Через полминуты выяснилось, что лентяй и забулдыга направлялся именно к дому Колотовкиных - заранее выстраивал юродивое лицо и сыто надувал щеки. На нем был пиджак с чужого плеча, яловые сапоги так же ярко блестели, как в день большого концерта художественной самодеятельности, рубаха была пестрая, в горошек. Он неторопливо, выставляя брюшко, подковылял к колотовкинскому пряслу, положив на него руки и грудь, поздоровался необычно, по-дурацки.
- Драствуйте, леди и жентельмены! - проговорил Ленька картавым голосом, и отчего-то показалось, что он помахал в воздухе шляпой, хотя руки лежали на прясле, а Ленька был простоволос. - Желаю вам драствовать, господа адмиралтейство! Барометра падает!
Зрачки у Леньки были рыжие, располагались вертикально, как у кота, и морда была такая нахальная, наглая, что дядя Петр Артемьевич вторично плюнул и даже растер сапогом плевок, но опять промолчал. Братья же сдвинулись и закивали друг другу.
- Мы из Кронштадта! - сказал Ленька. - Привет от наших щиблет! Барометра поднимается!
Рожа от водки у него была даже не красной, а бордовой, как хорошо обожженный кирпич, длинный рот был искривлен волнисто, а на подбородке - ямочка. Поэтому Ленька вдруг сказал женским голосом:
- Воловьи лужки мои… Мои, мои!
Голос у него не только был женским, но чрезвычайно походил на голос Раи Колотовкиной, и дядя Петр Артемьевич пораженно завертел головой, глядя то ни крыльцо, то на прясло: "Чего это деется, прости господи?" А лентяй и забулдыга опять преобразился - навел на подбородок волевую складку, глаза сделал серыми, рот маленьким, твердым, словно кожа на губах укоротилась. Теперь он походил на того киноактера, который играл главную роль в кинофильме "Великий гражданин".
- Я вас в упор не вижу! - сказал он трибунно. - Чего это вы произвели с Натолием и Раюхой, когда промеж ними любовь? Меня лично вы интересовать не можете, а вот государствие к вам интерес поимеет!
И по-купечески рассудительно, погладив брюшко, объяснил:
- Упала барометра!
Сказав все это, лентяй и забулдыга не стал дожидаться отклика, а немедленно задрал голову в небо, чужеродно покашлял и голосом колхозного председателя Петра Артемьевича Колотовкина напевно проговорил:
- Если до послезавтра дожжа не будет, то мы беспременно с покосами на Хвистаре покончим… Вот такая у меня прямая линия, товарищи колхозный народ… Так что ответим на линию ударным трудом!
Ленька по-дядиному сутулился, в пальцах держал невидимую папиросу, примаргивал значительно и был так похож на председателя, что можно бы помереть с хохоту, если бы сам дядя, поняв, кого изображает Ленька, и обозлившись, решительно не поднялся с чурбачка.
- Ты сколь выпил, язва-холера? - сердито спросил он Леньку и погрозил пальцем. - Ну, теперь тебе правленья не миновать!
- Полбутылки я выпил, - после паузы ответил Ленька и задумчиво добавил: - Пойти остатнее допить…
И действительно, пошел прочь, заплетаясь ногами и что-то бормоча, но скоро остановился, не оборачиваясь, произнес собственным голосом:
- А эта дурака Натолька к заимке присосался, ровно к мамкиной титьке… Ну, дурака, ну, дурака! Непроходимая…
Он ушел допивать бутылку водки, дядя с гневным шипением опять занял место на чурбачке, братья успокоились, тетя варила сосредоточенно курицу, а Рая думала о Васютинской заимке, хотя раньше старалась о ней не вспоминать и не вспомнила бы, если б не Ленька… Там гудели комары и пошумливали бородатые лиственницы, перекошенно серело меж полом и потолком знакомое замкнутое пространство, лежали в тихом озерце патроны с жаканами, задирал спутанные ноги веселый жеребчик Васька… Рая осторожно пошевелилась, скосив глаза на дядю, долго думала, прищуриваясь и как бы примериваясь.
- Дядя, а дядя? - наконец спросила она тихо. - Ты не можешь ли, дядя, сказать, почему мне кажется, что я когда-то уже была на Васютинской заимке?… Нет, я понимаю, что я там быть не могла, но вот мне кажется…
Рая замолкла, смущенная невозможностью объяснить дяде необъяснимое, сурово поджала губы, чтобы родственники не подумали, что она такая же чумная, как Ленька Мурзин. Как это так: была и не была, понимала и не понимала?
- Была ты на Васютинской заимке, - вдруг сказал дядя спокойно. - Да не только была, а прожила на заимке недели три…
Он поднял голову к небу, шевеля губами, сосчитал:
- Двадцать пять ден ты проживала на заимке, Раюха…
После этого тетя в первый раз за все время обернулась к племяшке, продолжая оставаться деловитой и суровой, сказала:
- Тебя от бандюг на заимке упрятывали… Отец-то твой, Миколай Артемич, тогда полком командовал, где-то далече был, а ты у нас проживала… Да неужто тебе об этом деле Миколай Артемич не говаривал? Ты в те поры совсем тютельная была, двух годков не сполнилось…
Тут Рая почувствовала себя такой усталой и серенькой, что у нее и сил-то не хватило на то, чтобы поразиться услышанному, - она только для приличия, для спокойствия родственников удивленно вытаращилась: "Ах, чего только не бывает на свете!" Потом она окончательно пришла в равновесие, еще плотнее укутала колени юбкой и перестала думать о Васютинской заимке.
Прошло десять, пятнадцать, двадцать минут, и Рая подумала: "Скорее бы уже!" Хотелось забиться в душную каюту "Смелого", накрывшись серым пароходным одеялом, уснуть; нет, перед сном надо было бы поесть, чтобы до утра не просыпаться. Утром "Смелый" окажется в большом речном поселке Тогуре, похожем издалека лесозаводской трубой на город, хотя вблизи увидится, что это не город, а только поселок с домами из брусчатки. Но все-таки…
Пароходишко "Смелый" к улымскому берегу начал приставать ровно в полдень, когда день разгулялся настолько, что вся хмарь и дымность рассеялись, небо прояснилось, кедрачи торжественно засинели и кетская вода сделалась коричневой. Приставая к яру, пароходишко взбивал воду до сметанной белизны, паром шипел угрюмо, но мощно, и праздничная толпа на берегу стояла спокойно, так как "Смелый" с верховьев Кети никаких дурных новостей привезти не мог. Поэтому его встречали радостно; пока "Смелый" прилипал к яру, улыбались, шумели, узнавали знакомых речников: "Вот и Петька Канеровский, вот и Ваняшка из Брагина!"
Пассажиров, кроме Раи Колотовкиной, из улымчан не было, поэтому вокруг Раи и ее родственников образовалась почтительная пустота, такая просторность, в которой можно было и попрощаться толком, и вещи поберечь, и осмотреться, что к чему.
- Прими чалку, мать вашу за ногу! - прокричал знаменитый капитан Иван Веденеевич в железный раструб и улыбнулся открыто. - Прими чалку, не задерживать, мать вашу под бок.
Улымский народ всегдашней шутке засмеялся охотно, но осторожно, негромко, чтобы ничего не упустить из того, что еще скажет Иван Веденеевич, как еще пошутит.
- Трап давай, кось вам в горло! Трап давай, матрозня хорошая!
Матросы, на самом деле хорошие и веселые, подали на верхотинку яра широкий трап, встали по обе стороны от него, заботливые, как медсестры, стали дожидаться пассажиров, а Иван Веденеевич, сойдя на берег, пошел прямиком здороваться с председателем Петром Артемьевичем, но не дошел: поняв обстановку, остановился на свободном пространстве, издалека снял форменную фуражку.
Рая заботливо огляделась. Родственники стояли подле нее, сердечная подружка Гранька торчала из толпы отдельно, как бы усредненно между родственниками и прочим людом, дед Абросимов тоже в толпе не терялся. Подальше от них, но недалеко стояли муж и жена Трифоновы, нарядные и тихие, глядели на всех Колотовкиных добрыми, растроганными глазами.
- Зачинаю посадку! - прокричал Иван Веденеевич.
Рая стала прощаться. На виду у всех поцеловала дядю и тетю, прикоснулась губами к щекам братьев, затем подошла к Граньке, обняв, легонько похлопала по спине: "Не горюй, подружка! Все перемелется, мука будет!" Рая чувствовала себя взрослой, устало-старой; по-прежнему хотелось полумрака каюты, медленного покачивания, сна. Когда Гранька тихо заплакала, Рая перешла от нее к деду Абросимову, неожиданно для старика поцеловала его в мягкую щеку, пахнущую старостью и от этого приятную.
- Внучатка! - сказал дед и усиленно замигал. - Внучатка ты моя… Сродственница!
Спиной Рая чувствовала тетю, дядю, двоюродных братьев - все они по-прежнему скрывали печаль и жалость к девушке, в душе не хотели, чтобы Рая уезжала, но ей надо было уже идти к широкому трапу, чтобы отправиться в дальний путь, так как обратным рейсом "Смелый" всегда торопился. Он много терял времени, когда шел из Колпашева в верховья Кети: на каждой пристани стоял долго, терпеливо продляя праздник; теперь же капитан Иван Веденеевич ждать не мог.
- Заканчиваю, заканчиваю посадку!
Братья пронесли Раины вещи на пароход, капитан легким бегом поднялся на верхнюю палубу, Гранька кусала губы, дед Абросимов крякал и мотал головой, а Рая все еще стояла на месте, хотя ничего и никого не ждала. У ее односельчан были печальные и добрые лица, они хранили глухую тишину, смотрели мимо Раи, тоже жалея девушку и печалясь за нее. "Надо садиться на пароход!" - подумала Рая и боком двинулась к трапу.
- Погоди, Стерлядка! - вдруг раздался в тишине басовитый вопль. - Погоди, не торопись!
Протаранив толпу, на свободное пространство берега вывалился лохматый и багроволицый Ленька Мурзин. Качаясь и беспорядочно размахивая руками, он начал было падать к Раиным ногам, но все-таки удержался, выгнулся и пьяно закричал:
- Хотишь, я в Кеть брошуся! Хотишь, я песню заиграю!
Опять начал падать, опять удержался на ногах.
- Не уезжай, Стерлядка, - неожиданно тихо попросил Ленька. - Не уезжай, я тебе реплик давать буду! - И заорал: - Хотишь, я с тобой поеду! Хотишь?
Рая по-старушечьи сморщилась, боясь делать лишние движения, по-прежнему бочком пошла к трапу; считая перекладинки, начала спускаться все ниже и ниже, укорачиваясь на глазах улымчан, так как берег был очень высок. Идти ей было трудно, словно не спускалась, а поднималась.
Пароходишко "Смелый" дал один длинный гудок и три коротких, по палубе зачастили матросские каблуки, капитан Иван Веденеевич негромко приказал снять трап; зашипел пар, "Смелый" вздрогнул, отцепившись от яра, сразу перекосился так сильно, что уже надо было перекатывать с борта на борт тяжелую бочку. Своевременно ее, эту бочку, матросы перекатить не успели, и пароходишко подхватило сильное кетское течение, потащило вниз в жалком виде - скособоченного, безвольного, старенького.
Рая Колотовкина на палубу почему-то не вышла, знать, сразу забилась в каюту и поэтому не увидела, как в тот момент, когда пароходишко все-таки выровнялся благодаря тяжелой бочке, на кетский яр выскочил двухголовый конь, похожий на Змея Горыныча.
Анатолий Трифонов на веселом иноходце Ваське не сидел, а почти лежал, вытянувшись вдоль лошадиной спины и шеи, волосы младшего командира запаса путались с лошадиной гривой - вот поэтому конь и казался двухголовым и смахивал на Змея Горыныча.
На берегу Васька встал как вкопанный, головы коня и человека разделились, но секундой спустя снова слились - это Анатолий Трифонов и Васька кинулись догонять кособокий пароходишко "Смелый". Стучали копыта, казалось, что слышно, как свистит вокруг человека и лошади воздух, головы Змея Горыныча были хищными…
…За два года до войны молодые жеребчики умели бегать быстро, но и пароходишко "Смелый" вниз по течению черепахой не ползал…
СЕРАЯ МЫШЬ
1
Дни стояли хорошие. Целую неделю в небе ни облачка, солнце над рекой сразу поднималось желтое, вычищенное и промытое, и казалось, что он так и создан, этот мир, - с голубым небом, с прозрачной Обью, с жарой, не обременительной из-за речной прохлады…
Воскресным утром над поселком Чила-Юл солнце висело вольтовой дугой, река в берегах чудилась неподвижной, как озеро, кричали голодные чайки.
Присоединившись с раннего утра к трем постоянным приятелям, Витька Малых как начал улыбаться, так и продолжал до сих пор растягивать длинные губы, по-шальному щурить глаза и на ходу приплясывать, точно чечеточник. Сам он был длинный, как жердина, суставы у него как бы от рождения были слабыми, и весь он вихлялся, напевал про то, как "на побывку едет молодой моряк, грудь его в медалях, ленты в якорях", и при этом поглядывал на дружков луково, с подначкой.
По длинной деревенской улице они шли гуськом - Витька Малых посередине, впереди него торопился шагать Ванечка Юдин, позади - Устин Шемяка, а Семен Баландин шел отдельно, на особицу. Он, конечно, весь был вялый и темный, стонал сквозь стиснутые зубы, глаза были стеклянными. Устин Шемяка шел с напружиненными скулами, а Ванечка Юдин морщил лоб, прикидывал, как обернется сегодняшнее воскресенье - радостью или печалью.
Собрались дружки в условленном месте к восьми часам. Первым выбрался на свет божий Семен Баландин - дрожащий и черный, с погасшими глазами, с мертвенно-бледной кожей лица; вторым появился злой Устин Шемяка; третьим хлопотливо прибежал Ванечка Юдин, забыв поздороваться с приятелями, сразу начал глубокомысленно морщить лоб и соображать. Витька Малых присоединился к приятелям уже на ходу. Он с каждым поздоровался за руку, каждому пожелал хорошего воскресенья, а потом от молодой утренней радости начал напевать про моряка, про то, как "за рекой, на косогоре, стали девушки гурьбой…"
Они шли по улице, где все было по-утреннему, по-воскресному. Отсыпаясь за всю неделю, женщины не торопились топить дворовые печурки, мужчины еще спали, старики с палками в ожидании далекого завтрака терпеливо сидели на лавках. По улице, опустив хвосты, шли охрипшие за ночь собаки, коровье стадо уже позванивало боталами возле околицы, поперек дороги лежала здоровенная свинья с кокетливо прищуренными белыми ресницами, курицы безопасно гуляли серединой дороги, словно знали о том, что воскресным днем проезжих автомобилей не случается.
Поселок Чила-Юл располагался на крутом обском берегу, стоял он на таком веселом месте, что в погожий день все восемьдесят домов казались новенькими, словно сейчас были рублены; сама река Обь была такая пространственная и высокая, что делалось щемяще-пусто под сердцем; на речном яру росли задумчивые осокори, за околицей то синели, то зеленели кедрачи, рощица берез - неожиданная и посторонняя - выбегала к воде сноровисто, как телята на водопой. Так было весело, словно над Заобьем пела медная труба…
Миновав середину длинной чила-юльской улицы, четверо приятелей начали замедлять шаги и недовольно морщиться, так как увидели поспешавшую им навстречу самую древнюю и бойкую старуху в поселке - бабку Кланю Шестерню. Согнутая годами в дугу, она костистой головой, горбом, торчащими лопатками и локтями действительно походила на зубчатую шестерню; старая старуха бабка Кланя Шестерня при ходьбе всегда глядела в землю, распрямиться не могла, но каким-то образом видела все, что творилось вокруг нее.
Заметив четверку, бабка Кланя Шестерня тоже замедлила шаги, ворочая низко опущенной головой, принялась сопеть и хмыкать, потом остановилась как вкопанная и, подперев подбородок короткой палкой, стала разглядывать след копыта на пыльной земле. Бабкино плоское лицо располагалось параллельно дороге, по бокам его висели пряди седых волос, согнутая спина торчала верблюжьим горбом, ног под суконной юбкой было не видать.
- А вы, соколики, опять лакать ее, бесовскую? - насмешливо спросила бабка Кланя Шестерня. - Ну, мне теперича заходу домой не будет…
После этого бабка пошла было дальше, но потом изменила направление: решила зайти к жене Ванечки Юдина, а заодно через прясло поразговаривать с женой Устина Шемяки. Двигалась бабка так, словно ее подталкивали сзади, словно она падала вперед, но березовая палка ей совсем упасть не давала, и на всю улицу было слышно, как бабка хмыкает и недовольно сопит, - такая кругом стояла утренняя тишина, такой был покой и такая воскресная сонная радость.
- Хоть бы зашиблась! - зло прошептал Устин Шемяка вслед бабке. - Вот если я кого терпеть не могу, так у меня аж в скулах больно!
- Самая язва и есть! - торопливо добавил Ванечка Юдин. - Ее бы в анбар запереть! Все одно целый день ничего не жрет… Как она проживает - вот этого я понять не могу!
Прошагав еще метров пятьдесят, приятели остановились возле тенистой скамейки, переглянувшись, тревожно, разом сели на прохладное дерево. Отсюда хорошо был виден сельповский магазин, на крыльце которого стояло несколько женщин, а над дверями висело красное полотно: "Да здравствует 1 Мая - день международной солидарности трудящихся всех стран!"
- Минут через десять откроет! - радостно сказал Ванечка Юдин. - Варфоломеевская баба завсегда ходит при часах, так вот она уже приперлася… Ну, мужики, давай соображать!
Он хлопотливо повернулся к товарищам, весь возбужденный и озабоченный, стал укоризненно глядеть на приятелей, так как уже заранее знал, что последует за его призывом "соображать", и уже был готов к тому, чтобы ничему не удивляться.
- Давай, давай, мужики!
Они сидели на затененной, скрытой от человеческих глаз скамейке, над ними шумели в черемуховых ветках веселые по-утреннему воробьи, лучи низкого солнца пестрили кроны деревьев золотыми кружочками. Болезненно перекосив лицо, обморочно закатывал глаза дрожащий Семен Баландин, презрительно и зло усмехался Устин Шемяка, возбужденно вертел головой Ванечка Юдин, а Витька Малых, любопытный, как сорока, не спускал сияющих глаз с товарищей. Рот у парня был полуоткрыт, под распахнутой на груди рубахой незащищенно торчали ключицы, лоб у Витьки был ясный, как у вихрастого мальчишки. Две-три секунды он помолчал вместе со всеми, потом, пропев вслух: "…потихоньку отдыхает у родителей в дому…", радостно и медленно, чтобы все видели, полез в карман брюк.
- У меня рупь! - восторженно сказал Витька, вынимая кредитку. - Анка дала!
Расправив ассигнацию, Витька перестал счастливо улыбаться и посмотрел на приятелей удивленно, словно хотел спросить: "Чего же вы не радуетесь моему рублю? Ведь его Анка дала!" Однако трое не только молчали, но и отводили глаза от Витькиного рубля, а Ванечка Юдин даже осторожно вздохнул. Молчание продолжалось, наверно, целую минуту, потом Ванечка вздохнул громко.
- У меня тоже рупь! - сказал он. - Где достал, дело не ваше!
Прибавив к глубокомысленным морщинам на лбу две трагические складки, Ванечка Юдин аккуратно расправил рубли, перегнул их пополам, пропустил через сложенные пальцы и повернулся к Устину Шемяке.
- Ну!
Огромный, краснорожий, короткошеий Устин Шемяка насмешливо и зло усмехнулся. На его грубом, тупом и важном лице розовела нежная детская кожа, под лохматыми свирепыми бровями прятались голубые глаза, на подбородке синел звездчатый шрам, похожий на снежинку.
- Ты чего же, Устин, отмалчиваешься-то? - удивленно спросил Ванечка Юдин. - Ну Семен рупь не имеет, это по его жизни закон… А ты чего помалкиваешь, когда двести пятьдесят в месяц гребешь? Ты-то чего бычишься, когда при деньгах?