Ожидание - Амлинский Владимир Ильич 10 стр.


- Не прикажу, а посоветую. И посоветую вот что: принять срок и сделать его последним. На этот раз последним. Ты уже не мальчик, скоро стариком будешь - и все в сроках… Или пожить неохота?

- А какой срок дадите, гражданин судья?

- Тот, что заслужил. Законный.

- Не смешите, судья… Не видел я еще от вас никогда никакой законности и не увижу до конца дней своих.

Малин будто эту фразу и не расслышал. Он сказал:

- А ты, Лаврухин, как я понимаю, УК знаешь не хуже судьи. Сколько ты сам себе определишь?

Иван даже улыбнулся от неожиданности этого вопроса, от этой странной и мнимой возможности.

- Я бы отпустил себя на свободу.

- Но это ты уж больно расщедрился, Лаврухин. Подумай всерьез: сколько бы ты сам себе положил? Только будь реалистом.

Иван задумался. УК он знал действительно неплохо.

- Шесть лет, - сказал Иван. - От силы.

- Ясно, - сказал Малин. - Теперь хоть я твой приговор знаю.

- Только ведь и так не дадите. Вы же судите не по делу, а по биографии. Три пишем, пять - в уме. Если у человека что и было, так он за это отмаялся. А вам лишь бы накидку сделать.

- Эх ты, Лаврухин, Лаврухин… - сказал Малин.

- Что Лаврухин? Я всю жизнь Лаврухин. Только никто меня за Лаврухина не считает.

- То есть? - удивился Малин.

- А вот так… Лаврухин - это человеческая фамилия. А меня разве за человека считают?

- Когда ты был человеком, - сказал Малин, - с тобой и разговаривали по-человечески. Тебя наградили, тебя уважали. А когда ты перестал им быть, озверел, тебя посадили за решетку.

- Я зверем никогда не был, - сказал Иван. - На мне крови нет. И никогда не было… Да и к чему весь этот разговор?

Разговор действительно не получился. Может быть, Малин был слишком жестковат… Да и какой мог быть разговор в той обстановке? Малин не привык и не умел заигрывать с кем бы то ни было. Разговор он вел твердый, справедливый, по профессии, по привычке. А сейчас ему хотелось сказать этому Лаврухину что-то иное, может быть даже обнадеживающее, но он не имел на то права… Хотелось также спросить Ивана, как попал тот мальчиком в плен, как жил в Германии, какова была судьба отряда, где воевал Иван… Но Малин не спросил… Подсудимого нельзя было задерживать долго, да и не по делу это все…

- В общем, давай так, Иван, - сказал Малин. - Глупостей не делай. Получишь срок такой, как положено. Так что отсидишь, и еще пожить останется… Понял? Голова у тебя вроде бы не тупая, а вот дураку дана.

- Дай, судья, шесть лет, - сказал Иван. - Тогда еще шанс будет. А так - что… Плыть да плыть, пока не потонешь. Очень уж туманен берег.

- У тебя близкие есть, Лаврухин? - спросил Малин.

- Нет, гражданин судья, у меня близких. Одни далекие.

Малин дал знак уводить. Иван поднялся, пошел, сутулясь и отчего-то прихрамывая, привычно держа руки за спиной.

Двое конвойных в ритм его шагам двинулись за ним.

Иван получил семь лет - по всей строгости закона, но минимально в рамках тех статей, по которым он проходил.

Были у Малина другие дела, другие суды, но почему-то не шел Иван Лаврухин из головы. Перед последним заседанием он велел принести в камеру Ивану старое, но теплое пальто. Было дождливо и сыро, наступала осень, а Иван ходил в тоненьком пиджачке и на суде хлюпал носом. Малин, впрочем, просил не говорить, от кого пальто, так как Иван, по его мнению, и это мог истолковать как хитрую "покупку".

Через месяц Малин сделал запрос в администрацию колонии, как ведет себя Лаврухин, где он работает. Малин ждал ответа от администрации, а получил письмо от Ивана. Видимо, в колонии Ивана уведомили о малинском запросе.

Письмо было короткое. Лаврухин сообщал, что он на общем режиме, что же касается остального, то "смогу вам сказать одно, гражданин судья: понял и разочаровался я в своей жизни давно. Понять-то понял, а вот как выкарабкаться… ведь сколько нужно сил, чтобы дойти до последнего звонка. А что еще впереди ждет?" Малин ответил ему большим письмом. Когда он его написал, хотел перечитать. Но потом запечатал и отослал.

Он знал, что если перечитает, то ему может не понравиться. А раз не понравится - значит, он станет себя редактировать. А раз он будет редактировать себя, то какой же смысл в таком письме? Это уже будет не письмо, а статья.

А статья не нужна Ивану. У Ивана и своих статей достаточно.

Это случалось не первый раз, он увлекался людьми нередко во вред себе. Он возился с ними, тратил силы, верил - его обманывали. Тогда он говорил себе: ну, что же, и на старуху бывает проруха. Больше уши не стану развешивать.

Развешивал снова.

Он был человек, навидавшийся подлости, грязи на много лет вперед, настолько, чтоб не удивляться ничему, однако иной раз он позволял себе пойти против логики, на поводу чувств. Чувства чувствами, а результат-то какой?

Малин нередко принимал участие в трудоустройстве только что вернувшихся из колонии, звонил на предприятия, просил директора, а через неделю его протеже брали под стражу и спустя несколько месяцев привозили к нему же в суд.

Бился как-то за одного малолетку, хотел перевести его на условно-досрочное. Парнишка ему понравился, какую-то искорку он в парне почуял и вот ходил в управление мест заключения, писал письма, так что его даже заподозрили в скрываемом родстве. Добился он условно-досрочного для этого парня, а тот, освободившись, затеял драку с таксистом, который отказался сажать его в машину, ударил камнем по голове…

Начальство сделало Малину замечание за то, что поддерживает сомнительные элементы, что недальновиден и близорук…

Кое-кто из коллег считал его слишком доверчивым для юриста, слишком полагающимся на эмоции, на чутье. Иные были уверены, что все это показуха, что Малин разыгрывает из себя "человека", что ему это надо для чего-то… возможно, для большой карьеры… Однако таковая, вопреки их ожиданиям, не предвиделась. Третьи считали, что это все оттого, что Малин не имеет детей, что не израсходованные на приемыша запасы своего "педагогического таланта" он тратит на эксперименты с разными, не стоящими того типами… Четвертые Малина любили.

Впрочем, множество дел было-таки скучнейших, где и разобраться-то было невозможно, кто прав, кто виноват: коммунальные склоки, разделы имущества, бракоразводные. Сам Малин такие дела, как правило, не вел, но посетителей, как председатель суда, принимал он, и приходилось разбираться во всем.

Были люди, прямо-таки созданные для данной статьи, другие не укладывались в статью. Более того, всем своим обликом, казалось, противоречили ей, да и самому факту своего привлечения к суду.

У него были свои, не юридические категории, по которым он разделял подсудимых. Он делил их, например, на убийц и неубийц. Убийцы не обязательно проходили по делу об убийстве. Просто это были люди, способные убить. Те, для которых не существовало человеческого барьера, лишь временный тактический барьер страха, осторожности, неудачного момента.

Неубийцы зачастую были матерыми преступниками, аферистами, изворотливыми типами, но в определенном отношении у них был барьер. Они не могли ударить человека ножом. Он, Малин, защищал собственность граждан, но внутренне он всегда предпочитал тех, кто отнимает собственность, даже самую крупную, - тем, кто отнимает жизнь. Да, он люто ненавидел убийц, но все-таки каждый смертный приговор, "исключительная мера наказания", потрясал и его, вызывал чувство страшной, немыслимой, несовместимой с его правами - нравственными ли, судейскими ли - ответственности. К тому же за долгие годы своего судейства он пришел к выводу, что ужесточение наказания, даже необходимое, все-таки никогда не ведет к снижению преступности.

Разные люди проходили перед ним, он мог наблюдать ежедневно парад человеческих слабостей - слабостей, ставших на мгновение силой, способной уничтожить, искалечить, унизить человека… И сколько общего было у всех этих странных и одновременно несчастных людей, которые сидели сбоку от него между конвойными! У этих стриженых, как бы безликих, напуганных, как правило, настолько неуверенных и робких, что странным казалось, что еще вчера они грабили, нападали…

Одних он сам, лично, не раздумывая, прибил бы, такие это были мерзавцы, но обязан был выносить приговор, в котором значились весьма умеренные сроки отсидки. Других он жалел, почти сочувствовал им, но обязан был вынести приговор, от которого бледнели и менялись в лице на что-то надеющиеся, избегающие глядеть ему в глаза люди… Был Закон. Срок диктовался реальностью содеянного.

А иной раз все счастливо пересекалось: и субъективное его отношение, и его юридическое отношение к сути вопроса. Так было и с Лаврухиным, тут был срок резиновый, его можно было растянуть, а можно было и сжать… Прокурор требует десять, адвокат просит шесть. А чего подсудимый заслуживает? А заслуживает он и того и другого. Это как посмотреть! Как истолковать данное преступление в совокупности с прошлыми делами. Смотря как истолковать личность подсудимого и его жизнь…

Конечно, то, что повоевал мальчишкой и прошел немецкие лагеря и что судьба от этого во многом пошла наперекос, - все это следует учесть, и верно, что на это напирает адвокат… Но ведь это давно было, а что было потом… Подсудимый безразличен, то ли устал, то ли прикидывается… Кажется, устал.

Потерпевший его чуть ли не благодарит - не оставил босым, не позволил снять брюки. Ну что ж, учтем и это как смягчающее (чуть-чуть, самую малость) обстоятельство, но, с другой стороны, опытное жулье никогда не мелочится… Когда другие начали бить потерпевшего, не велел. Ну, что ж, зачтется и это, хотя зачем ему бить, зачем ему брать себе еще и другую статью…

Да и вообще этот парень, набедовавшийся сам, а сейчас несущий беду другим людям, чем-то задевал и привлекал к себе Малина.

Может, независимостью своей и, как это ни странно в таком положении, чувством собственного достоинства, а может быть, тем, что в глазах его была не тупость, не жалкость, не жестокость - живое, острое, человеческое в них просверкивало.

Был он похож не на матерого хищника, а на усталого, разочарованного, побитого, на все плюнувшего человека со странной и несчастной судьбой.

Человека ли?..

Переписка их шла уже несколько лет. Малин привык к письмам Ивана, где тот описывал свою работу, учебу, местные нравы, учителей в школе, дружков по колонии.

Малин не писал теперь "воспитательных писем", а отвечал односложно и кратко - такая почти семейная, регулярная переписка.

Однажды Малин проводил судейский семинар в тех краях, где сидел Иван. Он попросил начальника областного УМЗ разрешить ему свидание с Иваном.

Когда он стоял в узкой комнате, курил и ждал Ивана, он пытался вспомнить его лицо, то оно появлялось, то дробилось и исчезало. Малин знал Ивана вот уже несколько лет, а видел его, по сути дела, только на суде.

- Видно, лоск наводит после работы сынок ваш, сказал охранник. - Все ж таки не хочется перед своими черт-те кем показываться.

Через минуту Ивана привели.

Он тоже в первое мгновение не узнал Малина. Лицо его выразило отчужденное непонимание, словно ошибка произошла, но тут же он понял, узнал, подался вперед к Малину, улыбнулся во все лицо, изумленно.

- Не ожидал, Иван? - дрогнувшим от волнения голосом сказал Малин. - А я вот нагрянул, поглядеть хочу, как ты тут живешь.

Сидели долго, никто их не ограничивал во времени.

О чем они говорили?

Ну, сначала о работе, как там у Малина, как здесь у Ивана. Потом о родных. Пишет ли Ивану мать, и как себя чувствует жена Малина, и как учится его сын.

Потом о местных порядках и о том, есть ли возможность выйти на поселение. Затем разговор пошел, как говорится, нестройно…

Тут Иван сказал Малину:

- Я ведь думал сначала, что вы меня ловите… Со мной многие поначалу хорошо разговаривали: мол, на каком ты фронте воевал, а я, дескать, рядом был, значит, мы однополчане… А потом как начнет раскалывать, прижимать, чтобы я на себя взял то, чего не было… Всю жизнь меня, как волка, флажковали, потому и кидался на людей. Сейчас только бы досидеть! Эх, надо было б лет семь назад выдираться, тогда бы я еще кое-что успел!..

- Брось, Иван… Не гневи бога, ты молодой мужик, чего тебе назад глядеть? Выйдешь скоро, осмотришься. Десятилетку постарайся дожать, будешь человек со средним образованием… Устроишься, а там, гляди, и женишься, семью заведешь.

Малину хотелось еще что-то сказать Ивану, необыденное, простое, то, ради чего он, может быть, и приехал к нему; сказать, что Иван испытает то, чего никогда раньше не знал: любовь, покой, - и жизнь еще подарит ему свои большие и малые радости, что он, Малин, все-таки не ошибался, думая о людях: не такие уж они сволочи, какими часто кажутся, - что-то в этом роде хотелось сказать, но одно дело - подумать, другое - высказать. Когда выскажешь, все звучит как-то фальшиво… Не просто ведь выразить то, что думаешь.

И он сказал Ивану, прежде чем уйти:

- Все, Иван, будет у тебя нормально. - Помолчал немного и добавил: - А как освободишься - сразу мне телеграмму. Приеду, если что, помогу на месте… Да и вообще посмотрю, как ты обживаться будешь. Самое трудное - это первые недельки, когда на тебя все косятся.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Иван собирался на свидание… Он старался не слишком об этом думать, чтоб не сглазить, но все-таки думал все время.

Он брился долго и старательно, и ему казалось - электробритва жужжит вхолостую, оставляя кусты на шее и щеках. Не привык он к электробритвам. Когда он побрился наконец, в комнату вошла мать и положила на стол какой-то пакет.

Иван развернул тугой целлофановый пакет с черно-серебряными ярлыками. В пакете, распяленная на картонке, лежала белая нейлоновая рубашка.

- Спасибо, мать, - сказал Иван. - Но зачем же такая роскошь?

- Это тебе от Вячеслава Павловича, он выбирал, - сказала мать со значением.

Как мало, в сущности, человеку надо! И хотя Иван подсознательно понимал, что так нужнее матери, чтоб от Вячеслава Павловича, он вдруг со стыдом подумал о неприязни к этому человеку, о том, что он, Иван, сам все время выискивает то ту, то эту неприятинку в муже своей матери, а зачем выискивать-то? Ну, не доверяет он Ивану, а на каких основаниях доверять? И кто ему вообще, Ивану, обязан? Встретили как человека, не гонят из дому, на работу устраивают, рубашку вот подарили… Пустячная вещь рубашка, у него миллион было рубашек, но краденых или купленных, а не дареных. Да и к тому же такой - с плечиками, в таких нашивках да медальонах на пакете - у него никогда не было.

Он стал ее разворачивать, посыпались тоненькие булавочки, которыми была она закреплена, стал надевать, влезая в твердые, цвета сахарного рафинада манжеты. Матовая эта материя холодила тело. От шуршания новой рубашки, от шелка галстука, который он медленно завязывал, от тишины в квартире, нарушаемой лишь мягкими шагами матери, тихим скрипом чистых половиц, он ощутил удивительный покой, который знал когда-то очень недолго, в детстве, до войны, но позабыл… Одеваясь, застегивая новую рубашку, собираясь идти, он вдруг представил себя нормальным сыном, который уходит вечером на свидание, а потом вернется. Потому мать и положила перед ним выстиранное или новенькое полотенце и ушла по своим хозяйственным делам.

Он посидел несколько секунд перед зеркалом, посмотрел на себя: галстук был завязан правильно, ровно, по моде прошедшей семилетки - маленьким узелком-удавочкой.

Половицы скрипели, слышался голос Сережи, шипение, треск - это включили телевизор… Как-никак субботний вечер.

Младший вошел и по-хозяйски оглядел брата… В галстуках, видно, он тоже не разбирался, так как не носил, а остальным остался доволен.

Брат, по невысказанному мнению Сереги, был в большом порядке. Крепкий, плечистый, мужественный, в белой рубашке с галстуком, пахнущий одеколоном "Полет". Такого брата приятно проводить до места его назначения.

- Ну что ж, двинем, - сказал Серега.

- Пошли, - сказал Иван. - Проводишь меня немного.

- Я могу и до конца, - сказал мальчик. - Куда хочешь, могу, мне еще до спанья десять часов.

- Ну, уж десять, - придрался Иван. - Что ж ты, под утро ложишься?

- Ну, не десять, а все равно много.

- Ну, тогда пошли.

Они немного не дошли до горсада, и Иван сказал:

- Ну, давай, братан, назад, дальше я сам дотопаю.

- А ты найдешь? - с сомнением спросил мальчик.

- Найду. Я в любой местности ориентируюсь.

Серега удовлетворенно кивнул. Что он, забыл, кто его брат? Пограничники, они хоть где ориентироваться обязаны. Серега улыбнулся брату и пошел домой.

Иван в одиночестве похаживал у входа в городской сад. У него еще было минут пятнадцать до прихода девушки, и он вошел на территорию сада. Народу было множество, в основном около танцплощадки, огороженной металлической сеткой, но кое-кто стоял у эстрады-раковины, где у микрофона вовсю старался культурник.

Публика была совсем молодая, а ребята постарше дружно сгруппировались вокруг павильончика "Пиво - воды".

Музыка уже гремела, ломкий и как бы чуть хмельной, приятный мужской голос рвался из динамика, постанывая: "Ай, ай, Дилайла…" Во всей этой суете Иван ощутил вдруг свое одиночество, и свой возраст, и то, что был здесь как бы неким гостем с другой планеты, летевшим много световых лет и вот опустившимся рядом с танцплощадкой, неким пришельцем с той планеты, название которой неизвестно местной молодежи, так же как и неизвестен факт его появления здесь, в инопланетной форме (светлый костюм, белая, в первый раз надеванная рубашка, галстук с искорками). Что он, робел перед этой танцплощадкой? Перед девушкой, которая, возможно, не придет? Перед этими юнцами в широченных, как юбки, брюках с металлическими украшениями по обшлагу? Видал он таких фраеров!

Не много погулял он в своей жизни на воле, но танцплощадки видывал, и прошел, и вымерял их вкрадчивыми шагами танго, прыгающими - фокстрота, и даже во времена рок-н-ролла успел повертеть партнерш юлой вокруг себя. Он в этом деле был человек передовых взглядов и уважал новые танцы, и парки культуры, и заводские клубы, и особенно летние рестораны с танцплощадками, куда приходил в различные периоды своей жизни по делам, а часто и просто так, для собственного удовольствия… "Дилайла" так "Дилайла", - думал он. - Сегодня "Дилайла", а вчера было "Арабское танго", а позавчера "Мишка, Мишка, где твоя улыбка". Расклешенные брюки с блестящими инкрустациями тоже можно пережить, вчера были узенькие дудочки, что на ногу не налезали, носили и такие, а сейчас будем носить нормальные, но если кому охота, пусть подметает пыль клешами с бубенцами, пусть звенят однозвучно, ему не жалко, но он лично такой сарафан с музыкой на себя не напялит… Вот мини-юбка - это другое дело, это нам нравится, это пусть носят.

Правда, когда он видел жалконькие, острые коленки, которые совсем не вредно было бы прикрыть бальным платьем со шлейфом, он отводил глаза далеко-далеко с некоторым смущением, но когда появлялись круглые, нагловатые, откровенно себя подававшие колени, как у его продавщицы, то тут приходилось заставлять себя притушить фары, чтобы не ослепнуть от такого блестящего зрелища. Все это было нормально, это и была та жизнь, о которой он думал в последние годы с таким ожиданием и такой надеждой, что казалось, один лишний день срока - и нервы порвутся, лопнут, как пересохшие веревочки.

Назад Дальше