Необыкновенные москвичи - Березко Георгий Сергеевич 24 стр.


- Сейчас скажу, я все запомнила!.. Ах, какая она въедливая - эта аристократка! - воскликнула Зоя. - Все тянула его домой: "Макс, я еле стою!"

- А машина у них, между прочим, неважнецкая, - сказал Корабельников. - Допотопный силуэт, модель сорок пятого года.

- Ничего подобного, - не согласилась Даша. - Да будет тебе известно, что самые лучшие машины всегда немножко старомодны.

Зоя задумалась, вновь переживая в памяти весь разговор. Литые щечки ее пылали.

- А кто это - пи-ли-гри-мы? Паломники, да? - спросила она.

- Вроде, ходоки по святым местам, - сказал Голованов.

На обратном пути к метро он был неразговорчив, даже хмур. И Даша недоумевала - весь день она только и старалась, что порадовать Голованова, вчера она вызволила его из заключения, но вместо благодарности он сделался невежливым, не отвечал на вопросы или коротко что-нибудь бросал с рассеянным видом. На станции "Площадь Свердлова" он торопливо попрощался, сказал: "Созвонимся, ребята", - и это было все... Некоторое время Даша видела еще в толпе на возносившемся эскалаторе его встрепанную голову и черный гамлетовский свитер; не обернувшись ни разу, Глеб исчез.

"Ну, все!.. Я теперь пальцем не пошевельну для него, - мысленно отреклась она от Глеба, - пусть как хочет". И ее дужки-брови сдвинулись, она поморщилась и быстро вскинула раз-другой голову. Корабельников дотронулся до ее локтя.

- Он хам, дубовое полено, хоть и сочиняет свои вирши. Не стоит расстраиваться. - Ревность сделала Артура проницательным, а любовь великодушным. - Черт с ним, пусть не показывается больше!

Это сочувствие обидело ее еще сильнее.

- Откуда ты взял, что он хам? - сказала она с неожиданной, не свойственной ей резкостью. - Просто очень устал, наверно... У тебя все хамы, кто не интересуется футболом.

Артур умолк - он тоже перестал что-либо понимать.

Зоя, прежде чем расстаться, записала в свою маленькую книжечку телефоны новых знакомых. Она тихо улыбалась и выглядела блаженно-рассеянной, все еще переживая впечатления от своих московских встреч.

...Голованов, как он и предполагал, не застал уже Люсю дома - поистине, она не умела долго ждать! - но он не огорчился; сейчас, в конце этого длинного удивительного дня, начавшегося в зарешеченной камере и окончившегося на Ленинских горах, ему нетерпеливо вдруг захотелось остаться одному. И все его недавние заманчивые расчеты отступили на второй план перед возникшим словно ниоткуда беспокойством - не то чтобы неприятным, но требовательным.

В его комнате все еще не было электричества, но за окном покачивался подвешенный над улицей фонарь, и точно светлое облако летало между четырех стен. Глеб добрался до своего дивана и, не раздевшись, не скинув ботинок, растянулся. Из его беспокойства должно было вот-вот что-то родиться: мысль, мотив, строка... Строка словно бы где-то уже существовала, и трудность заключалась в том, чтобы отыскать ее. Глеб был переполнен, обременен всем, что он видел, слышал, перечувствовал и что вошло в него и требовало выражения, то есть слова, названия. Но, так и не найдя этого единственно верного слова, Глеб незаметно уснул - все ж таки он почти не спал двое суток: в камере милиции он лишь задремывал и тут же открывал глаза.

Проснулся Глеб на следующее утро поздно и, кое-как умывшись, утершись рваной сорочкой за неимением чистого полотенца, сел к столу. Казалось, и во сне его мозг продолжал искать, а перед самым пробуждением, когда сон еще не отлетел, но утончился и сквозь него проступила явь, в сознании возникло несколько отличных как будто строчек. В них звучало главное - его изумление перед богатством, щедростью и добротой жизни - изумление и благодарность. И эти строчки необходимо было немедленно, тут же записать - все остальное, в том числе и заботу, как и где раздобыть денег на обед и сигареты, Глеб отложил на вторую половину дня. Стихотворение, которое он начал, называлось "Великодушная лоточница"...

15

С того момента как прекратилась служебная деятельность Андрея Христофоровича Ногтева и он ушел на пенсию, на отдых, он за недолгое время сильно изменился. Телесно он оставался еще вполне здоровым, если не считать бессонницы, часто мучившей его теперь, но душевно занемог. И то темное, голодное чувство, что до этой поры только угадывалось Ногтевым в себе, полностью завладело им. Как раз покоя Андрей Христофорович не обрел, уйдя на покой: наоборот, он переживал свой отдых, как опалу, тем более незаслуженную, что никогда ничего не искал, казалось ему, лично для себя. И хотя с годами его мысли о будущем, во имя которого он, казалось ему, трудился, становились все более расплывчатыми, да и посещали его все реже, его служба принимала, как бы в обратной пропорциональности, все более требовательный, строгий характер, находя оправдание в себе самой. Андрей Христофорович и в начале карьеры, и позднее, на довольно крупных постах, был не просто исполнительным и точным администратором, но страстным в своей исполнительности. И его неутомимость сразу же, еще в молодости, выдвинула его - то была лучшая, полная надежд пора его жизни.

В течение долгого ряда лет его дни, а случалось, и ночи напролет проходили за служебным столом в просторном, обставленном тяжелой мебелью кабинете, отделенном от остального мира массивной, обшитой клеенкой дверью с тамбуром. И ныне эти тихие ночные часы, проведенные над бумагами, сводками, отчетами, папками "личных дел", прерывавшиеся лишь время от времени телефонным звонком - блеском сигнальной лампочки, - представлялись ему полными высокого смысла и особой, волновавшей его красоты. Его подопечные, именовавшиеся на официальном языке кадрами, - едва ли догадывались, когда именно на его столе определялась их участь: новое назначение, повышение, понижение. И были периоды в его службе, когда его слово и подпись на документе означали для одних катастрофу, для других - головокружительный успех.

На рассвете, вставая из-за письменного стола, он испытывал ту истому удовлетворения, ту сладостную опустошенность, что известна каждому много и хорошо поработавшему человеку: аккуратные стопки бумаг на его столе - постановления, приказы, направления, характеристики и все те же папки "личных дел" - источали еще, казалось, тепло его рук.

Андрей Христофорович раздергивал шторы на посветлевших окнах и долго смотрел на просыпавшуюся улицу: на первые бегущие под уклон трамваи, на дворников с метлами, выходивших из ворот, на черный лимузин, ожидавший его у подъезда, на ранних пешеходов: молочницу с бидонами, однорукого инвалида-письмоносца, ребятишек с портфеликами и ранцами, торопившихся в школу. И он оттаивал сердцем, добрел, глядя на эту невинную, мирную жизнь... Улыбаясь про себя, он звонил секретарю, и, когда секретарь появлялся, осунувшийся, серолицый, с красными полосами на щеках (спал, должно быть, уронив на стол голову), он передавал ему "для исполнения" то, что было решено за ночь.

- Ну, мы с тобой заработали сегодня на хлеб с маслом, - шутил он.

А затем все это прекратилось - как-то слишком круто и неожиданно. Андрею Христофоровичу было сказано, и не намеком, а с полной определенностью, - что его служба больше не нужна. И мало того: оказалось, что в прошлом он часто ошибался, делал не то, что надо было делать, и не так, как надо. Возвращались издалека люди, в судьбе которых Андрей Христофорович принимал участие, он ощущал не радость, но беспокойство при встречах с некоторыми из них.

Ныне несогласие с участью, постигшей его, он распространил на все, что его окружало: в своем собственном поражении он видел признак общего неблагополучия. И все чаще теперь спорил - чего раньше с ним никогда не случалось - ожесточенно, хотя и не вслух, спорил с речами делегатов на партийных съездах, с передовой статьей газеты, с новым законом, даже с новой архитектурой и - уж конечно! - с новыми модами, - их он поносил во всеуслышание. Когда он узнавал ныне о каких-либо затруднениях в стране, о неустройствах в хозяйстве, в быту, в духовной жизни, ему прежде всего приходило в голову: "Это и предвидел", "Этого следовало ожидать", "До пятьдесят третьего года этого не могло случиться". Но было бы несправедливо сказать, что Андрей Христофорович только злорадствовал, - он с большей, с горестной остротой переживал свое нынешнее положение стороннего наблюдателя.

А покамест Андрей Христофорович брался за все, что хотя бы в малых, полупризрачных количествах способно было утолить его жажду деятельности. Вскоре после своего вселения в новую квартиру (старую в четыре комнаты он добровольно сдал после отъезда сыновей) он сделался председателем общественной комиссии содействия ЖЭКу. И надо сказать, что за недолгое время ему удалось добиться многого: помог он и в устройстве спортивных площадок во дворах, и в их озеленении, сам ходил по квартирам злостных неплательщиков и лично выговаривал дворникам за нерадивость; стал работать при нем и товарищеский суд. Начальник ЖЭКа уже побаивался Андрея Христофоровича, а иные жильцы, завидев его, сворачивали в сторону; впрочем, большинство искренне его благодарили. И опять-таки неверно было бы думать, что лишь тоска одинокого покойного существования двигала им. Незначительность масштабов его нынешнего дела, их скромность, даже убогость по сравнению с прошлым доставляли ему порой странную, тщеславную сладость смирения.

С удвоенной энергией вмешался Ногтев в "Дело Голованова и К°", как он его именовал. И освобождение Голованова из милиции явилось для Андрея Христофоровича еще одним симптомом некоей болезни, получившей в последние годы опасное распространение. С самим Головановым он разговаривал всего один раз и очень недолго, когда вызвал его для беседы в контору ЖЭКа. И он тогда же убедился, что представший перед ним молодой человек - нестриженый, хмурый, неуступчивый, непочтительный - не заслуживает никакого снисхождения. Он таким и воображал себе этого самозваного поэта, пьянчужку и бездельника; собственно, он мог бы даже и не вызывать Голованова, - так хорошо он уже все знал о нем; он и прежде отлично умел распознавать людей по одним лишь документам. А к жалобам квартирных соседей Голованова он охотно присоединил бы и свою жалобу, причем не на одного Голованова, а вообще на молодежь - на немалую ее часть. Она - и это выглядело чрезвычайно серьезно - не оправдала его, Андрея Христофоровича, надежд, она выросла чужой, не похожей на те безликие образы исполнительных наследников, точь-в-точь повторявших его самого, что рисовались ему когда-то. И со всей горячностью словно бы обманутой души, со всей своей алчущей энергией Андрей Христофорович схватился за "Дело Голованова и К°", как вступил бы в схватку со своим личным врагом.

На следующий же день после возвращения Голованова из милиции Ногтев пришел в дом, где жил этот юнец, производивший такое отталкивающее впечатление. Он побывал у его соседей, побеседовал с Клавдией Августовной - та, робея, лишь поддакивала; посидел у Кручинина второго, который рассказал много всяких подробностей из быта и нравов современной богемы; можно было только удивляться, как хорошо осведомлен этот больной, старый человек. Выйдя от него, Андрей Христофорович задержался перед соседней приоткрытой дверью и прислушался - то была дверь в комнату Голованова. "Дома?" - спрашивал его взгляд.

Кручинин отрицательно помотал своей крупной головой, покрытой прекрасными белоснежными кудрями; он вообще выглядел импозантно - большой, осанистый, медлительный, в пижаме со шнурами...

- И вы обратите внимание, - прогудел его густой, жужжащий голос. - Самого дома нет, с утра убрался неведомо по каким делам, а комната отперта - заходи кто хочешь, располагайся! И это не в первый раз - вот уж точно: живет, как в чистом поле.

Кручинин и тут обличал Голованова, если не в недозволенном, то в необъяснимом. И Андрей Христофорович поддался внезапному искушению: хотя и не полагалось в отсутствие хозяина входить в чужое жилище, соблазн был слишком велик - представилась вдруг возможность заглянуть как бы в глубокий тыл врага. Ногтев оглянулся - в длинном полутемном коридоре они стояли одни, даже из кухни не доносилось ни звука. Кручинин, догадавшись о желании гостя, кивнул, успокаивая и поощряя; даже что-то игривое выступило на его неподвижном, тяжелом лице. И Ногтев быстро и по-молодому бойко переступил через порожек...

Он увидел не совсем то, что ожидал: не логово и не притон, как они ему воображались, - скорее, вот такой полупустой, разоренной могла быть комната в момент переезда ее обитателя на другую квартиру: голые стены, выцветшие обои с темными квадратами на тех местах, где висели раньше картины, большой, обтерханный, с ремнями кожаный чемодан в углу и книги у стен, кучи книг, вынутых из шкафов, что были, как видно, увезены отсюда. Продавленный, в буграх диван и карточный на выгнутых ножках столик, заваленный бумагами, точно ожидали, когда и их заберут. Лишь присмотревшись, Андрей Христофорович обнаружил в комнате Голованова признаки некоей оседлости: скомканное одеяло на диване, чайник на подоконнике и пустые бутылки в дальнем углу: две от водки, одна - от шампанского. А над диваном была приколота кнопкой цветная репродукция: портрет мужчины в меховой шапке с трубкой в сжатых губах и с повязанным белой тряпкой ухом.

- Кто ж это такой? - пробормотал Андрей Христофорович, подходя ближе.

Подпись под картинкой отсутствовала; Кручинин тоже не смог сказать, кто здесь изображен. И Андрей Христофорович забеспокоился: ярко-голубые глаза человека на картинке смотрели с пристальной тоской - недобрые, несчастные глаза, от которых становилось не по себе. Было бы важно дознаться: почему, собственно, Голованов повесил над своей постелью портрет этого больного, диковатого мужика? Да и вся комната Голованова - запущенная, обобранная - вызывала беспокойное недоумение: она была не совсем понятной.

Нагнувшись над книгами, Андрей Христофорович торопливо раскрыл один за другим несколько тощих сборничков стихов - авторы были все неизвестны ему; потом попались два томика Стендаля и под ними толстый том стихотворений Некрасова. Это опять же удивило Ногтева - Некрасова он хотя помнил неважно, но почитал; дальше вновь пошли незнакомые имена. Кручинин тем временем без особенной спешки перебирал на столике Голованова его бумаги... Чьи-то шаги раздались в коридоре, и Андрей Христофорович замер, выпрямившись. Но, к счастью, шаги удалялись, и вскоре стукнула дверь на лестницу.

- Надя свой бизнес пошла делать, - сказал Кручинин. - Что-то поздно сегодня. Вот тоже, знаете, элемент...

- Пойдемте... Идемте отсюда, - шепотом с присвистом сказал Ногтев - он начал нервничать.

- Как изволите... А только можно не опасаться. Наш великий поэт ушел с портфеликом, книжечки загонять, - не скоро вернется... Вот - не угодно ли поглядеть? - вирши. - Кручинин неспешно листал школьную тетрадку. - А на полях... Смотрите, недурно рисует! Так ведь это же она - Люська! - И на его маскоподобном, отечном лице опять мелькнула словно бы игривая усмешка. - Она и есть - наша Люська, первая на весь район... Проживает этажом ниже.

- Да? Стихи, вы говорите?.. - Ногтев помедлил: познакомиться со стихами Голованова было бы, разумеется, тоже важно.

- Эротика, - сказал Кручинин.

Он отставил от глаз на вытянутую руку тетрадку и щурясь, стал читать густым, медленным басом:

...к твоим ногам упасть, как птица
к ногам охотника, - ничком
и на камнях кружить и биться
с горячей раной под крылом.

- Это Люське-то! - Кручинин шумно задышал, набрал в легкие воздух, чтобы расхохотаться. - Как птица - перед Люськой-то!..

Андрей Христофорович заглянул в тетрадку: на разлинованной в клетку страничке сбоку от стихотворения было набросано пером - несколькими штрихами - хорошенькое личико под высокой прической.

- А сходство есть, как живая Люська!.. - тяжело дыша, хрипел Кручинин, ему все не удавалось похохотать.

- Пойдемте! - повторил Андрей Христофорович: осторожность взяла в нем верх. - Нам тут с вами делать нечего.

- С вашего разрешения, - сказал Кручинин и сунул тетрадку в карман пижамы. - Жене хочу показать, а после сюда же положу.

Андрей Христофорович, не ответив, точно это его не касалось, быстро пошел, и за ним, трудно передвигая свои слоновые ноги, двинулся Кручинин.

- Мне бы не хотелось, чтобы об этой нашей экскурсии... - начал было тихо Ногтев в коридоре и не докончил, глядя на Кручинина; тот склонил свою красивую в белых кудрях, голову.

Георгий Березко - Необыкновенные москвичи

Назад Дальше