль"! Знаешь, у него марка лиловая с большим латинским "Р".
- А ты ничего… - сказала девчонка и засмеялась своим большим ртом. - Я тебе скажу по секрету, я тоже собираю…
- Чего?
- Эхо… У меня уже много собрано. Есть эхо звонкое, как стекло, есть, как медная труба, есть трехголосое, а есть горохом сыплется, еще есть…
- Ладно врать-то! - сердито перебил я.
Зеленые, кошачьи глаза так и впились в меня.
- Хочешь, покажу?
- Ну, хочу…
- Только тебе, больше никому. А тебя пустят? Придется на Большое седло лезть.
- Пустят!
- Так завтра с утра и пойдем. Ты где живешь?
- На Приморской, у болгар.
- А мы у Тараканихи.
- Значит, я твою маму видел! Такая высокая, с черными волосами?
- Ага. Только я свою маму совсем не вижу.
- Почему?
- Мама танцевать любит… - Девчонка тряхнула уже просохшими, какими-то сивыми волосами. - Давай купнемся напоследок!
Она вскочила, вся облепленная песком, и побежала к морю, сверкая розовыми, узкими пятками.
…Утро было солнечное, безветренное, но не жаркое. Море после шторма все еще дышало холодом и не давало солнцу накалить воздух. Когда же на солнце наплывало папиросным дымком толстое облачко, снимая с гравия дорожек, белых стен и черепичных крыш слепящий южный блеск, простор угрюмел, как перед долгой непогодью, а холодный ток с моря разом усиливался.
Тропинка, ведущая на Большое седло, вначале петляла среди невысоких холмов, затем прямо и сильно тянула вверх, сквозь густой, пахучий ореховый лес. Ее прорезал неглубокий, усеянный камнями желоб, русло одного из тех бурных ручьев, что низвергаются с гор после дождя, рокоча и звеня на всю округу, но иссякают быстрее, чем высохнут дождевые капли на листьях орешника.
Мы отмахали уже немалую часть пути, когда я решил узнать имя моей приятельницы.
- Эй! - крикнул я желто-синим трусикам, бабочкой мелькавшим в орешнике. - А как тебя зовут?
Девчонка остановилась, я поравнялся с ней. Ореховая заросль тут редела, расступалась, открывая вид на бухту и наш поселок - жалкую горстку домишек. Огромное, серьезное море простиралось до горизонта водой, а за ним - туманными, мутно-синими полосами, наложенными в небе одна на другой. А в бухте оно притворялось кротким и маленьким, играя, протягивало вдоль кромки берега белую нитку, скусывало ее и вновь протягивало…
- Не знаю даже, как тебе сказать, - задумчиво проговорила девчонка. - Имя у меня дурацкое - Викторина, а все зовут Витькой. Можно Викой звать. Тьфу, гадость! - она знакомо обнажила острые клычки.
- Почему? Вика - это дикий горошек.
- Его еще мышиным зовут. Терпеть не могу мышей!
- Ну, Витька так Витька, а меня - Сережа. Нам еще далеко?
- Выдохся? Вот лесника пройдем, а там уже и Большое седло видно.
Но мы еще долго петляли терпко медвяно-душным орешником. Наконец тропинка раздалась в каменистую дорогу, бело сверкающую тонким, как сахарная пудра, песком, и вывела нас на широкий, пологий уступ. Тут, в гуще абрикосовых деревьев, ютилась сложенная из ракушника сторожка лесничего.