Сто двадцать километров до железной дороги - Семин Виталий Николаевич


Содержание:

  • Виталий Сёмин - СТО ДВАДЦАТЬ КИЛОМЕТРОВ ДО ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГИ - Повесть 1

    • Глава первая 1

    • Глава вторая 2

    • Глава третья 5

    • Глава четвертая 7

    • Глава пятая 12

    • Глава шестая 16

Виталий Сёмин
СТО ДВАДЦАТЬ КИЛОМЕТРОВ ДО ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГИ
Повесть

Глава первая

В августе пятьдесят пятого года я наконец получил направление в сельскую школу. Института я не закончил, меня оттуда выгнали зимой пятьдесят третьего. С последнего курса. "За моральное разложение". Месяцем раньше мне предложили аспирантуру.

- Мы тут подумали, кому, - сказал мне перед зимней сессией декан, - и решили: тебе. Хоть ты и был не очень дисциплинированным и лекции пропускал. Но если подумать, так только тебе.

- Григорий Никитич, - сказал я, горько радуясь (поди ж ты, бывает такое!), - мне в аспирантуру нельзя. Я был в Германии.

- Как в Германии? - побледнел декан. - Ты же в то время был мальчишкой!

- Вот мальчишкой и угнали.

- Но в документах у тебя ничего этого нет!

- Не написал, боялся, в институт не примут.

- И долго ты там пробыл?

- Три года.

- Три года?! - растерянно развел руками Григорий Никитич, как будто бы "три года" все и решали. Он никак не мог сдвинуться с места.

- Вы уж извините, - сказал я. (Когда-то Никитич говорил обо мне: "Мы будем бороться с этим ложным академизмом", - я пропускал лекции, целые дни просиживал в библиотеке, но теперь мне даже жалко его стало.)

- Да-да…

А потом заварилась каша. Не то чтобы Никитич пошел к кому-то (к кому надо) и что-то ему сказал. Просто он не мог не сказать, когда надо было объяснить, почему Андрея Горбатых, то есть меня, нельзя рекомендовать в аспирантуру. Да и не во мне одном было дело. Тогда, в январе пятьдесят третьего года, на нашем курсе была разоблачена организация, которая называлась "Академия париков". Мы сами ее создали на скучных лекциях и время от времени поддерживали разными стишками и карикатурами. Но мы не знали, что наша "Академия" - организация. Мы не придавали ей значения. Мы - Валька Максимов, Гера Иванов, Владька Каган, Ленька Солдатов и я - просто шутили. И не надо было нас разоблачать - мы ни от кого не прятались. Но там, "где надо", нашей "Академии" придали значение, и она сразу стала организацией, а мы - ее членами. Дальше уже все складывалось само собой. У каждой организации должен быть свой руководитель, прямой или косвенный. Тайным вдохновителем "Академии" сделали меня (был в Германии, поступая в институт, не написал в анкете, что был в Германии. У ребят потом спрашивали: "Теперь вам ясна роль Горбатых в организации "Академии париков"?). Приказ о моем исключении начинался фамилиями двух преподавателей, которые на каких-то курсах каким-то студентам - я плохо знал этих преподавателей - читали лекции на недостаточно высоком идейном уровне. Тогда в газетных статьях, громивших "врачей-вредителей", появилось выражение "морально разложившиеся люди". В институтском приказе все мы именовались "морально разложившимися людьми".

Приказ об "Академии" был зачитан во всех вузах города, и ко мне от разных полузнакомых и совсем незнакомых людей стали доходить жуткие, фантастические слухи. "Слышал, - спрашивал меня какой-нибудь полуприятель из строительного, - у вас-то в пединституте раскрыта подпольная организация! Журнал свой выпускали, листовки. Говорят, связаны с подрывным фондом…" Мои знакомые, которым я уже однажды, смеясь, рассказывал об "Академии", начинали меня спрашивать по второму разу: "А все-таки, что у вас было на самом деле?" И я уже не мог сказать, как в первый раз, что на самом деле были автошаржи, карикатуры на Леньку Солдатова, стихи о Теркиных усах. Какие уж тут усы! Ведь, и правда, не может же быть, чтобы весь город шумел, а на самом деле были бы только стихи о Теркиных усах! Даже дома, где дольше всего верили мне, стали, происходить тяжелые сцены. "Допустим, - кричал на меня отец, - что все ваши стишки и карикатуры безобидны! Повторяю, допустим. Допустим, что все это чепуха, как ты говоришь. Но можно же было все это не писать? Не говорить? Просто не писать и не говорить?" Это было самым страшным, что я тогда слышал…

Что было потом? Я уехал на стройку. На строительство Куйбышевской ГЭС. На стройке я начал такелажником, разнорабочим, но очень скоро стал бригадиром, а потом и техником - нужны были грамотные люди, а я умел читать чертежи. Но какой из меня техник! Я работал не хуже других, но техником все-таки не стал. Меня переполняли три с половиной года фанатичных занятий в пединституте. Недаром сам Григорий Никитич собирался бороться с моим "ложным академизмом". Только никогда я не мог понять, почему академизм ложный. Правда, я часто пропускал лекции, но у меня просто времени не хватало - слишком много я должен был узнать, слишком много времени потерял в Германии. И потом у меня были десятки вопросов, на которые я должен был получить ответы сам. Я не мог это передоверить кому-нибудь. Я сам читал Маркса и Энгельса, зачитывался Гельвецием и Дидро (художественную литературу я вначале читал мало, писатели казались мне расточительными - толстенный том для того, чтобы доказать одну простую мысль!).

Я и уходил со стройки, потому что меня тянуло поближе к гуманитарным наукам.

Было тут, правда, и еще одно обстоятельство, которое я не каждому смог бы объяснить. В Германии я работал в литейном цехе, и каторга для меня на всю жизнь связалась со сладковатым запахом формовочной земли, пропаренной расплавленным металлом. Меня тошнило от этого запаха. Я находил его там, где его даже не могло быть. Литейкой для меня пахли электроды, которыми работали электросварщики. И вообще вся техника пахла для меня литейкой, и я с этим ничего не мог поделать.

Куйбышевская ГЭС наконец-то, через девять лет после войны, отбила мне этот запах, но техником я все-таки не стал.

На станцию Зимино поезд привез меня ночью. То есть не так уж и ночью - в половине одиннадцатого. Но на станции и в станционном поселке была уже глубокая ночь. Осматриваясь, я медленно шел вдоль поезда к станционному зданию. Куда-то торопясь, меня обгоняли люди, пахнущие мешками и дегтем, торопилась женщина с двумя детьми. Поезд ушел, я постоял на перроне и направился к вокзальчику отыскивать комнату отдыха. Тут-то я и понял, куда спешили люди, обгонявшие меня. Они торопились занять места в маленькой комнате отдыха. Те, кто не успел занять койки в комнате отдыха, примащивались на деревянных диванах в зале ожидания. Примостился на свободном месте и я. Завтра мне предстояло проехать в глубь степи километров сто двадцать. Несколько дней назад завкадрами облоно, выяснявший перед тем в высоких инстанциях, можно ли мне доверить преподавательскую работу, сказал: "Мы можем направить вас в глубинку. Только очень дальний район. Классы - пятые-седьмые. Семилетка. Преподаватели там долго не задерживаются, а вы оправдайте доверие". - "Уж если ехать далеко, то пусть это будет подальше", - бодро ответил я.

И вот я на станции Зимино.

…Прямо в голову - я бы сказал, в нос - мне упираются чьи-то много ходившие, много потевшие ноги в парусиновых туфлях. В конце концов я все же заснул, но спать мне не дали. Меня разбудил милиционер.

- Гражданин, - он тронул меня за плечо, - спать в зале ожидания не разрешается.

- А что же разрешается?

- Сидеть.

- Всю ночь?

- Я говорю - не положено! - И он взялся за парусиновые туфли: - Гражданин, проснись! - Не размыкая глаз, человек послушно спустил ноги с дивана, и милиционер пошел дальше. - Проснитесь! - теребил он кого-то следующего.

Каждого очередного милиционер будил так, будто оберегал сон еще спящих - двигался осторожно, говорил вполголоса. Люди послушно поднимались, но едва милиционер поворачивался к ним спиной, ложились на свои диваны опять. Лег и я…

3

Утром на дороге меня подобрал грузовик.

Один раз в жизни, до войны еще, я летал с родителями на самолете; на легковых автомобилях ездил раз десять - ну, может, двадцать; а вот на грузовиках я уже намотал тысячи километров. И в Германии, и дома… После войны я работал грузчиком и каждый день по десять раз трясся в кузовах полуторок и четырехтонок со двора калориферного завода на станцию или в порт. В гололедку мне случалось идти с лопатой за медленно движущимся грузовиком, выгребать на ходу из распахнутого кузова жужелицу и рассыпать ее по дороге… И все-таки грузовики мне не опротивели. Я к ним испытываю даже что-то вроде симпатии.

Машина, на которой я еду сейчас, - новенькая четырехтонка. А шофер грузовика - не "новенький". Дядьке уже далеко за сорок. Вон даже простуды боится. В степи жара, а он в плотно застегнутом пиджаке. Пиджак этот ширпотребовский - узкий в плечах, широкий на животе. Такие пиджаки шьют в городе, но покупают только в деревне. Я не пижон, не модник, но я спортсмен и не люблю, когда одежда уродует тело. У дядьки жилистые, крепкие руки, а кажется, что они приделаны где-то очень близко к шее.

- Хорошая машина? - спрашиваю я. - Лучше "студебеккера"?

- Повыносливей. "Студебеккеру" дороги нужны. А это самая по нашим дорогам машина.

- А на МАЗе вам не приходилось работать?

- На МАЗе? МАЗов у нас на весь район штук пять. Зачем здесь МАЗы?

- А у нас, на стройке, - с еще не совсем понятным самому себе чувством говорю я, - только МАЗы. Полуторок и четырехтонок почти нет. Мелочь. Им там делать нечего.

- На какой стройке?

- На Куйбышевской ГЭС. Вот бы вам туда! Там шоферы знаете как зарабатывают! По три тысячи и больше. И почет. Во всех столовых объявления: "Бетоновозы обслуживаются вне очереди". И столики - "только для бетоновозов".

И я со страстью рассказываю о стройке, о ее бетонных дорогах, о реве машин, который днем и ночью сотрясает воздух на десятки километров под Жигулями.

- В Большое Ровное к родственникам? - спрашивает шофер. - В отпуск?

- Нет, - говорю я. - На работу, учителем.

Едем мы уже часа два. Солнце успело подняться высоко, светит прямо в железный лоб нашей кабины. Стоит шоферу тормознуть на спуске, как нас догоняет удушливое облако пыли. В такие минуты не только я сам потею - потеют суконный потолок кабины и дерматиновая спинка сиденья. А шофер даже не расстегивает свой толстый черный пиджак - крутит себе баранку да курит папиросы. Похоже, жара на него совсем не действует. Я с уважением присматриваюсь к его жилистым рукам, к сухой и плотной коже шеи и лица. Такая прочная кожа бывает только на рабочих мускулах и сама кажется продолжением мускулов.

- Вы в Большом Ровном бывали? - спрашиваю я шофера.

- Вчера водку в сельпо возил. Целую машину…

Жара и степь раздражают меня - за два часа ни деревца, ни кустика, ни клочка тени. Один раз шофер останавливал грузовик, бегал к колодцу за водой, а я, выскочив из кабины, - там не усидеть и секунды, когда машина стоит, - томился рядом с разогретым потрескивающим железом. На Куйбышевской ГЭС летом тоже бывало жарко, но там не было этого безнадежного душного томления.

- Скажите, а в Большом Ровном есть где искупаться?

- Бани нет.

- Не баня - речка или пруд?

- Говорят, были пруды, а сейчас что-то не видно. Говорят, лет пять назад в сильное половодье плотины посрывало.

- Скажите, - спрашиваю я, - а почему районный центр называется Ровное, а хутор - Большое Ровное? Он больше райцентра?

- Больше? Хутор маленький. Ровное по сравнению с ним - село! А почему так назвали, кто ж его знает, - шофер крутит головой. - А и правда, хутор маленький, а название большое! - смеется он.

Машина тянет на подъем. Рычит помаленьку. Я бессильно, как рыба, хватаю неподвижный воздух - он весь пропитан испарениями моего тела, пересыпан пылью: потри палец о палец - и услышишь скрип. Шофер тоже слегка морщится, но не думает прибавлять газу. Как будто его не тянет поскорее перевалить через бугор навстречу ветру. Наконец грузовик выбирается на прямую, я перевожу дыхание и вдруг замечаю на горизонте длинную, на много километров, голубую, сверкающую отраженным солнцем полосу. Оказывается, здесь есть какое-то водохранилище! Мне сразу становится легче. Пусть не рядом с хутором, пусть за десяток километров, но вода! Большая вода! Каждый день я туда не смогу ездить, но думать о ней, о том, что она рядом, я смогу каждый день. А по воскресеньям буду ездить на попутных…

- Это что за водохранилище? - спрашиваю шофера.

- Где? - удивился шофер. - Это? Это мираж.

Стрелка на спидометре колеблется у цифры "60", в кабине гуляет ветер, но лишь теперь мне становится по-настоящему жарко. Вообще-то я ни на что особенное не рассчитывал, но в речку или там в пруд я почему-то верил…

Глава вторая

1

С Куйбышевской ГЭС я привез несколько тетрадок пейзажных зарисовок. Там были места! Например, против Комсомольска (наверно, на каждой большой стройке есть свой Комсомольск). Пройдешь небольшой сосновый лесок к поляне над Обрывом (это место так и называется - Обрыв) и остановишься. А потом обязательно сядешь. Нельзя не сесть: то, что откроется перед тобой, не осмотришь за пять минут. И, может быть, самым удивительным будет воздух - с Обрыва его каждый может увидеть таким, каким его, наверно, видят и чувствуют летчики, - густым и синим, средой, в которой можно летать и плавать. Он заполняет пойму, которую с Обрыва видно на десяток километров вправо и на десяток влево. Если где-то за десять километров над Волгой идет дождь, ты увидишь его. Ты увидишь синий след от тучи - столб тени, который плывет вместе с тучей через пойму, - комки белого дыма от взрывов в каменоломне на правой стороне Волги, черно-синие сосны Жигулевских гор и длинную белую плотину… Но я не об этом. В тетрадках, которые я привез, нет ни одной записи о людях. И не потому, что люди были скучней пейзажа, - люди были в тысячу раз интересней. Но, честно говоря, делая записи, я невольно примерял их к тому, как они будут выглядеть в моих будущих рассказах. И вот, если волжские пейзажи легко ложились в мои тетрадки, если я легко мог представить себе картины стройки в будущей повести, то людям, с которыми я встречался (и вовсе не обязательно зэкам), в литературе пришлось бы туговато. Да что там! В литературе тех дней они были бы просто немыслимы.

Теперь я решил записывать. Вести что-то вроде дневника. Идет пятьдесят пятый год, уже пора вспомнить, что если литература - не исследование, то ею просто не стоит заниматься.

Машина ушла, и я остался в самом центре хутора. Подавая мне чемодан, шофер сказал:

- Это самый центр и есть. Вон где детишки стоят - клуб, через дорогу - школа. Вот та хата - магазин, рядом - забегаловка. А вот там, под красным флагом, правление колхоза.

Машина ушла, а я, ослепленный, - солнце такое сильное, что его отражает даже побелевшая, растрескавшаяся земля, - стою, так и не понимая, где клуб, где школа, а где правление колхоза. Длинный белый сарай без окон - клуб? Хата с деревянным крылечком - школа?

Защищаясь от солнца ладонями, меня внимательно рассматривают две девчонки; к ним подходят двое мальчишек лет по тринадцати - наверно, мои будущие ученики - и тоже застывают, уставившись на меня. И я, может быть, впервые за свою жизнь вдруг отчетливо вижу себя со стороны. Ну и картинка! Длинный, плохо подстриженный тип в спортивных брюках, в пропотевшей, помявшейся шведке, на лбу и щеках, как на запыленном стекле, пальцем писать можно. К тому же очки. Очки мне всегда мешали. Втайне я хочу выглядеть этаким бывалым парнем, полублатным задирой (защитная окраска "не тронь меня"), а очки мешают. И деревянный чемодан. Надо бы кожаный, а он деревянный.

- Девочки, - спрашиваю я, - где у вас школа?

Девочки еще несколько мгновений рассматривают меня и вдруг - "гы-ы!" - бросаются бежать.

- Вы что, - рассерженно обращаюсь я к мальчишкам, - на такой простой вопрос ответить не можете?

- Ось, - тычет указательным пальцем куда-то за мою спину мальчишка, и оба - в длинных черных брюках, в рубашках с неподвернутыми рукавами - равнодушно поворачиваются ко мне спиной.

Я подхватываю свой чемодан и отправляюсь на поиски кого-нибудь повзрослее.

Взрослого, заведующего клубом, я нашел быстро. Оказалось, шофер был прав: длинный белый сарай - это клуб, небольшая хата с деревянным крылечком - школа, место, где он меня высадил, - центр. Не середина - в хуторе вообще нет середины, дома разбросаны в степи. А тут грейдерная дорога на Черные земли, рядом с грейдером правление, забегаловка, магазин, клуб - вот и центр… Директора школы сейчас в хуторе нет, он в отпуске, приедет завтра или послезавтра.

- А кто его замещает?

- Замещает? Ходимьте, я вас провожу тут до одного учителя.

Провожать, однако, далеко не пришлось. Учителю уже кто-то сказал обо мне, и он торопится навстречу. У этого человека было, на мой взгляд, слишком много для учительской профессии ярких примет. Его могли дразнить и "рыжим", и "пятнистым", и еще бог знает как. Ему можно было подбрасывать записки: "Займи веснушек". Или: "Смотри не спали школу". При всем том он был еще и маленького, не внушающего уважения роста. И слишком любезен. С той минуты, как он мне протянул руку, я накрепко стал Андреем Николаевичем. Отчество, прибавленное к моему имени, совсем не польстило мне. Напротив, что-то осложнило.

- Вам с дороги надо умыться и пообедать. Идемте ко мне на квартиру.

- Да не очень-то беспокойтесь. Мне бы только устроиться на ночь. А то я эту ночь не спал.

Дальше