Телефон
Установка телефона происходила в учебное время, и мы из класса слышали, как там стучали, что-то прибивали. Аппарат прикрепили к стене нашей столовой в Анадырском педагогическом училище. На перемене мы с нетерпеливым интересом разглядывали провода, изоляторы, идущие в ряд под самым потолком, и сам аппарат, пока еще безмолвный, с ручкой сбоку и двумя блестящими шляпками звонков на крышке. Монтер, веселый веснушчатый парень, охотно объяснил нам, что к чему, да и сами мы, люди уже образованные, прошедшие еще в семилетке курс элементарной физики, вполне разбирались и в устройстве и в принципе работы телефона. Правда, второклассником я ходил в Уэлене на радиостанцию, чтобы собственными глазами увидеть, как из районного центра летят телеграфным переводом деньги: у нас в семье ждали плату за зимние перевозки на собаках. Я проторчал под антеннами весь день, намерзся так, что даже разговаривать не мог, но летящих денег так и не увидел. Они каким-то чудом миновали меня, или же мои глаза просто не уследили за ними: словом, когда я пришел домой, телеграфный перевод уже был доставлен почтальоном Ранау, и моя мать собиралась в магазин.
Где-то ближе к обеду у нас был последний урок: рисование. Этот предмет преподавал Самсон Осипович Корышев, маленький худенький старичок в больших роговых очках… На первых занятиях он с увлечением объяснил нам, что такое натюрморт, и поставил на подставку ведро из нашей кухни. Для придания объемности изображению преподаватель научил вас наносить правильно штриховку и вообще немудреным хитростям. За несколько уроков мы так наловчились рисовать ведро, что даже у самых бездарных и неспособных к изобразительному искусству это обитое, помятое цинковое ведро выходило как живое, если так можно сказать о неодушевленном предмете. После овладения "мертвой" натурой приступили к живой. Натурщиком нашим был училищный истопник и каюр Варфоломей Дьячков, уроженец Анадыря, который он по старой привычке называл Мариинским постом. Варфоломей Дьячков вел свою родословную от первых русских землепроходцев, но наличие в нем туземной крови явно преобладало. На рисунках это почему-то становилось особенно заметным, что явно не нравилось нашему натурщику, и, рассматривая рисунки, он презрительно ухмылялся и замечал: "Ничего-то вы еще не умеете, недоспели еще… Одним словом, натюрморда получилась…"
Многие из нас, обделенные изобразительным талантом, особенно любили уроки рисования на свободную тему. Да и сам наш преподаватель явно был склонен к тому, чтобы предоставлять ученикам больше свободы для творчества. Объявив о предоставлении нам свободы для художественной фантазии, Самсон Осипович погружался в сладкую дремоту. Разумеется, в нашем классе были и такие, что любили пофантазировать на белой бумаге. Чаще рисовали покинутые родные селения и стойбища, оленей, собак, по памяти воспроизводили родных и знакомых, изображали сцены охоты, оленьей пастьбы…
Такие же, как я, обращались к испытанному и хорошо освоенному ведру. И поныне я могу изобразить его на бумаге почти что с закрытыми глазами, обозначив умело положенными штрихами его выпуклость, тщательно выписать приклепанные ушки с дужкой, вмятины и другие особенности, делающие изображение не просто воспроизведением какого-то абстрактного ведра, а того, конкретного, которое в настоящее время несло свою предназначенную судьбой службу на кухне.
Обычно те, кто изображал ведро, получали пятерки, очевидно, за верность предмету и реализму.
Обеспечив таким образом хорошую отметку, каждый из нас остальную часть урока мог заниматься чем угодно: читать или же готовиться к следующим урокам, где уже фокус с ведром не проходил.
Урок был в самом разгаре. В тишине слышались лишь шелест карандашей по грубоватой шероховатости рисовальной бумаги да сладкое посапывание нашего преподавателя. И вдруг из коридора раздался громкий, пронзительный звонок, непохожий на звон нашего медного колокольчика, явно снятого с шеи какого-то оленя.
Вслед за звонком до нашего слуха донесся полный глубокой значительности голос нашего директора, произнесший слово, которое мы слышали только в кино:
- Алло!
Я никогда не думал, что это простое слово может звучать так многозначительно.
- Алло! Директор Ланкин слушает!
От звонка Самсон Осипович проснулся и, обведя мутноватыми, еще не проснувшимися глазами класс, провозгласил:
- Урок окончен!
В ответ послышался смешок, и кто-то сказал:
- Это телефон зазвонил.
Глаза у Самсона Осиповича прояснились.
- В таком случае урок продолжается, - и с этими словами он снова закрыл глаза.
К сожалению, пока продолжался разговор с преподавателем, беседа нашего директора по телефону закончилась, и в коридоре снова воцарилась тишина, которая потом в конце концов была нарушена звоном нашего привычного колокольчика…
Мы высыпали из классов и сгрудились возле телефонного аппарата. Он висел довольно высоко, важно поблескивая никелированными шляпками звонков и другими блестящими металлическими частями на трубке и на ручке сбоку.
Честно говоря, у меня страшно чесались руки, чтобы хоть дотронуться до этого чуда. В свое время я разобрал патефон в нашей яранге, пытаясь доискаться "маленьких человечков", спрятанных внутри волшебного ящика и там поющих и играющих на разных музыкальных инструментах. Мое первое близкое знакомство с техникой закончилось крупными неприятностями, воспоминания о которых живо воскресали в памяти.
Рядом с телефоном была прикреплена бумажка с указанием номеров абонентов. Тогда их в Анадыре было не больше десятка. Первым стоял номер председателя окружного исполкома Отке, секретаря окружкома партии, потом шли номера милиции, пожарной части и других малоинтересных для нас учреждений.
Оставалась одна надежда - на вечер. Вечером преподаватели расходились по своим квартирам, повариха закрывала свою кухню, дежурный воспитатель заваливался спать, и здание училища до самого утра переходило во власть тех, кто жили в комнатах, превращенных из классов в общежитие.
В этот вечер, когда здание затихло и из учительской, где стоял продавленный диван, послышался храп нашего воспитателя, мы собрались у телефона, пока не зная, что будем с ним делать.
- Сначала надо повертеть ручку, потом снять трубку и сказать "алло", - произнес Емрон, науканский эскимос. Он сегодня дежурил по кухне, носил воду в ведре-натюрморте и насмотрелся на испытание аппарата.
- Ну скажешь "алло", а потом? - спросил его Энмынкау.
- Соедините меня с товарищем Отке…
- Почему обязательно с Отке? - спросил Энмынкау.
- Не знаю, - пожал плечами Емрон. - Он тут первым стоит в списке.
Но почему-то никто не решался позвонить председателю исполкома, хотя на бумажке был указан и его домашний телефон: ноль-ноль четыре.
- Позвони-ка ты! - вдруг обратился ко мне Энмынкау. - Он же твой земляк!
Да, это верно, Отке был родом из Уэлена. В той части старинного чукотского селения, которая называлась Тапкаран, стояли яранги его многочисленных родичей. Правда, когда я пошел в школу, к тому времени Отке уже работал в районном центре, в бывшей Чукотской культбазе в заливе Лаврентия. Оттуда он часто приезжал на вельботе в Уэлен и сходил на берег в негнущемся кожаном пальто с вместительным портфелем из нерпичьей кожи. В отчей яранге он переодевался в обычную кухлянку и переставал внешне отличаться от своих земляков.
Здесь, в Анадыре, Отке ходил в зимнем пальто, в валенках и пыжиковой шапке. Но рукавицы у него были оленьи, я это сразу заметил.
- А что я ему скажу? - спросил я, чувствуя невесть откуда взявшийся зуд в пальцах, заставивший меня в свое время залезть в нутро патефона.
- Скажешь, что земляк звонит, - подсказал Энмынкау. - Да мало ли какие могут быть разговоры между земляками? Обменяетесь новостями…
- Какие у меня новости? - слабо сопротивлялся я, чувствуя приближение решающего мгновения.
- Давай! Давай! - встрял в разговор Харлампий Кошкин, наш лучший рисователь ведра. - Сколько тебя уговаривать? Не стыдно? Ломаешься как девка какая-то, тьфу!
Харлампий в самом деле плюнул, но куда-то в сторону.
Я подошел ближе к телефону.
- Ну, смелей!
Емрон стоял рядом.
- Вот, поверти ручку.
Я взялся за ручку и несколько раз повернул ее, с удивлением ощущая какое-то сопротивление внутри ящика.
- Сильнее, сильнее! - подбадривал Емрон.
- Крутани еще несколько раз! - крикнул Энмынкау.
- А теперь снимай трубку! - командовал вошедший во вкус Емрон. - Прикладывай к уху. Вот этой частью! Черпало надо ко рту приставить!
В трубке я услышал сонный женский голосок:
- Какой вам номер?
- Какой нам номер? - громко спросил я ребят. - Она спрашивает; какой нам номер?
- Скажи: ноль-ноль четыре! Ноль-ноль четыре! - подсказал Емрон.
- Ноль-ноль четыре! - крикнул я в ту часть трубки, которую Емрон назвал черпалом. И на самом деле ею вполне можно было черпать, скажем, суп из тарелки.
- Соединяю! - сказала женщина из телефона, и через несколько мгновений я вдруг услышал голос Отке.
Председатель Чукотского исполкома сказал;
- Алло!
От неожиданности я ответил:
- Алло!
- Кто говорит?
Несмотря на расстояние и некоторые искажения, все же определенно можно было узнать голос Отке, чуть глуховатый, низкий. Мне показалось, что я воочию его вижу: широкое улыбающееся лицо, добрые глаза, спадающую на лоб непослушную прядь.
- Это говорит ваш земляк, уэленский житель, - я назвал себя, и Отке вдруг обрадованно произнес:
- Ах вот кто говорит! Ну, здравствуй, как поживаешь?
- Да хорошо, - ответил я. - Живу неплохо.
- Как идет учеба?
- Нормально.
- Как кормят вас?
Шел второй послевоенный год. В училище, прямо скажем, было голодновато, особенно в середине зимы, когда кончалась рыба, которую мы сами ловили и заготавливали летом в Анадырском лимане. Но я все же бодро ответил:
- Кормят хорошо, - и добавил. - Не голодаем.
- Не голодаете? - мне показалось, что Отке несколько удивился, но я его окончательно заверил:
- Совсем не голодаем!
Я уже довольно осмелел, несколько успокоился, тем более, что ребята смотрели на меня широко раскрытыми глазами, в которых явно читалось восхищение, смешанное с завистью.
- Из Уэлена есть новости?
Как раз недавно я получил письмо из дому, написанное моей теткой. В нашей семье она тогда была единственным по-настоящему грамотным человеком, закончила семилетку. Остальные, хоть и тоже считались грамотными, но читали лишь по складам да умели расписываться.
- Письмо получил из Уэлена, - солидно ответил я. - Карточную систему отменили.
- Вот это хорошо! - похоже, обрадовался Отке. - Только как мне показалось, что карточки отменили везде.
Конечно, председатель окрисполкома был прав: карточную систему отменили по всей стране, но все же это очень хорошо, что и в Уэлене это произошло. Там, где жили люди, которых ты хорошо знал, помнил в лицо и мог узнать по голосу каждого, всякое малейшее событие обретало особую значимость.
- И что же еще тебе пишут из дома?
- Четырехглазый умер, - сообщил я с сожалением.
- Это жалко, - вздохнул вместе со мной по телефону Отке.
Четырехглазый - это был старый вожак нашей семейной упряжки, хорошо известный на побережье от Уэлена до Ванкарема. Хорошие собаки, как и хорошие люди, пользовались тогда широкой известностью, и ничего удивительного не было в том, что председатель окружного исполкома знал нашу собаку. А Четырехглазым я его назвал сам, когда он только родился с большими белыми пятнами над каждым глазом. Он вырос в большого, сильного пса, и издали казалось, что у него на лоб надвинуты большие солнцезащитные очки.
- Ну хватит! - вдруг сказал Энмынкау и протянул руку. - Теперь я хочу поговорить!
- Товарищ Отке! - сказал я. - Вот тут Энмынкау из Янраная хочет с вами поговорить.
- Ну хорошо, - сказал Отке, - передай ему трубку. А ты, как захочешь, звони. Буду рад тебя слышать.
Энмынкау почти что вырвал у меня трубку и закричал в черпало:
- Товарищ Отке! Товарищ Отке! Вы слышите меня? Это говорит Энмынкау. Янранайский… Ильмоча племянник. Вы знаете его? Вот как хорошо!
Энмынкау победно посмотрел на нас загоревшимися глазами.
- Учусь я не очень чтобы хорошо, но и не совсем на последнем месте…
Очевидно, Отке интересовался у Энмынкау, как и у меня, его успехами в учебе.
- Особенно хорошо я рисую! - вдруг вспомнил Энмынкау. - Сегодня рисовали ведро! Да, наше училищное ведро из кухни. Мы его все хорошо научились рисовать, даже на память. С портретами тоже справляемся. Варфоломея, нашего каюра, рисовали. Да, ведро все же легче изображать… Оно же натюрморт. Натюрморт! Это нам так сказал наш учитель рисования Самсон Осипович… А Варфоломей Дьячков - живой. Вертится, когда позирует, и трубку свою курит… Да, учиться нелегко, но стараемся…
Теперь трубку потребовал Емрон:
- Хватит! Дай и другим поговорить! По делу надо, а ты - натюрморт! Нашел о чем толковать с председателем округа!
- Товарищ Отке! Вот тут Емрон из Наукана хочет с вами говорить. Передаю ему трубку.
Энмынкау с явным сожалением уступил телефон.
- Здравствуйте, товарищ Отке! - начал Емрон, и вдруг на его лице возникло выражение крайнего удивления. Он закашлялся, запнулся, а потом как заговорит по-эскимосски! Он улыбался, замолкал, а потом снова начинал. Из эскимосов среди нас был еще Тагрой, и он вполголоса стал переводить:
- Емрон говорит, что учится он хорошо… Отличником собирается стать…
- Ты бы уж не врал по телефону, - тихо заметил Энмынкау, - чего зря обещаешь? Сначала стань отличником, а потом хвастайся… Эх, как это я не догадался поговорить по телефону по-чукотски?
Мне почему-то тоже сначала показалось, что по телефону можно говорить только по-русски. А вот Емрон, выходит, всех нас обошел! А все-таки хорошо, что Отке, как настоящий уэленец, знает и свой родной чукотский, и эскимосский, ну и, конечно, русский язык. Это объяснялось не столько врожденными способностями моих земляков, а главным образом тем, что Уэлен - селение смешанное, в большинстве семей говорили на двух языках.
Захваченные телефонным разговором, мы и не заметили, как открылась дверь учительской и оттуда вышел взлохмаченный, заспанный воспитатель.
Поначалу он ничего не мог понять, хлопал глазами и озирался вокруг, пытаясь понять, что тут такое происходит, почему ребята не ложатся спать и непонятно с кем разговаривают.
Он подошел. Толпа ребят расступилась, и воспитатель увидел счастливого Емрона, разговаривающего на своем родном эскимосском языке.
- Ты с кем это говоришь? - грозно прошипел воспитатель. - Кто тебе разрешил пользоваться телефоном?
- Он говорит с Отке - почувствовав опасность, пришел на помощь Энмынкау. - С председателем!
- Немедленно прекратить! - крикнул воспитатель и подскочил к Емрону. Он схватил трубку, вырвал ее с силой так, что больно задел черпалом за подбородок. Емрон со стоном отошел в сторону.
Воспитатель повесил трубку.
- А ну - по спальням!
Мы поплелись к спальням, но не успели далеко отойти от телефона, как услышали звонок. Воспитатель схватил трубку.
- Митрохин слушает!
Митрохин странно и удивительно разговаривал с невидимым собеседником, будто видел его перед собой, где-то на расстоянии вытянутой руки, улыбался ему, кивал и даже кланялся.
- Хорошо… Слушаюсь… Очень хорошо… Обязательно передам. Большое спасибо. Учтем… До свидания, спокойной ночи.
Он бережно повесил трубку черпалом вниз, поглядел с некоторой опаской на аппарат и направился к нашей комнате. Прикрыв за собой дверь, он сказал:
- Вообще-то товарищ Отке передал вам привет и благодарность за то, что позвонили. А также пожелал вам хорошей учебы и спокойной ночи… Но я вам покажу, если вы еще дотронетесь до телефонного аппарата!
Воспитатель погрозил нам кулаком и ушел досыпать в учительскую.
Все же он не испортил нам удивительно хорошего настроения. Мы долго не спали, обменивались мнениями, впечатлениями, мечтали о том, что придет время и вот отсюда, из Анадыря, можно будет позвонить и в Уэлен, и в Янранай, и в Наукан, а может быть, даже в Москву… И говорить на русском, и на эскимосском, и на чукотском языке со своими близкими, родными, знакомыми…
За заиндевелыми окнами стояла морозная зимняя ночь. Начиналась пурга, ветер гремел по крыше, шарил по стенам, а мы горячо мечтали о будущем.
На следующий день с утра пришел монтер и перенес телефонный аппарат в учительскую. Когда мы вышли на большую перемену, на стене лишь виднелись следы шурупов, которыми был привинчен к стене аппарат, а на полу валялось несколько обрывков тонкого цветного провода и осколки белого изолятора.
Смерть Атыка
С. Наровчатову
Атык проснулся и понял все. До этого еще была какая-то надежда и порой появлялась даже уверенность. Особенно когда приходила Татьяна Лаврентьевна - врач сельской больницы. Это была полная и очень уютная женщина, с большим красивым лицом и мягкими руками. Она нежно дотрагивалась до усохшего тела, и старик не мог сдержать вздоха сожаления.
- Вы еще станцуете Танец Кита, - уговаривала она Атыка, хотя он ни на что не жаловался.
А приснилось Атыку вот что. Будто долетел он до окрестностей Полярной звезды в Зените неба, и встретились ему Боги и ушедшие из жизни космонавты на берегах Млечного Пути, иначе называемого чукчами - Песчаной рекой.
Помощник Бога заметил с неудовлетворением, что приход Атыка несколько преждевременен. Словно он слышал заверения Татьяны Лаврентьевны, что помирать рано…
Бог был с виду простой и озабоченный человек, похожий почему-то на секретаря райкома. Он принял Атыка у себя. Отчетливо вспоминался длинный стол, покрытый зеленым сукном, как будто графин с водой, с граненым стаканом и телефоны на отдельном столике… Может быть, это был другой сон, наложившийся на этот?.. Бог, играя толстым красным карандашом, вдруг сказал:
- Помню. Иногда ты думал о том, как бы подольше пожить. Но вот какое дело: эту жизнь ты прожил всю. Больше продлевать ее не можем. А новую… Фондов на такую, как твоя жизнь, больше нет. Дефицит. Заново стать певцом, да еще таким знаменитым, чтобы поэты писали о тебе, - это, знаете, товарищ Атык, большая редкость. Мы тут посоветовались между собой и с вышестоящими органами (а может быть. Бог сказал - Внешними Силами) и решили предложить тебе обыкновенную, простую жизнь. Долгую. Такая у нас есть на примете. Но без песен и танцев, без всего. Без волнений, без взлетов и падений, без соперничества и без той большой радости, когда ты все забывал в танце…
- Можно подумать? - попросил Атык.
- Даю пять минут, - строго сказал Бог и посмотрел на ручные часы. (А может быть, этого не было, и часы - из другого сна.)
Атык за эти небесные пять минут заново пережил всю свою жизнь: с отрывочных воспоминаний детства до вчерашнего дня. И представил себя другим. Таким, каким предлагал ему стать этот странный Бог с красным карандашом, с телефоном и ручными часами. И вдруг он понял, что стать другим - это тоже смерть. Быть может, более страшная, безысходная и мрачная, нежели своя естественная смерть.
И тогда Атык сказал: