– Нет… да, благодарю, – сказала она, делая шаг вперед и не переступая порога. – Но вы как себя чувствуете, у вас все нормально, скажите? Может, вам какая-то помощь нужна, нет? Вы меня извините, это, может быть, даже назойливо, не знаю, но я с того времени все время мучаюсь: вот человек хотел мне помочь, и вот ему плохо, а я осталась стоять, не окликнула его, не спросила…
Я почувствовал, что сейчас разревусь. Будто какая-то теплая волна омыла вдруг давно уже, так что я свыкся с ним, засевший в груди острый болезненный камешек, он оказался ледышкой, его мгновенно начало разъедать этой волной, растапливать, и грудь мне переполнило.
– Да давайте же… пройдемте, – осекающимся голосом сказал я, –что мы на пороге… А я опять вас не узнал. Все у меня сейчас нормально, да… благодарю. А как вы узнали, где я живу?
Она переступила через порог и стояла теперь под замирающим, заканчивающим качаться шнуром выключателя.
– Я видела, куда вы зашли. Мой дом здесь, рядом, я на следующей остановке схожу обычно.
– И что же, – потрясенно спросил я, – вы искали меня… обошли все двенадцать этажей?
– Нет, – пожала она плечами. – Только четыре. Вы ведь живете на четвертом этаже. Ну, так скажите же мне: могу я вам чем-то помочь, если нужно?
Полторы минуты назад я хотел быть только один, один – и чтобы не было больше никого рядом, тем меня и устраивала эта коробка, набитая электроникой, что я, слушая какие-то человеческие голоса и видя какие-то лица, был все равно один, теперь я почувствовал, что не смогу, не выдержу; если она уйдет просто так, не побудет возле меня, – я побегу за ней, буду искать ее так же, как она меня.
– Зайдите уж ко мне, коли пришли, – попросил я. – По-моему, самое главное, что вы пришли, вот и заходите, спасибо вам…
Она прошла, села в кресло, в котором только что еще сидел я, и спросила напряженно-внимательно, с ясной ожидающей улыбкой глядя на меня:
– Я слушаю.
Как она знала, что именно этого все внутри меня и требовало – рассказать ей?!
Я сел на тахту напротив нее – и меня прорвало. Я говорил ей обо всем: о том, чем я занимаюсь и как все это у меня выходит, как я издергался и устал, как у меня начались галлюцинации и как это было ужасно, как я был любим женщиной и был брошен, как я потерял и нашел этот свой блокнот… Я говорил ей столько и такое, о чем никогда – десятой части того! – даже в пору самой великой нашей душевной близости, не говорил с Евгенией, не упоминая уже ни о ком другом…
* * *
– Дайте руку, – попросил врач. – Ладонями кверху, вот так. – Он быстро провел большим пальцем мне по ладоням, проверяя, не потные ли они, нагнулся над столом и так же быстро оттянул мне в сторону и в бок веко одного глаза, потом другого. – Значит, ничего подобного тому, что было, больше не случалось?! – в какой уже раз спросил он.
Он весь сиял доброжелательством, вниманием и участливостью, и лишь твердые движенья его рук выдавали в нем профессиональную жесткую бесстрастность.
– Нет, больше не случалось, – ответил я тоном исправно выполняющего всякое домашнее задание ученика.
– Спите хорошо, без кошмаров?
– Хорошо.
– Как у вас на работе? Поспокойнее стало, все утряслось?
– Утряслось. – Я улыбнулся.
– Что вы улыбаетесь?
– Да так…
– Может быть, вам кажется смешным, что недавно вас волновали какие-то там определенные вещи?
– Пожалуй, что так.
– Я очень рад вашему виду, – сказал врач. – Вы хорошо выглядите, я же говорил вам, что все будет хорошо. Давайте будем прекращать принимать лекарство. Вы сейчас, значит… – он заглянул в мою карточку, – ага, по полтаблетки три раза. Ну вот, давайте по таблетке раз в день, пейте так неделю – и прекращайте, Посмотрим, посмотрим… А потом, через месяц – снова ко мне. Это обязательно. Договорились? – с дружеским заговорщическим видом заглянул он мне в глаза.
– Договорились, – сказал я.
9
Часы у меня на руке показывали уже половину первого. Выстуженный, с заиндевевшими окнами автобус, по-ночному бешено, лишь коротко притормаживая у остановок, мчавшийся в белой, секущей снегом его лобовое стекло мгле, был пуст – лишь я да еще обнимающаяся парочка где-то на заднем сиденье. Я был в возбужденном счастливом опьянении – мы выпили на десятерых две бутылки водки и пять бутылок вина, – но я был пьян и возбужден не от выпитого, я был пьян от того повода, по которому мы выпивали, от того события, которое мы праздновали. Пойди укуси меня кто сейчас, пойди отбери у меня людей, закрой мне тему, срежь деньги – наоборот: подбросьте-ка всего того-этого… Бог знает, конечно, сколько еще до окончательных результатов – год, два, три, вся оставшаяся жизнь? – но дверца приоткрылась, открылся туннель за нею, и ясно уже, что брезжащий где-то далеко крохотной точкой свет – это тот самый искомый свет, и надо теперь лишь осилить путь до него. В руках у меня уже не кончик ниточки, готовый оборваться от каждого неосторожного потягивания, а целый моток – не зря я таскался со своим блокнотом аж к криминалистам.
– Эгей! – позвали меня. – Эгей!
Я посмотрел в сторону голоса и вздрогнул. Между рядами сидений, шагах в пяти от меня, взявшись за поручни и забросив ногу за ногу, все в том же своем нелепом, как застиранное женское белье, розовом костюме, тех же нелепых, похожих на обрезанные валенки, с округлыми короткими носками ботинках, стоял тот человек. Только на голове у него была сейчас этакая вроде лыжной, с болтающейся пампушкой на маковке шапочка.
– Как жизнь? – увидев, что я гляжу на него, подмигнул он мне с прежней же все иронически-ласковой улыбкой, отжался на поручнях и, повиснув в воздухе, стал болтать ногами. – Мне кажется, Нобелевская премия у тебя в кармане. Не так, нет?
Я был не в силах произнести ни слова: горло мне перехватило спазмой, виски сжало словно бы громадными, заледеневшими на морозе плоскогубцами, и казалось, они расколют мне сейчас голову, как созревший грецкий орех.
И этот старый мой знакомец тоже замолчал, лишь качался и качался на поручнях, побалтывая ногами, и безотрывно, с застывшей улыбкой на лице смотрел на меня.
Водитель в динамик прогрохотал мою остановку.
Я вскочил с места, будто пружины сиденья подбросили меня, и рванулся к задней двери. Парочка, на последнем сиденье целовалась, запустив друг к другу руки за пазуху. Уже соскакивая со ступенек, я оглянулся – проход между рядами кресел был свободен, никто там не стоял.
Дверцы с трудным металлическим скрипом сошлись у меня за спиной, автобус, пробуксовав мгновение, ушел, и я остался один в этой ночной темени, воющей, метущей колючим, обдирающим лицо снегом.
Я пошел по направлению к дому, но, пройдя половину пути, повернул и пошел обратно. Я вновь вышел на остановку, постоял на ней мгновение и пошел в другую сторону, через дорогу.
Мне открыли минут через пять после моего звонка.
– Это вы! – сказала она сонно и испуганно, глядя на меня сквозь узкую щель, на которую позволила открыть дверь цепочка, с недоумением и усталостью измученного за день человека. – Сейчас… – Она прикрыла дверь, освободила ее от цепочки и снова открыла. – Проходите. Раздевайтесь. Вот сюда, на вешалку.
Она была в скоро наброшенном, перекрутившемся под поясом халате, с голыми ногами, со свалившимся ото сна набок пуком волос.
– С кем это ты? – вышел из комнаты, хмурясь от света, мужчина в одних трусах, без майки, босиком – видимо, муж. И, увидев меня, тут же повысил голос: – Вы кто?
– Тише, Сеня, разбудишь же, – сказала она. – Это тот товарищ, я тебе говорила.
– А-а!.. – протянул муж и замолчал.
– Пойдемте на кухню, – пригласила она меня.
За все время я пока не сказал ни слова.
Я пошел на кухню, сел на табуретку, прислонился спиной к холодильнику, они оба следом за мной прошли и встали у стены возле двери.
– Что-нибудь случилось? – спросила она, в голосе у нее были теперь тогдашние, заставившие меня сейчас прийти по записанному адресу боль и сострадание, но рядом стоял, уперев руки в пояс, босыми ногами на холодном полу, ее муж, и, ко всему тому, задав вопрос, она зевнула, прикрыла рот ладошкой и смущенно улыбнулась. – Простите, – сказала она.
Я знал уже, что не надо говорить, но у меня не было сил, чтобы сдержаться, и я сказал:
– Он опять приходил ко мне. Сейчас, в автобусе.
Муж взглянул на нее, она посмотрела на него, переступила ногами у стены, помолчала и спросила:
– А-а… вы уверены?
Да, ну конечно же, ну зачем я пришел – совсем я, видимо, слетел с катушек…
– Уверен, – сказал я по инерции.
Случившегося мига сердечной участливости и доброты не вернуть, не восстановить, не реставрировать его, человек ведь делает добро не потому, что кто-то нуждается в этом, а потому, что так нужно для его собственной души, для ее спокойствия и безгрешного существования. Это-то, может быть, и называют альтруизмом, но запасы его в человеке не бездонны, они сгорают, и обгоревшей душе нужно время, чтобы восстановиться. И доводись я ей, предположим, мужем или любовником, как знать, не поступила ли она так же бы, как Евгения…
– Может быть… может быть, вам все-таки следовало пить эти таблетки? – устало проводя рукой по лицу, снова, кажется, удерживая зевоту, сказала она.
Ничего другого я уже и не ожидал, точнее – ожидал чего-то в этом роде.
– Я пойду, – пробормотал я и встал.
Они меня не удерживали.
Отчаянно и несчастно закричал, заплакал в комнате ребенок. Муж рванулся в дверь, захлопнул ее за собой, и она, глядя, как я одеваюсь, сказала:
– Вы не отчаивайтесь, а?
Но вся она уже, я видел, тянущаяся к двери, прислушивающаяся к торопливому, раскачивающемуся голосу мужа, выпевающего "баю-бай", была там, рядом с ним.
Кажется, я не сумел даже попрощаться с ней – вышел из квартиры и пошел по лестнице вниз.
На часах было уже около двух.
Я бродил по окрестным улицам, подняв воротник, прячась в него от ветра и жестокого снега, пока не замерз, и все время я исходил страхом, что вот сейчас из-за поворота или просто из этой мятушейся белой мглы вновь появится он, но идти домой было еще страшнее. Однако я пришел в конце концов, меня всего так и трясло от холода – оставаться на улице я был больше не в силах.
Я включил свет в прихожей, переобулся и, не раздеваясь, чтобы согреться, зашел в комнату, – он сидел на стуле возле стола, в той же запомнившейся мне навек позе: боком, забросив ногу на ногу и уперев подбородок в сложенные на спинке крест-накрест руки.
– Думал, что сбежал от меня? – сказал он, усмехаясь. – Наивно! Ну-ну! Куда ты от меня денешься…
Он разогнулся и, опять как тогда, откинулся назад, оперся спиной о стол.
– Брось в меня чем-нибудь, – сказал он. – У тебя это славно выходит.
Я сел на тахту прямо у входа в комнату, смотрел на него и молчал, меня била дрожь, и мне уже было непонятно, отчего я дрожу: от холода или от ужаса, что все это со мной начинается вновь.
– Давай поговорим, – сказал он. – Что ты все молчишь, это ведь в конце концов и невежливо. Давай поговорим, скажем, о счастье. Что такое счастье и как вы его понимаете, – дразнящим тоном насмешливо произнес он. – Так как ты его понимаешь?
– С какой стати я буду с тобой рассуждать о счастье? – с трудом ворочая языком, выговорил я.
Он так и вскинулся, всем своим видом выказывая восторг.
– Превосходно! – сказал он. – Превосходно! То есть ты подразумеваешь таким образом, что счастье – это такая некая категория, которая не подлежит обсуждению. Так? То есть счастье – это нечто само собой разумеющееся, что тут и обсуждать!
– Я этого не говорил! – закричал я. Я не хотел вообще ничего говорить, но как бы против воли даже вот закричал, до боли в ногтях вцепившись в край тахты.
А может быть, это мне лишь казалось, что я кричу? Может быть, мой крик, коль скоро все то, что говорил он, было лишь в моем мозгу, тоже звучал внутри меня, и мне только казалось, что я кричу в яви?
– А между тем понятие счастья так запутано… – не обращая внимания на мои слова, сказал он. – Вот ты добился своего. Выбросил блокнот, да так, что с него все смыло, а потом – нет, нашел да все восстановил – и вот добился… Может быть, ты получишь даже Нобелевскую. А? Нет? Ну почему же? – отвечая самому себе, засмеялся он. – Если будут предлагать – так отчего же? Но разве человечеству станет лучше от твоего открытия? Разве от всех ваших открытий человечеству сделалось лучше, стало оно счастливее? То-то и оно. Ничуть. Знания – это не счастье, весь этот ваш прогресс – это бег по кругу. Сорок тысяч километров по экватору, – со смешком добавил он. – Древние эллины были не менее счастливы, чем вы. Во всяком случае, не более несчастливы. Но вы не понимаете, что творите.
– Ты! Много понимаешь ты, дрянь паршивая! – снова закричал я и почувствовал, как с губ у меня сорвалась слюна, – нет, я кричал по-самому по-настоящему. – Вот так, отвоевывать, узнавать тайну за тайной, по кусочку, по клубочку распутывать – это и есть счастье, цель и смысл. Ясно тебе, дрянь паршивая?!
– М-да, – сказал он, вновь забрасывая ногу на ногу и вынимая из кармана спички с сигаретами. – Мне остается только утешиться табачком. Род людской запутался, и сколько и как ему ни помогай, он не хочет освободиться от своих заблуждений… Прошу прощения, что не предлагаю закурить, но я же – это ты, как же ты будешь предлагать сам себе?!
Он сидел, пускал кольца, потряхивая ногой, а меня всего мутило, выворачивало наизнанку, и мне мерещился даже запах дыма.
– Пошел вон отсюда! Вон! – закричал я, вскакивая с ногами на тахту, срывая с себя пальто, в котором так и сидел, и кажется, действительно намереваясь бросить им в него. – Вон! Вон!
– Ухожу, ухожу, – сказал он, поднимаясь. – Ухожу, что поделаешь. Надо же, какое гостеприимство…
Он бросил окурок под стол, боком, боком, как и в тот раз, когда прошел к соседям, вошел в уличную стену, повернулся на мгновение спиной и исчез.
Утром, едва начался прием, я уже сидел в кабинете врача.
– У вас рецидив, – сказал он. Влажно-карие глаза его смотрели на меня не с участливостью и пониманием, а мрачно и жестко. – Скажите честно, вы принимали лекарства?
– Принимал, – пробормотал я, не глядя на него.
– Ясно! – сказал он. – Если и принимали, то не так, как следует. Давайте тогда в больницу ложиться.
– Я буду, – так же не глядя на него, сказал я. – Буду, правда. Что мне остается…
– Смотрите, – сказал врач. – Вы ведь интеллигентный человек, должны понимать – вам же хуже.
Я вышел на улицу и побрел куда глаза глядят.
Впереди меня, с ранцем за плечами, плелся куда-то, загребая валенками в галошах выпавший ночью снег, мальчишка лет семи. Пальто было ему коротко, шлица уползла у него чуть ли не к лопаткам, и в прорезь ее высовывался и болтался на ходу, как хвост, длинный конец не заправленного, видимо, в петлю ремня.
И тут я вдруг вспомнил, что, когда этот мерещившийся мне лысый человек уходил сквозь стену и повернулся на мгновение спиной, по ногам у него что-то мотнулось… тень не тень… да нет, не тень! Наподобие вот этого ремня у мальчишки, только длинное и на конце скрутившееся кольцом. И что за странные, с широким, округлым и коротким, как у ребенка, носком были у него ботинки?
Когда я открыл дверь квартиры, сердце с бешеной дикой силой колотилось у меня где-то в горле. Я быстро скинул пальто и, боясь признаться самому себе в том, о чем думаю, прошел в комнату и опустился около стола на колени. День был сумрачный, и здесь, под столом, было совсем темно, но мало-помалу глаза мои привыкли, и я увидел в углу, у самого плинтуса, сигаретный окурок.
Потом я догадался включить настольную лампу и поставил ее на пол. Это был действительно сигаретный окурок. Брошенный сюда, он еще некоторое время тлел, и на паркете прожглось овальное коричневое пятнышко.
Я поднял окурок, вышел на лестничную площадку и сбросил его вместе с только что купленными лекарствами в мусоропровод.
* * *
Ночной мой гость больше у меня не появлялся.
В ПОИСКАХ ПОЧТОВОГО ЯЩИКА
Мне было страшно.
Что-то происходило со мной, что – я не мог понять, но невмоготу стало удерживать сердце в груди, оно сделалось горячим и жгло мне все внутри, я едва не кричал от боли.
Словно кто-то подтолкнул меня – я сел к столу, взял бумагу и стал писать. И сердце мало-помалу успокоилось, и, когда письмо было написано и запечатано в конверт, сквозь прозрачно-тонкую бумагу конверта я ощутил форму сердца. Оно было теплым, скорее всего – горячим, и долго держать конверт в руках было невозможно. Я положил его на стол.
Сзади на меня смотрели. Я не мог видеть спиной, я только чувствовал – что смотрят, и ощущал, что это за глаза: большие, круглые, выкаченные влажным черным шаром из орбит, с красноватыми воспаленными веками, казалось, они вспухали, росли, клетки, делясь, черными огоньками шевелились в них, и вплотную уже приблизились ко мне – к согнутой моей спине, вздернутым углам плеч… а я не мог оглянуться, я одеревенел, только ощущал их спиной и сам ничего не видел: белое что-то колыхалось перед лицом – до меня долго не доходило, что это дрожит лист бумаги в моей руке.
На меня смотрела пустота.
Лист выпал у меня из руки, прошипел по столу, тронул карандаш, тот качнулся и покатился, задержался на мгновение на крае и звонко тенькнул об пол. Я хотел закричать, но губы мои не шевельнулись. Я выпрямился и обернулся.
Свет настольной лампы раздвинул темноту, она собралась в углах и плотно стояла под потолком. Она плавала под ним, словно дым, и оттого вся комната казалась погруженной в него, и стены сделались неосязаемыми, будто растворились, отступили за свои границы, только угадывались. Комната была огромна, неизмерима и, наверное, гулка, и мне стало страшно в ней.
Всю свою жизнь я положил на то, чтобы добиться этойкомнаты. С отдельным входом, собственной кухней, изолированной от внешнего мира этими толстыми крепкими стенами, толстой крепкой дверью с хитрым глубоким замком. Я устал от коммунальной жизни. Ничего мне не надо было, кроме спокойствия, тишины и одиночества. Полного покоя и устраненности от всех.
Когда я еще только мечтал об этой комнате, я любил представлять себя хозяином ее и то, как буду приходить в нее, и она будет встречать меня вздувающимися шторами над окном, которое некому закрыть, громким тиканьем будильника на столике у кровати, молчанием рассыхающихся половиц, которые начнут скрипеть когда ступишь на них. Я думал о том, как буду приходить в нее – и никто мне не сможет мешать: никто не включит свет, когда я захочу спать, никто не заговорит громко, не обращая внимания на то, устраивает это меня или нет, никто не заведет не вовремя проигрыватель и не приведет своих знакомых.
Никто не станет тревожить меня в ней (я никому не дам адреса), а если даже кто-нибудь и постучит, то можно прикинуться, что тебя нет дома и комната пуста. Почему-то я не помню, как въехал в нее, а иногда мне кажется – это я сам возвел ее стены, сам оштукатурил, сам навесил дверь и врезал замок…