Мать писала, что долго плакала, когда вернулась домой из военкомата и увидела на окне бутылку топленого молока, которую она хотела положить мне в рюкзак, да потом закрутилась и позабыла (осколки этой бутылки лежали бы сейчас где-нибудь на обочине аушигерской дороги рядом с противогазом!). Что дома все по-старому, но уже по деревьям чувствуется осень. Что от отца ничего нет, последняя весточка была из Самурской, и письмо, вероятно, шло морем, вкруговую, через Сочи – Тбилиси, это видно по штампам. Писал, что на их участке фронта только иногда случаются небольшие стычки, а так – тишина, и она этому рада. "И еще на днях встретила на Республиканской Сергея Ивановича Козловского, преподавателя географии (ты его не забыл, конечно?), он вспоминал ваш класс и говорил, что лучшего у него за всю жизнь не было и что он желает всем мальчикам победы и благополучного возвращения домой. А в городе неспокойно, и днем и ночью со стороны Пятигорска слышна артиллерия, и хлеба в магазинах не достать даже по карточкам, выдают кукурузную муку, да и за той приходится становиться в очередь в шесть утра. Хорошо, что дома есть кое-какие запасы и картошка в этом году уродилась на редкость, А ты там, в горах, смотри не простудись и особенно береги уши, они у тебя часто болели в детстве. (Вот этого я что-то никак не могу припомнить!) Теперь беречь тебя некому, так побереги себя сам. До следующего письма. Мама".
Второе письмо было очень похоже на первое: мать жалела, что не сунула мне в рюкзак шерстяной шарф.
Осень спускалась с гор густыми холодными туманами. Мы дрожали в нашей продувной казарме под жиденькими байковыми одеялами и засыпали далеко за полночь, натянув на себя по две пары белья. Кто-то однажды забрался в постель прямо в гимнастерке и брюках, сбросив только сапоги, и с тех пор, хотя это строго запрещалось, мы уже не раздевались, спали "в полной боевой готовности", как выразился Гена Яньковский.
Наконец наступил день, когда мы покончили с перебежками, переползаниями, преодолениями всяких препятствий и с пулеметом системы Дегтярева. Мы отстреляли из ДП-27 десять дисков патронов в присутствии заместителя командира гарнизона по политчасти, получили общую благодарность за хорошее владение техникой, получили общий разнос за неважное состояние нашего обмундирования, особенно сапог, которые стали рыжими и потрескались от вьевшейся в них пыли, и наконец были отпущены на отдых на целый час раньше положенного времени.
Кое-кто побежал на Терек купаться, кое-кто засел писать письма, некоторые пошли в станицу, а я и Витя Денисов поднялись на гору, господствующую над долиной.
Отсюда, с высоты, отлично были видны Эльхотово, Терек, красная кирпичная мечеть на краю станицы, а за рекой серая каменная башня Татартуп, наверху которой был оборудован наблюдательный пункт нашего батальона. Ровная лента шоссе убегала к Орджоникидзе, и рядом с ним блестели ниточки рельс с железной дороги, А еще дальше, за Эльхотовом, в той стороне, где находился наш город, виднелись в зеленым волнах садов белые домики станицы Змейской.
– Ларька, – сказал вдруг Витя, – Кем бы ты хотел стать в жизни?
– Кем стать?…
Вопрос был задан так неожиданно, что я растерялся, В самом деле, кем я мечтал стать? Пожалуй, я над этим не задумывался всерьез. Лет тринадцати мне очень хотелось стать химиком, наверное, из-за того, что в школьном биологическом кабинете я увидел высокие, тонкого стекла стаканы, в которых из разноцветных растворов вырастали кристаллы, похожие на драгоценные камни, ряды ослепительно чистых пробирок на деревянных подставках, колбы и реторты, прозрачные, как воздух, и наборы реактивов, из которых можно было сотворить все что угодно – от красок чистейших радужных оттенков до пироксилина. Мне нравилась власть человека над инертным веществом, превосходство разума над косной материей. Четырнадцати лет я увлекся историей. Бредил подвигами неистового Святослава, вместе с новгородцами боролся за вольные грамоты посадским людям, в ополчении Евпатия Коловрата дрался с татарами, и сладкой музыкой звучали для меня размеренные летописные фразы: "…и вси в доспесех выехаша на Жилотуг: бяше бо сила велика и светла рать новгородская, конная и пешая, и вельми много охотников битися…" или "Сто татаринов паде от руки великого князя; на самом же многи быша раны: у правыя руки его три персты отсекоша, только единой кожею удержашася. Левую руку насквозь прострелиша, и на главе его бяше тринадцать ран; плеща же и груди от стрельного ударения и от сабельного, и брусны его бяху сини, яко и сукно…". В пятнадцать лет построил телескоп-рефлектор и путешествовал по горным хребтам и равнинам Луны, а в шестнадцать решил, что стану инженером-механиком, как отец. Меня увлекали все стороны человеческой деятельности разом, и если бы существовал на свете такой институт, в котором преподавали бы одновременно химию, астрономию, историю, теорию искусств, геологию и электротехнику, я пошел бы в него не задумываясь.
Витя смотрел на меня с легкой улыбкой.
– Трудно? А я вот давно решил: только консерватория!
– Почему? – спросил я,
– Тоже не знаю… Может, потому, что музыка делает человека счастливым…
– Не всякая, Витька,
– Конечно, Но я говорю о настоящей музыке, О музыке, которая возвышает человека, а не глушит его, не делает из него болвана… Ленинградская консерватория!… – сказал он мечтательно, – Глинка, Бородин, Римский-Корсаков, Венявский… Имена-то какие! Эх!
Он замолчал и задумался.
Внизу, по серой ленточке шоссе проползла колонна грузовиков в сторону Орджоникидзе, Кузова их были нагружены чем-то до краев и затянуты брезентом. Двигатели работали натужно, со сбоями. За последние дни шоссе стало очень оживленным. По нему днем и ночью не прекращалось движение. Это из прифронтовой полосы вывозили в Закавказье наиболее ценное оборудование заводов и фабрик.
– Пойдем, – спохватился вдруг Витя, – А то еще будут искать.
Мы начали спускаться с горы.
Я чувствовал, что Витя что-то утаил от меня, что-то не досказал, Не для разговора же о музыке и о нашем будущем пригласил он меня на эту вершину!…
Поужинав в гарнизонной столовой, мы готовились ко сну в полутьме неуюшого нашего зернохранилища.
– Шинели бы хоть выдали, чем они там в штабе думают! – ворчал, подтыкая под себя одеяло, Гена Яньковский,
– Курсачи небось в настоящих казармах, а мы на задворках, как не родные, – отозвались с другого топчана.
– Терпи, солдат, в генералы выбьешься!
– Тебе смех, а у меня все горло завалило, жрать не могу.
– Армия, брат.
– Горячего бы чайку сейчас… С халвой…
– Ишь чего захотел! Может быть, еще водки стаканчик?
– Хлопцы, а сержант уже дрыхнет!
Действительно, с топчана, на котором спал Цыбенко, несся храп с легким присвистом.
– Во дает! – с завистью сказал Миша Усков, – Пушкой не прошибешь!
Мы удивлялись и завидовали несокрушимости Цыбенко. Он засыпал мгновенно и спал, широко разметавшись по своему топчану, отбросив с волосатой груди одеяло и раскрасневшись, будто после хорошей бани. Он не замечал холода, не страдал от жары, и мы никогда не видели его усталым. Вернее, все это для него было такими мелочами жизни, на которые не стоило обращать внимания. Когда мы, совершенно размякшие от зноя и от бесконечных "ложись!", "встать!", "бегом марш!", валились где-нибудь в холодок, он с жалостью смотрел на нас; "Ну що, солдаты, пристали?" – "Жарко, товарищ сержант. Солнце печет". На лице его отражалось искреннее удивление; "Тю, солнце!… Ну и хай соби пече. А вам-то що з того?"
В глубине души мы восхищались своим сержантом, непрерывно сравнивали себя с ним, но сравнения были не в нашу пользу. Чего-то у нас внутри еще не хватало, в чем-то нам нужно было еще дотягивать, что-то приобретать… "Настоящий чоловик должон буть во! – поднимал Цыбенко кулак и поворачивал его перед нашими лицами. – Щоб унутри душа, а не балалайка".
…Мне становилось грустно. Неужели всю свою жизнь человек должен учиться быть человеком?
…А у таких, как сержант, это, наверное, врожденное. Они уже с детства такие, что ничего не нужно в себе воспитывать, преодолевать…
Тускло мерцает "летучая мышь" на тумбочке дневального. Снаружи осторожно ощупывает казарму ветер. Иногда холодные пальцы его, пробравшись сквозь щели, скользят по нашим лицам, но мы уже согрелись, некоторые уже заснули, некоторые переговариваются вполголоса,
– Левка, помнишь, как в лесу у Столовой горы мы нарвались на диких кабанов?
– А новогодний маскарад во Дворце?
– А помнишь, как Боря Константиныч засадил всему классу общую пару за закон Бойля – Мариотта?
– А помните…
– Ребята, как вы думаете, возьмут немцы наш город или…
– Ты что, с ума съехал?… – Гена Яньковский даже приподнимается на топчане и с испугом смотрит на Витю Денисова.
– А чего здесь особенного? Если Пятигорск взяли, Георгиевск, Минводы, то наш-то уж запросто. И так он уже почти у них в тылу.
– Драться все равно будут. До конца.
– Конечно будут. Только гарнизон-то у нас… Ни танков, ни броневиков…
– Зачем же нас угнали сюда? Почему не оставили?
– Это дело командования. Они знают.
– Интересно, после того налета еще бомбили?
– Мне мать ничего не писала. Вроде пока спокойно…
– Чего у нас бомбить-то? Дома отдыха да десяток зениток?
– Не скажи, А гидротурбинный завод? А мясокомбинат?
– Ну уж и завод! Два цеха и один сарай…
– Да они рушат все подчистую! Даже на отдельные хаты бомбы сбрасывают.
– Мне раненый один на базаре рассказывал: увидит в поле человека и пикирует прямо на него. Гоняется до тех пор, пока не пригробит.
– Вот сволочи!
– Эй вы, вторая школа! Хватит! Дайте спать людям.
Мы умолкаем.
Снова слышно, как шелестит ветер снаружи и где-то далеко за станцией вскрикивает паровоз.
Я натягиваю на голову одеяло и закрываю глаза.
– Подъем!
Уже? Тьфу, пропасть! А мне показалось, что я только заснул…
– Швыдче давай! Швыдче! Швыдче!
Свежий, подтянутый, розовый Цыбенко стоит в проходе между топчанами, как всегда засунув большие пальцы рук за ремень. Солнце полосует сарай во всех направлениях. Теплые ромбы, квадраты, треугольники лежат на полу. На них пляшут одевающиеся.
– Га! – изумляется сержант, увидев, что мы выскакиваем из-под одеял одетыми. – Ну, вояки! От бисовы дети!
Но больше не добавляет ничего. Только губы у него подергиваются от смеха.
После обязательной пробежки вокруг казармы, умывания и завтрака он сообщает:
– Сегодня пидемо на оборону.
Склад
Ротный старшина выдает на двоих ломик и большую саперную лопату, лезвие которой так остро, что им, наверное, можно заточить карандаш.
Я втыкаю лопату в землю и слегка нажимаю ногой. Лезвие идет в дерн с легким шипением.
– Огород дома такой копать! – говорит Вася, – Главное, легкая, как перо…
Потом мы забираем из казармы все оружие.
Через полчаса четыре трехтонных ЗИСа везут нас через Эльхотово на север. Впервые за время пребывания в гарнизоне мы видим станицу целиком. Пыльные тополя вдоль улиц, вековые белые акации с поникшими пожелтелыми листьями и с гроздьями коричневых стручков, яблоневые сады, сквозь осеннюю зелень которых проглядывает белый шифер и красная черепица крыш. Прямо на стенах домов надписи краской от руки:
ЗАВОЕВАНИЯ ОКТЯБРЯ НЕ ОТДАДИМ НИКОМУ!
ПРИЕМ СРЕДСТВ НА ПОСТРОЙКУ ТАНКОВОЙ КОЛОННЫ ЗДЕСЬ,
ВПЕРЕД НА ВРАГА!
ПРИ КЛУБЕ ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНИКОВ ОРГАНИЗУЕТСЯ
СТРЕЛКОВЫЙ КРУЖОК
И везде; в тени деревьев, у плетней, ограждающих сады, у придорожных кюветов, где застоялась грязная зеленоватая вода, у стен домов – люди. Людей так много, что кажется, в станицу съехались на огромный базар все жители окрестных селений, Только ничего они не покупают и ничего не продают. Сидят изможденные, бледные, припорошенные пылью или медленно бредут по обочине дороги в ту сторону, откуда мы едем. В одном месте, прямо на стыке улиц, горит костер. Женщина в рыжем ватнике что-то помешивает в кастрюле, поставленной на два кирпича. Тут же стоит коляска, в которой сидит ребенок, до глаз закутанный в шерстяной платок. Горький полынный дым костра задевает наш грузовик и остается за поворотом. И сразу же шофер дает резкий тормоз: по шоссе движется густая серая масса людей, повозок, автомашин, фургонов.
Притихнув, мы смотрим из кузова на это страшное шествие. Сначала взгляд не в силах остановиться на чем-либо в отдельности – он беспомощно скользит по толпе, пытаясь охватить ее целиком, и только спустя некоторое время я начинаю различать детали потока.
…Две девочки в одинаковых красных пальтишках везут садовую тачку. В тачке узлы, поверх которых в корзине – черная кошка и рядом с ней кукла в кружевном платье,
…Велосипедист в фетровой шляпе, в очках, в желтом парусиновом балахоне. На багажнике велосипеда кипа книг и привязанный к ним синий эмалированный чайник.
…Грузовик с подвязанными веревкой крыльями и разбитыми фарами. Дверок у кабины нет, Из горловины радиатора клубами вырывается пар. В кузове на горе полосатых матрацев – дети, испуганные, притихшие, похожие на затравленных зверьков.
…Мужчина в выгоревшей армейской гимнастерке тяжело выбрасывает вперед ноги, отталкиваясь костылями. За плечами у него мешок на веревочных лямках, на боку – серая холщовая котомка, из которой торчат зеленые перья лука.
…Старик горец в праздничной черкеске с серебряными газырями, в карачаевке благородного золотистого каракуля, с длинным кинжалом на поясе. Идет, опираясь на толстую узловатую палку, медленно переставляя ноги, не глядя ни на что и ни на кого. Ему лет девяносто, не меньше. Наверное, еще видел Шамиля…
Идут и идут, черные от усталости, с ничего не выражающими лицами, с мешками, котомками, чемоданами, рюкзаками и просто без ничего. Шарахаются от наплывающих на них повозок, спотыкаются, падают.
Сигналят машины, плачут дети на руках матерей, кто-то пронзительно кричит в середине толпы:
– Ой, помогите же, люди добрые! Ой, помогите!…
Пыль белым прозрачным занавесом поднимается над дорогой, пудрит головы, плечи, спины людей,
Шофер нашего головного ЗИСа, приоткрыв дверцу кабины, наполовину высунувшись, спрашивает старуху, опустившуюся на землю прямо у колес:
– Откуда, мамаша?
– С Тереку, милый… с Тереку… А кто из Урухской…
У старухи водянистые, слезящиеся глаза, платок сбился на спину, седые волосы свалялись в грязный серый колтун,
– Двое булы, милый… а зараз ни одного немае…
Она снимает с ноги разбитый яловый сапог и вытряхивает из него соломенную труху,
– Двое булы, один одного кратче, а теперь не чуты ни одного… Старшенький пид Ростовом… а меньший у Пятигорском… Не знаю зараз, де их могилки шукаты…
– Немцы у вас, что ли? – кричит шофер,
– Немчуки, милый, немчуки проклятые… Я и хатыну побелить не успела, всю бонбой разбили…
– Когда?
– Вчора утречком… Як пишлы бонбы бросать… як пишлы… Було хозяйство, а теперь ничого немае… Ой, лишенько!… Усе сердце обуглилось…
Она обнимает сапог, прижимается лицом к голенищу и плачет, раскачиваясь из стороны в сторону.
Шофер с треском захлопывает дверцу кабины и отпускает тормоза. Взревев сигналом, ЗИС медленно поворачивает на дорогу. За ним так же медленно ползут остальные машины, Толпа раздается, обтекает грузовики, бурлит. Перед радиатором мелькают лица, то испуганные, то растерянные, то злые, то равнодушные ко всему, Нам что-то кричат, но за шумом мотора не разобрать слов, И кажется, что мы не едем, а плывем покачиваясь по спинам, по плечам, по головам людей…
На окраине станицы шофер дает полный газ. Мы трясемся в кузове среди подпрыгивающих лопат и перекатывающихся ломов и молчим.
Мы едем по долине Терека через так называемые Эльхотовские ворота, С обеих сторон долину сжимают Сунженские горы. Они невысокие, но очень крутые. Они рассечены оврагами и ущельями, по склонам и обрывам которых взбираются вверх густые кусты терновника. Долина здесь шириной километра полтора. Слева от нас, в отдалении, несет свои мутные воды Терек, Курсанты говорили, что здесь неплохая рыбалка, но нам за все время жизни в гарнизоне удалось выкупаться всего один раз, так плотно были забиты учебой дни. Справа, рядом с шоссе, блестят рельсы железной дороги. Это единственный путь на Алагир, на Беслан и на Орджоникидзе, Преддверие Грозненского нефтяного района. Ключ к Крестовому перевалу. Когда-то здесь путешествовал Лермонтов…
Эльхотово закутывается в зелень садов. Шоссе поворачивает к Змейской, но мы съезжаем с него и едем вдоль железной дороги.
Мы проезжаем мимо батареи зениток, замаскированных под деревья ветвями дикой яблони. Минуем будку путевого поста, недалеко от которой отделение по пояс раздетых бойцов роет траншеи, и останавливаемся,
– Сгружайтесь!
Через борт грузовика летят ломы и лопаты. За ними высыпаемся мы. От группы работающих к нашим ЗИСам бежит старший лейтенант, Цыбенко докладывает о прибытии взвода,
– Сколько человек? – отрывисто спрашивает старший,
– Пятьдесят шесть.
Старший быстро оглядывает нас, передергивает плечами. Он, видимо, чем-то недоволен. Белки глаз у него красные, то ли от бессонницы, то ли от пыли, кожа на носу шелушится. Гимнастерка расстегнута до самого пояса. Вокруг пуговиц расплылись ржавые пятна. Мятая суконная пилотка сбита на затылок, нижние бортики ее потемнели от пота, На ногах у старшего лейтенанта почему-то не сапоги, а ботинки с обмотками,
– Линия обороны от берега до железной дороги, – объясняет он. – Направление танкоопасное, Они обязательно попытаются прорваться здесь, по самой удобной дороге. Через два часа нам подвезут ПТО. Мои люди оборудуют для них позиции. Ну, а вы своих… – Он снова с каким-то пренебрежением оглядывает нас, – Вы своих ставьте на окопы. Пусть сначала отрывают индивидуальные ячейки и пулеметные гнезда, Потом будет видно по ситуации… Понятно?
– Розумию, – отвечает Цыбенко и, подумав немного, спрашивает:- Верно говорят, что у германцев здесь наступают СС?
– Не говорят, а известно точно, – хмурится старший, – Из района Нижнего Курпа двигаются части первой танковой армии генерала Клейста и моторизованной дивизии СС "Викинг", Вчера они захватили Урухский, Таково положение, сержант, К вечеру мы должны закончить все земляные работы и создать здесь линию обороны.
Он еще раз цепко оглядывает нас и вдруг резко поворачивается к Цыбенко;
– А где ваше оружие, черт возьми?
– Тамочко, на машине, – кивком показывает сержант, – А ну, хлопцы, давайте за карабинами! Швыдче!
Винтовки, гранаты, пулеметы были погружены на замыкающий, четвертый ЗИС по распоряжению самого Цыбенко. Он боялся, что в тряске мы можем случайно покалечить друг друга. Теперь мы разбираем их, находя в кузове по номерам и меткам, Подсумки и перевязи у всех намечены чернильным карандашом, а некоторые ребята, несмотря на строжайший запрет, даже ухитрились вырезать свои инициалы на прикладах карабинов.
– Опрометчиво поступили, сержант! А еще фронтовик! – выговаривает старший нашему сержанту, – А если бы машина застряла? Представляете ситуацию – взвод без оружия!
– Га! Та мы бы ее из любой ситуации вытягнули! – отвечает Цыбенко.