Собиратели трав - Анатолий Ким 11 стр.


Но вот другое: слова людей, движения одушевленных рук и все, что могут выразить глаза, и улыбки - добрые, злые, веселые и грустные, - и многое другое, во что облачается душа человека, чтобы показать себя, - куда все это девается, куда? Вот рослый, тяжелоногий парень что-то крикнул, а затем поднял над головою обе руки и помахал ими, а потом побежал и догнал девушку, длинноволосую, с медной кожей, идущую по сырому песку вдоль самой воды, и он обнял ее за плечи, и вот они уже вместе идут, топча босыми ногами кружево желтоватой пены, которую море расстилает на их пути и тут же стягивает обратно к себе. Вскоре эти двое пройдут и скроются с глаз, уйдут за дюны, и можно бы их найти, встретить вновь - можно опять встретить того же самого человека, но где же это: как он бежал с ленивой слаженной силой в движениях тела, как обнял девушку и заглянул ей в лицо, как вел ее и что-то говорил, говорил улыбаясь? Этого уже нет, этого нет, и совсем другое теперь перед глазами: пустой берег, мокнущий под дождем, море, прячущее даль простора за пеленой тумана, и два дома на Камароне, как двое грустных бродяг, накрывших свои головы ветхими мешками.

Прозвучал гудок далекого парохода: "Туман! Туман!" Ворона сипло откликнулась: "Ай-о! Ай-о!" Брел вдоль кромки моря какой-то человек, темный плащ его блестел, мокрый, и видимый в тумане край моря тоже казался мокрым.

До Хок-ро повернулся, пошел назад, и теплый дождь поливал, поливал его. Пиджак на плечах и локтях промок у него, по лицу бежали струйки воды, - но сейчас вокруг старика носятся, извиваются, прыгают золотистые призраки - каленные на солнце тела молодых мужчин и женщин. Они ловят мяч, бьют по нему руками, и летит лад ними огненная птица - доброе солнце, и звучат среди ударов волн и шиканья пены слова, слова, выражающие радость и боль души человека.

Масико спрашивает: "Почему?" - и смелые глаза ее смотрят прямо, в них отражен огонь погожего дня. Пришелец отвечает: "Я болен, Машенька, я человек с чужой кровью". Масико смеется в ответ, показывая чуть ли не все свои ровные блестящие зубы. "Врешь, - говорит она, - кровь у тебя своя, как у всех".

И снова До Хок-ро видит перед собою лицо незнакомого пришлого человека, пересекаемое стеклянными нитями дождя. Обычная улыбка теплится на этом лице, прозрачном и сером, как туман, из которого оно возникло. На море тускло, печаль на море лежит такого густого серого цвета, и дождь цедится в эту тусклоту так давно!

Но все это находится где-то там, позади, а перед стариком светится белый песок, и от него голубоватыми струями переливается в небо горячий воздух, и в этих струях возникают, сгущаются, расплываются и вновь возникают золотистые облака. И старик смущен, потому что облака эти - не что иное, как дымящееся под жарким солнцем бесстыдство молодых желаний. Вот вытянулось облако в длинное тело - и огромная призрачная, невесомая дева, вскинув над головой руки, широко разбросав ноги, проплыла перед лицом старика, и прежде чем она снова обратилась в облако и унеслась затем к небу, он в один миг успел заметить заалевшую ее щеку, и пот каплями над верхней губой, и синюю щелку полузакрытых глаз, которые хотя и потонули почти во сне, но бессовестно звали, просили, умоляли и звали. Вдруг обдавало старика запахом чистого дикого зверя, и по лицу его будто скользили тысячи прядей паутины. Что-то горячее и мягкое толкало старика, и он пошатывался и оглядывался и только тут понимал, что совсем близко - будто прямо сквозь него - прошли двое, те двое, которые всегда ходят вместе на дюны рвать цветы шиповника. Парень высок, темен курчавыми волосами и крепок, как солдат, а девчонка обыкновенная, длинноволосая и гибкая. Это от нее исходит тот дикий телесный запах. Они ложатся на песок совсем близко от старика и сливаются в поцелуе так, будто один человек хочет навечно войти в сущность другого. И До Хок-ро отворачивается, не желая смотреть на них, и смущенно опускает глаза.

Бели бы он поднял глаза и внимательно вгляделся перед собою взглядом, могущим проникать в иное время, то мог бы увидеть Масико и пришельца, сидящих рядом на белой, вымытой морем и дождями коряжине, и себя увидел бы невдалеке, с рыбьими кишками в руках. Больной человек говорил, вглядываясь во что-то в море, он чуть хмурился, ведя рассказ. "Во мне нет уже, наверное, своей крови - много раз переливали чужую, хорошую. А потом отпустили. Вроде бы настало улучшение. Но при этой болезни так и бывает, Машенька, я знаю. И сроку остается человеку что-то около месяца. Что может человек сделать за месяц? Не знаю. Я решил поехать сюда - и вот сижу теперь здесь, а прошлого больше не существует для меня. Все хорошо, только мучают меня иногда воспоминания, эти призраки иного времени".

Чуть раскрыв шершавые розовые губы, Масико вертела и трясла пальцем в ухе, выбивая из него застрявшую водяную горошину. Сегодняшний день и был для нее сегодняшним днем, призраки иного времени не мучили ее сейчас, стояла хорошая погода, и Масико просыхала на солнце, недавно выйдя из воды. Послюнявив бугорок на ладони, она стерла возле округлого колена соль, проступавшую белой полоской. Ее голова с высоко уложенными волосами, которые берегла она от морской воды, беспечная ее голова легко склонялась то к одному загорелому плечу, то к другому. При этом ладные ее груди, как два круглых добрых существа, дышали, казалось, каждая по отдельности.

Настоящий миг неуловим - тут же становится прошедшим, и слово, сорвавшись с губ, улетает в вечность, будто на стремительном ходу поезда человек выплюнул окурок в дверь тамбура, а не слово сказал. И будущее неизвестно, и если льет дождь, и за полосой влажного песка море стелется ровное, серое, тяжелое, и над морем шевелятся вороха отсыревших туч, если видишь какого-то человека в блестящем, скользком плаще, идущего одиноко вдоль воды, и видишь раскорякой стоящую возле лужи ворону, натужно выгибающую шею и кричащую: "Ай-о! Ай-о!" - то все это не прошлое и не будущее - потому что видишь, и не настоящее - потому что оно неуловимо. Притихнув, с остановившимися глазами, человек проникает взором в то пространство, в котором время уже никуда не движется.

До Хок-ро поднял у ног мокрый камень и запустил в ворону, кричавшую у лужи, и та подскочила, поджала лапы и полетела над мокрым берегом, похожая на перепуганную старуху, которую чуть было не убили. И в эту минуту раздвинулись тучи и в голубое отверстие быстро скользнуло горячее, брызжущее огненными каплями солнце, - тогда склон сопки вспыхнул яркой дорогой зеленью камня изумруда, а море рядом и небо вокруг еще глуше попригасли. Синей искрой сверкнула и канула куда-то ворона; край света прянул по песчаному покатому берегу дальше - и словно зажглась яркая лампочка в сумерках, яркая лампа в маленькой комнате, - и сразу же исчезли призрачные видения, и уже ничто не напоминало о том, что есть какое то время иное, чем настоящий миг, что ушедшее время бормочет голосами людей и предстает перед тоскующими глазами в своих давно истлевших красках.

Старик увидел Камарон - светящийся песчаный мыс, ожившую под солнцем зелень одинокого дерева и серебряных два домика. К одному из них он направился, и в нем раньше лежал больной человек, которого надо было утешить, - так велела Масико, уезжая. Над этим домиком торчали два шеста с перекладиной, на которой вывешивалась в ясную погоду морская капуста и сушилась рыба, нанизанная на веревочки. Вытирая испачканную руку о влажные штаны, До Хок-ро шел по тропинке к дому, жмурясь под неожиданным солнцем.

Несколько дней назад в этот дом зашли двое, мужчина и женщина. У молодой женщины были длинные до плеч волосы, она словно беспрерывно глотала и никак не могла проглотить какую-то пищу и смотрела на До Хок-ро сквозь большие темные очки. Мужчина был высок и лыс, с густым, повелительным голосом. Их слова гудели, порхали вокруг старика и лопались без всякого смысла, словно мыльные пузыри. До Хок-ро ничего не отвечал на вопросы, упорно глядя в угол, тогда женщина присела рядом на бревно и сняла очки. И До Хок-ро увидел, что красавица эта глотала свои слезы. Вытирая платочком глаза, она стала показывать ему фотографию, на которой среди больших столов находился бывший сотоварищ До Хок-ро. Он знакомо улыбался старику, был одет в белый халат, в руке держал полураскрытую книгу. Женщина о чем-то скорбно спрашивала у До Хок-ро, старик в ответ медленно покачивал головою: мол, не понимаю. Он поднялся и, спотыкаясь о бревна переводин, пошел к окну, достал золотые часы. На пыльной доске подоконника остался от них темный круглый след. До Хок-ро отдал часы женщине, которая могла быть женою или сестрою исчезнувшего незнакомца, а равно женою или сестрою этого лысого человека. Эти люди знали, очевидно, все о том больном человеке, а До Хок-ро не знал даже, жив ли он теперь. Но старик знал, что каждое расставание с человеком может быть вечным расставанием, и знал также, что всякий уходящий за горизонт жизни остается бессмертен, пока его помнят другие. Мужчина и женщина незаметно ушли, и вскоре густо, равнодушно зашумел на улице дождь. Солнце исчезло…

И вот через несколько дней оно. вдруг выскользнуло из-за туч, осветив Камарон, белый песок, море и сопки побережья.

Но солнце быстро пробежало Камарон и стало передвигаться дальше, выхватывая, как свет прожектора, яркие белые и зеленые куски из приглушенного темного дня. На минуту врываясь в тусклую глубину просыревшего насквозь дня, солнце весело ободряло покорную, скорбящую жизнь, показывая иную - яркую и счастливую - се возможность.

А на опустевшем пустыре, по которому только что расхаживал человек, бесился по лужам ветер, трепал и рвал мокрый бумажный хлам, валявшийся на пляже.

- Мне оставалось жить недели три, не больше. А я вот уже месяц живу здесь, - удивлялся незнакомец.

- Ничего! Ты еще сто лет проживешь! - смеялась Масико.

Солнечное светящееся пятно передвинулось к дальней стороне залива. Желтой чищеной медью загорелись длинный мол на волнорезе и шпиль маяка над пирсом. На пустыре же опять было глухо и темно, и хлюпало в лужах, когда набрасывался прибежавший от моря ветер-хлестун.

А на молу сидел кореец-рыбак в длинном плаще с капюшоном, в резиновых сапогах. Это был маленький, темноликий, крепкий человек с горбатым носом, веселыми глазами. Он сидел на чугунной тумбе причала, посапывал мокрую, потухшую папиросу и смотрел на гибкие удилища трех спиннингов, лежащих на бетонных плитах мола.

Когда под минутным солнцем засветились бамбуковые удилища и засверкали на пирсе круглые влажные бока фанерных бочек, наваленных высокими штабелями, и вода осветилась чуть ли не насквозь, до самого дна, и в ней заиграли серебристые наваги, - рыбак поднял лицо и, сморщив гармошкой лоб, посмотрел в небо, затем в даль моря. Чутье рыбака ему подсказывало, что назавтра будет хорошая погода, и к тому же в голубеющей над очистившимся горизонтом полосе неба и намек не было на далекий остров, что предвещало бы продолжение плохой погоды.

ПЛОВЕЦ В ОТКРЫТОМ МОРЕ

Голубой остров в далеком море! Многих отважных пловцов манил он к себе. Но отмеренная в равной доле с человеческой мощью отвага была слабее неизвестной угрозы пустынного моря. Однако тайные мечты многих пловцов копились исподволь и как бы свелись под конец в один остроконечный курган, похожий на тот остров, и на вершину этой общей тайной мечты был вознесен самый отважный и сильный.

Простирая вперед руки и вытягиваясь всем телом, он погружался лицом в воду, делая при этом кипящий пузырями выдох, а затем поднимал голову и, загребая руками в стороны, шел вверх, на воздух, чтобы вобрать его в грудь. Разводя ноги и потом ножницами вновь сводя их, Эйти работал ими, словно веслами, а руки у него работали как пара других маленьких весел, впеременку с большими. Гибким телом он приноравливался к воде так, чтобы тело скользило по ней, словно с горки на горку, вторя повадке волны. Он плавал в море давно и знал, что эту повадку переняли все плавающие обитатели моря - рыбы, нерпы, дельфины. Вода не любит, когда ее расталкивают, бьют, она любит, когда по ней скользят. Хороший пловец потому неутомим, что понимает и любит воду.

Эйти не знал, как это можно утонуть в воде, - ведь она держит. Она не хочет, чтобы ты утонул, а ты выкатываешь глаза, надуваешь щеки и колотишь руками и ногами как попало, теряешь силы. Дурак, не выкатывай глаз и не надувай щек - в щеках ты не много воздуха сбережешь. И не кричи так жутко, пойми, что в твоем крике столько же ужаса, сколько и глупости. Пойми, что вода хочет, чтобы ты шел вверх, а не вниз, дает тебе жить. Жить можно на воде, лежать, словно в мягкой постели, и смотреть в голубое небо, и вдыхать его в себя. Вода добра к тебе, как воздух и как земля, а ты колотишь ее и вопишь, вот ты даешь! Ложись на нее и лежи, раскинув руки, словно чайка крылья.

На шее Эйти болталась большая милицейская свистулька со шнуром. В голубых плавках торчала английская булавка. Вот и все снаряжение Эйти, с которым он на долгие часы уходил в море. Эйти мог бы жить в нем, как рыба, если б не холод воды. Вода всегда холоднее воздуха и здесь нет ее вины, уж так она устроена. Но на поверхности моря всегда попадаются тонкие пласты, дорожки, змейки и волоконца нагретой воды, и они ждут озябшего пловца. Умей, пловец, находить это парное молоко тепла в холодном океане, грейся и плыви! А если долго не попадутся теплые водяные поляны и судорогой вдруг сведет ногу, то вынь булавку из трусов и уколи сведенное место - сразу пройдет. Так считал Эйти и брал с собою булавку.

А зачем нужен милицейский свисток? Он нужен милиции, чтобы звать на помощь. Однако Эйти, вольный пловец моря, не мог на это рассчитывать, он скользил с одной водяной горки на другую, все дальше уходя от берега, и при каждом вдохе вкусного воздуха успевал приоткрыть глаза и посмотреть вдаль над синей глазурью тихого моря, где одиноко темнел четкий зубец острова.

Нерпа лежит на воде брюхом вверх, спит. Ласты, словно руки, сложила на груди. Тупая усатая морда нерпы отвернута на сторону, и гладь воды лишь чуть-чуть не касается черных ноздрей зверя. Отлогая и плавная волна, не ломая зеркала воды, покачивает спящую нерпу. Ей снится сон, что она нерпа и что спит на спокойной воде, до отвалу наевшись рыбы. Так оно и есть, нерпа довольна. Но вдруг подскакивает она во сне и, вертанув хвостатым туловом, ныряет в воду. Сомкнув дырочки ноздрей и вытянув морду, она несется вперед, сама еще не зная куда, - никак не очухается со сна. Но вот она вновь слышит то, что ее разбудило, - недалекий плеск какого-то большого зверя. И нерпе хочется тотчас же взглянуть, что это за зверь. Она сворачивает на шум и весьма осторожно проплывает по освещенной глубине, вращая собачьими глазами. Брачная пара веселых сельдей, плывшая жабры к жабрам куда-то, завидела нерпу и зигзагами прянула в сторону, но нерпа за ними не погналась. Она увидела позади того изумрудно освещенного места, с которого исчезли сельди, дрыгающее тело человека. Но человек, насколько помнила молодая нерпа, всегда торчал стоймя - на берегу ли, на проплывающей мимо посудине. А этот, беззащитный и голый, плыл как-то, болтая руками и ногами. Нерпе стало тревожно от любопытства, и она, замирая от этой тревоги, подплыла ближе и долго снизу вверх косила глаза на пловца. Затем не выдержала, колом пошла вверх и вынырнула. Она решила посмотреть, нет ли чего опасного наверху, - с тем чтобы если все безопасно, то подплыть еще ближе и поддеть рылом под брюхо плывущего человека, попробовать его перевернуть.

Эйти совсем близко увидел высунувшуюся из воды морду нерпы, с усов капала вода. Зверь вылупился и чуть приоткрыл рот, словно хотел что-то сказать. Тревожная его морда была настолько похожа на лицо такелажника Хона, приятеля Эйти, когда тот как следует накачается пивом или вином, что Эйти не выдержал, рассмеялся. Нерпа исчезла. Но Эйти ждал, и она вскоре опять высунулась, уже с другой стороны. "Ходит подо мною, - понял Эйти. - Цапнет еще за ногу. Эх ты, нерпа, нерпа! Всегда хочешь поиграть". Эйти подобрал в воде болтавшийся на шнурке свисток и, зажав губами, тихо выдул из него воду. Затем неожиданно по-милицейски свистнул. И резкий этот свист резанул чуткие уши зверя, нерпа нырнула и метнулась прочь, отплыла сразу шагов на сто. Однако любопытство ее было еще велико, и она вскоре опять выставилась и обернула к Эйти пьяное, оглушенное лицо. И тогда Эйти крикнул:

- Эй, нерпа, как тебя зовут? Хон, что ли? Вот ты даешь, нерпа! Чего испугалась?

Но нерпа на сей раз не нырнула. Голос человеку не вызывал больше ужаса в ней, а она жаждала именно ужаса. Тогда Эйти снова засвиристел, и нерпа ужаснулась вполне. В следующий раз она вынырнула уже очень далеко, ее черная голова едва виднелась на воде. Эйти снова стегнул ее милицейской трелью; и она исчезла совсем. "Наверное, за остров уплыла", - усмехнулся Эйти и выплюнул изо рта свистульку. Свисток поболтался на поверхности возле лица, а затем, набрав воды, утонул.

Эйти обернулся в воде и посмотрел назад. Берег, откуда он уплыл, слился в одну длинную синеватую полоску. Едва заметный, витал столб дыма над Камароном. Берег был так далек, что скоро должен исчезнуть с глаз, а остров - Эйти оглянулся на него, чиркнув подбородком по воде, - остров вроде бы совсем не приблизился. Он все так же синел в недоступной дали четким треугольником. Предвестник того, что назавтра будет плохая погода. Шторм, или дождь, или даже град со снегом, как было однажды посреди лета. И Эйти впервые почувствовал тревогу. Может, повернуть назад? Он коснулся плечом края теплой струи и, перевернувшись навзничь, подгреб ногами, тихо вплыл в ласковое тепло, лежа на спине. Он заломил руки под затылок и призадумался. "Не такая уж плохая у меня жена. Красивая и верная. И пацан у меня неплохой, вот он орет, дает жару!" Ноги Эйти постепенно тонули, и он шевелил ими, чтоб всплыли. Вернуться назад?

Подвиг, который он хотел совершить от скуки жизни, предстал теперь перед ним бессмысленным, как любопытство нерпы. Но что-то не пускало его назад к берегу. Слишком много пловцов мечтало, глядя на далекий остров, и все эти тайные мечты, незримо слившись воедино, родили в мире новую силу. И эта сила вынесла Эйти в море. Он был теперь на виду у всех, хотя в море кругом не было живой человеческой души. И правда ли это или гибельный брод, но в невиданном подвиге ищет человек своей конечной завершенности. То, чего ему всегда не хватает, чтобы гордо и безмолвно обойти смерть, чует он в подвиге, а то, что извечно, мирно дает собирательство, - в том вся тревога и покорная тоска человека.

Эйти видел теперь, как красиво голубое бездонное небо над его запрокинутым лицом, но если он вернется назад к берегу, то как назавтра сможет вынести эту красоту и бездонность? Этот гул и трепет флагов далекого, непостижимого праздника? Три стихии держали его на себе - вода, небо и земля, - а он был меж ними один. "Один!" - хотелось крикнуть ему, но, боясь потерять силы, он не крикнул. И лишь яростно стал бить руками по воде, плывя на спине туда, где должен был находиться остров. Эйти плыл, не глядя в ту сторону, куда взгляпуть ему было страшно. И он не хотел возвращаться назад где жили покорные собиратели трав и где одна любовь, став слишком доступной, надоела ему, как раба, а другая любовь, слишком недоступная, помыкала им, словно рабом. Он гневно махал руками и отгребал ногами, постепенно вновь обретая мужество.

Назад Дальше