Необыкновенные москвичи - Березко Георгий Сергеевич 32 стр.


Орлов приподнялся, чтобы посмотреть на Таню. Она слегка порозовела и неслышно, ровно, чуть заметно дышала, разомкнув губы, над которыми колебался тонкий волосок, отделившийся от пряди на виске, - она так глубоко, так сладко спала! - "свежий воздух" немедленно, видать, оказывал свое целительное действие. И Орлов пробормотал про себя: "Ну и слава богу, слава богу!" Было, конечно, невесело, что их благодетелем сделался не кто иной, как первый муж Тани: ныне этот Андрей Христофорович наслаждается, должно быть, сознанием своего житейского превосходства, и Таня, напомнив сегодня об их неоплаченном долге ему, чуть не уничтожила всю прелесть этого их дня. Но она не знала о главном - о тайном, неписаном договоре, навязанном Андреем Христофоровичем: "Я тебе, а ты мне"... Словом, он, Орлов, вступил в сделку с первым мужем Тани... Но что ему было делать? - ведь он дошел уже до того, что подумывал: а не загнать ли золотые часы с браслетом, принадлежавшие его фронтовому командиру, - именные, наградные часы. Правда, он пытался разыскать командира (была мыслишка не только вернуть Белозерову часы, но и занять у него денег), справился в адресном столе, получил номер телефона, звонил раза три-четыре - и безуспешно: жена Белозерова отвечала: "Нету мужа, в командировке". Теперь, конечно, эти часы - память о боевых годах - будут возвращены их владельцу, как только тот вернется... И Федор Григорьевич мысленно проговорил жестко и решительно, точно отдавая себе приказ: "Довольно с тебя, намыкался, можешь и успокоиться. Живи, как все..." Он несколько раз повторил, как бы вколачивая в свое сознание: "Довольно, можешь и успокоиться". И ему показалось, что он наконец убедил себя.

На соседнем участке играли в бадминтон: раздавался детский голос, судивший игру: "Десять - пятнадцать, меньше - больше...", и над верхушками березок летали с легким звоном оперенные воланчики. Со стороны других соседей из-за насаженных вдоль заборчика кустов шиповника, осыпанных розовыми цветами, доносилась негромкая - там жили деликатные люди - музыка... Федор Григорьевич попытался прогнать свои малоприятные мысли: вокруг все было так, как ему хотелось, - покойно, мирно, красиво. И с внезапным раздражением, с гневной досадой он подумал о парне - кажется, его звали Головановым, - на которого он обязан теперь напасть: "Развелось их, лодырей немытых, чтоб им... - Он мысленно грубо выругался. - Правильно, что гнать их надо из Москвы!.." Но этот заочный гнев на неизвестного юнца был лишь выражением его невольного горького недовольства самим собой. Вскинувшись, Орлов подобрал под себя ноги и уставился в землю: муравей взбирался по стебельку травы, сорвался, отчаянно засуетился, забегал и опять невесть зачем стал карабкаться по травинке. Федор Григорьевич нахмурился, как бы порицая муравья; вдруг он обернулся, почувствовав, что на него смотрят.

Таня проснулась и, видимо, давно уже наблюдала за ним.

- Ты совсем не отдохнул? - спросила она.

- Замечательно отдохнул, - сказал он. - А ты поспала!

- Чудесно, прямо чудесно! - Она длинно вздохнула, как бы с сожалением.

- Вот и порядок. Для тебя здесь - спасение. - Федор Григорьевич поднялся с земли и стал отряхиваться.

- Послушай, ты знаешь... - медленно начала она. - Знаешь, что я подумала.

- Каждый день будешь теперь спать на воздухе, - сказал он.

- Послушай. - Лежа в гамаке, она снизу смотрела на него, улыбаясь где-то в самой глубине своих прозрачных, точно омытых сном глаз. - Я подумала: не надо нам брать этой дачи, незачем нам, - сказала она.

Он словно бы ослышался, на его большом темном лице выступили недоумение и растерянность. И Татьяна Павловна вся просияла - догадка, бог весть откуда родившаяся у нее, перешла в уверенность: ну, разумеется, все эти дары ее первого мужа были для Федора Григорьевича напитаны ядом, - как она раньше не поняла этого!

- Ах, Федя! - воскликнула она и попробовала было приподняться, отчего закачалась в гамаке, как на волнах. - Все великолепно устроится. И тебе не обязательно переходить на новое место, во всяком случае, нечего торопиться... Витя пошел работать, и нам всем будет теперь легче. И комнату на даче мы снимем. Не здесь, так в другом месте. Продадим что-нибудь в крайнем случае.

Федор Григорьевич отвернулся, боясь, что не сдержится и заплачет - чего, кажется, и не случалось с ним?! - вот уж поистине другой такой женщины не было в мире! "За нее хоть в кабалу", - подумал он.

- Не чуди, Танюшка! - глухо проговорил он, не глядя на нее. - На неделе мы с тобой переедем сюда. Тебе же нужен воздух.

21

Белозеров третьи сутки жил у Валентины Ивановны, укрываясь у нее от всего, что до сих пор было его жизнью. Жене он сказал, что едет в командировку, и она без долгих расспросов уложила ему в чемоданчик смену белья, электробритву, мыльницу, зубную щетку. Собрался он сразу, стремительно, - пришел под вечер с работы и объявил об отъезде; что-то о срочной командировке наплел он и своему заместителю, уходя из магазина. И его нисколько не тревожило, поверили ему или нет. Его вообще мало тревожило, что думают о нем люди теперь, когда ему осталось всего несколько дней... Но вот как их прожить, он не знал, это оказалось по-своему более трудным, чем прожить жизнь. Двух недель было даже слишком много, чтобы ждать, просто ждать конца, и их, очевидно, не могло хватить, чтобы наверстать все упущенное за его пятьдесят четыре года. Он крепко пил сейчас, пил каждый день, но и водка перестала уже спасать от тоскливого недоумения: последние его дни, самые драгоценные, оказывались до ужаса пустыми: что-то очень важное надо было еще как будто сделать, что-то понять, непонятое раньше. Но за всеми этими "что-то" не было ничего, кроме неугасимого инстинкта жизни. И не ездить же было в поисках последней радости на пляж в Серебряный бор или в Парк культуры и отдыха, чтобы посмотреть эстрадное представление! Белозеров чувствовал себя, как проигравшийся игрок, зажавший в кулаке рубль для последней ставки и вдруг увидевший, что игра окончилась и он опоздал со своим рублем. Наступил час - вскоре же после решающего разговора в управлении торга со Степовым, - когда он спросил себя: а так ли уж нужен ему этот подаренный Степовым мораторий и не проделать ли недолгую операцию над собой немедленно? - он раскаивался уже, что взял двухнедельную отсрочку. Все же, когда половина ее была впустую растрачена, он заспешил: его уход из дому был похож на бегство, почти инстинктивное, с неясной надеждой на некую перемену, на облегчение, что придет перед самой развязкой, и, может быть, на нечто спасительное, что вдруг, бог весть откуда в последнюю минуту блеснет ему. Поэтому Белозеров тянул...

Он опять поехал к Валентине Ивановне... До недавних пор Белозерову все казалось, что его нетребовательная, благодарная за ничтожно малое, неприметная подруга гораздо больше нуждалась в нем, чем он в ней. Он поддерживал ее от случая к случаю и материально, и делал небогатые подарки, и устраивал ее сына в пионерский лагерь, а когда раза два-три в месяц появлялся в ее комнатках с бутылкой коньяка и с коробкой конфет, то приятно сознавал себя человеком, приносящим счастье. Сам он у нее лишь отдыхал, как он говорил. Но сейчас, оглядевшись вокруг, он не нашел никого, к кому бы еще мог вот так, точно от самого себя, убежать.

Жена вышла в переднюю проводить его: она выглядела, как и обычно, чуть сонной - эта моложавая, медлительная в движениях женщина, словно бы однажды и навсегда заскучавшая. Белозеров прикоснулся губами к ее девичье-гладкой щеке, кисловато пахнувшей подсохшим кремом. И как ни уныла, как ни бессмысленна была его бездетная жизнь с женой, давно отдалившейся, даже не ревнивой, погруженной в свой равнодушный полусон, его в эту минуту больно укололо раскаяние: так или иначе, они прожили вместе уйму лет, проспали бок о бок бесконечную вереницу ночей, - вероятно, ему следовало уйти от нее раньше, когда они были молоды. И ему захотелось утешить жену, что-то ей объяснить, - конечно, И он был виноват перед нею... И кто знает, чем закончилось бы это прощание, если б он действительно начал ее утешать?.. Но в передней зазвонил телефон.

- До свиданья, Ко́люшка, приезжай скорее, - идя к аппарату, сказала жена и сняла трубку.

Звонила ее приятельница, и она слегка оживилась.

- Приезжай, Галка! - позвала она. - Останешься у меня-ночевать, я буду одна. Подожди минутку, я только провожу мужа.

И, не выпуская трубки из левой руки, она правой перекрестила Белозерова, - это повелось у нее еще с военных лет, когда они, только поженившись, расстались. Он поднял чемоданчик, переступил через порог и обернулся: она стояла уже спиной к двери, наклонившись над телефоном; разноцветный фонарь, свисавший с потолка, бросал розовые и желтые пятна на ее полную и оттого казавшуюся короткой шею.

- ...какая-то у него командировка... Нет, ненадолго, - слышал он, притворяя дверь. - Не знаю, Галка, я уж перестала интересоваться...

Щелкнул дверной замок, и Белозеров привычно подумал: а не забыл ли он дома ключ? И усмехнулся, - ведь он не собирался возвращаться домой: все, в чем он еще нуждался, помимо смены белья, - револьвер с обоймой патронов, - он сам положил в свой чемоданчик. А в карман пиджака сунул письма, вынутые из стола, те самые четыре письма, что были написаны перед первым неудавшимся покушением.

Через полчаса Белозеров поднимался по лестнице к Валентине Ивановне. Открыв ему, она тихонько ойкнула, подняв к лицу свои маленькие ручки. И прежде чем удивиться, почему он так поздно и без телефонного звонка, она простосердечно, как всегда, обрадовалась:

- Николай Николаевич! С ума сойти!.. А я уж не знала, что подумать...

- Не прогонишь? - сказал Белозеров бодро. - Ну, как ты? А я вот к тебе...

- Заходите же, заходите, - быстро и тихо, стесняясь соседей, заговорила она. - Жалко, Колька уже спит. Он меня все донимал: почему не приходите? Ведь целую неделю не были!

- А я с ночевкой к тебе, - сказал он.

...Утром Валентина Ивановна поднялась, когда Колька- сын - и Белозеров еще спали: сын за фанерной, оклеенной обоями перегородкой, делившей комнату на две неравные части, а Белозеров в первой, большей, на диване. Он растянулся во всю его длину - огромный, тяжелый, в голубой майке, обтягивавшей его выпуклую грудь, высокий живот, в трусах - смятая простыня сбилась у него к ногам, - положив вдоль тела сильные, еще не старые руки. И Валентина Ивановна, снуя на цыпочках по комнате, прибираясь и готовя завтрак, поглядывала на него с неуверенно-вопросительным выражением: обычно он не оставался у нее на всю ночь, да и чемоданчик вот зачем-то прихватил с собой - словом, происходило что-то новое...

Утренний луч, проникший в комнату, упал на подушку Николая Николаевича, и она задернула занавеску, чтобы солнце не разбудило его. Спал он, как сморенный тяжелой усталостью, - недвижимо, неслышно, что особенно трогало Валентину Ивановну. Бывший ее муж, неведомо где обретавшийся ныне, ужасающе храпел, и привыкнуть к этому было невозможно.

Николай Николаевич остался у нее и на завтрак и вообще никуда не спешил - сказал, что пообедает здесь, дал денег на расходы (на целый месяц, если по-хозяйски тратить), как дает деньги муж жене. И Валентина Ивановна боялась даже догадываться, что все это могло означать, - ответ, который напрашивался, был слишком прекрасным, чтобы поверить в него.

На работу она не пошла, позвонила заведующей машинописным бюро, в котором служила, и отпросилась на день. А потом все трое завтракали, ели яичницу с колбасой, пили чай с молоком; Валентину Ивановну огорчило, что хлеб был позавчерашний, но ее мужчины, оба Николая (в том, что Белозерова тоже звали Николаем, как и ее сына, ей чудилось доброе предопределение), даже не заметили этого, ели всё с аппетитом... Солнце, перемещаясь по комнате, слепяще отразилось в овальном зеркале на комоде, осветило коврик над диваном, изображавший оленью охоту, - и на. стене зазеленела, как живая, лесная полянка, добралось до обеденного стола - и там тоже все переменилось: сахарно-яркой стала скатерть, засияло стекло, прозрачно порозовели две фарфоровые чашки, которые ради такого случая Валентина Ивановна сняла с полки.

И этот неожиданный семейный завтрак сделался нарядным, как в праздник.

Колька, на днях только вернувшийся из лагеря, рассказывал Николаю Николаевичу, как он там жил и чем отличился. В свои девять лет он уже очень нуждался в мужском обществе (отца он давно позабыл), и каждый приход дяди Коли к маме вызывал в нем волнение влюбленности. Он гордился этим маминым знакомым, таким важным, щедрым и знаменитым, со звездой Героя на груди, воевавшим на настоящей войне.

- Чего мы еще делали? Футбол гоняли, - похохатывая от удовольствия, отвечал он на расспросы дяди Коли. - Я был за левый край, а еще я был тяжеловес.

- Тяжеловес - это, знаешь, неплохо, - сказал Белозеров.

- Был у нас еще один тяжеловес. Только ему уже одиннадцать исполнилось. Мы с ним так на так, ни он меня, ни я. Он, конечно, не по правилам хватал.

Колька смешливо, исподлобья улыбался, он словно бы обольщал дядю Колю и по-своему кокетничал с ним.

Белозеров рассмеялся: ему нравился мальчуган - крепенький, плотненький, со смуглым румянцем на нежной, лепестковой коже, с большими розовыми ушами, с шершавыми, исцарапанными, как у всего мальчишеского племени, руками. Колька не блистал никакими заметными талантами, учился на тройки, шалил в классе и любил то, что любят все мальчики в мире: футбол, рассказы про войну, собак, кино, любил он еще поесть. Словом, он был самый обыкновенный мальчик, и это, собственно, и возбуждало всеобщие симпатии к нему.

Валентина Ивановна наливала чай, уходила на кухню подогревать чайник, мазала Кольке бутерброды, слушала, смотрела, и ей казалось, что за столом разговаривают отец с сыном.

- Николай Николаевич, вы бы повлияли на Кольку-то, - сказала она, - мне за него стыд принимать. Говорят, он девочек обижал в лагере, дразнил, толкался.

- Охота была! - Колька втянул круглую голову в плечи, выражая недоумение. - Я с ними вообще ничего общего... Они только и знают, что в дочки-матери играть - с утра до вечера.

После завтрака оба ее Николая отправились в город... Колька не без умысла рассказал за столом об одном мальчике из соседнего двора, который два раза ходил смотреть панораму Бородинского боя и уверяет, что панорама лучше, чем кино. К великому удивлению Валентины Ивановны, Николай Николаевич тут же предложил Кольке поехать посмотреть, так ли это, точно у него не было других дел; чудеса, таким образом, продолжались. И она надела на сына свежую рубашку, повязала ему пионерский галстук, вложила в кармашек чистый носовой платок; Николай Николаевич побрился и пообещал не опаздывать к обеду. И когда, проводив их до лестницы, Валентина Ивановна поглядела, как они спускались рядом по ступенькам, большой и маленький, занятые своим разговором, она едва удержалась от слез - самая лучшая, тайная надежда, с которой она почти уже простилась, вновь ожила в ней. Отгоняя от себя счастливую догадку, пытаясь объяснить поведение Николая Николаевича как-нибудь более жизненно - просто выдались у него один-два свободных денька, а жена уехала из Москвы отдыхать - и не в силах противиться своей надежде, она тут же, торопясь, с бьющимся сердцем, принялась за дела: надо было и купить все, и сготовить, и успеть приодеться к обеду.

Колька по дороге к панораме, сидя в такси, сделался тихим, смирным, и в голосе его появилась льстивость:

- А французов мы победили тогда, дядечка? - спрашивал он о том, что хорошо знал сам, и лишь затем, чтобы доставить удовольствие дяде Коле. - А французы потом убежали из Москвы?

Он выражал ему свою благодарность за эти подарки, посыпавшиеся на него: ведь стоило ему только пожелать, и вот он ехал смотреть загадочную панораму - ехал в такси через весь город. Выйдя из машины, он очутился перед невиданным раньше огромным стеклянным домом, на белых столбах-лапах, круглым, как башня с плоской крышей. У входа в башню толпилось много народу - все билеты на сегодня были проданы, - но дядю Колю с его Звездой, а заодно и Кольку милиционер пропустил без разговоров и даже на виду у всех откозырял им.

Самая панорама поначалу разочаровала Кольку. Он ждал чего-то иного, а оказалось, что панорамой называли очень большую картину, просто картину, повешенную по кругу, в центре которого стоял он с дядей Колей и с другими экскурсантами. Кино производило на Кольку гораздо бо́льшее впечатление - там, на экране, все двигалось и шумело, и если конники скакали и рубились, то они вправду скакали, махали саблями, валились с коней, уносились дальше; если солдаты палили из ружей, то от треска выстрелов болели уши; здесь же, на панораме, сражение было безмолвным и неподвижным. Но затем Колька обнаружил в этой неподвижности и некоторое преимущество: на экране было плохо то, что интересные кадры чересчур быстро сменялись, тогда как здесь он мог не спеша, обстоятельно все рассмотреть. И высокие с торчащими прямо хвостами шапки солдат, и их нарядные, как на игрушках, мундиры, и золотые новенькие каски кавалеристов, и каждую лошадку, застывшую на скаку, и каждую пушечку, выкаченную вперед, и вдалеке стройные, как на параде, войска, еще не вступившие в бой. Поближе, у самой огражденной перильцами площадки, на которой стоял Колька, все было совсем настоящее: разваленная по бревнышкам изба, пыльная, побитая трава, разъезженная искромсанная колеями дорога. А на дороге и по обочинам повсюду высовывались круглые железные ядра, наполовину зарывшиеся в землю, - тут, должно быть, бомбили.

И еще понравился Кольке, вызвав живой интерес, весь белый, бородатый дед, объяснявший экскурсантам панораму. Вместо указки он держал замечательный электрический фонарик, вдвое больше обычного, и водил лучом по картине, показывая то на одно, то на другое. Пиджак его был тесно увешан орденами и медалями, и они тихо, как колокольцы, позванивали, когда он переходил с места на место. Дед был так стар, на взгляд Кольки, что, наверно, сам участвовал в сражении, о котором рассказывал. И, должно быть, он уже утомился, рассказывая, потому что часто замолкал, отдуваясь; поглядывая на Кольку, он почему-то щурил один глаз и улыбался.

- Сражение началось, как только рассвело, пушки заговорили в половине шестого, - словно бы вспоминал вслух этот симпатичный дед. - И сразу же дело пошло всерьез... Как написал наш великий стихотворец Михаил Юрьевич Лермонтов: "Ну ж был денек! Сквозь дым летучий французы двинулись, как тучи..." Особенно жестокий бой разгорелся за Багратионовы флеши. Это так тогда назывались земляные укрепления... Видите вон там всадника на белом коне...

И фонарик деда высветил маленькую фигурку кавалериста в черной треуголке на белой лошади, а позади нее других всадников в золоченых мундирах.

- Это Наполеон, император французов, наблюдает за ходом сражения. Да-а, сидит и наблюдает... Он только сейчас прискакал со своего левого фланга - там ему кавалеристы Уварова и казаки Платова большое беспокойство причинили. А вон там...

И, перейдя мелкой походкой на противоположную сторону площадки, дед направил фонарик на одиноко стоявшего на небольшом холмике командира в белой фуражке.

- Это наш фельдмаршал Михаил Илларионович Кутузов пеший стоит. Все видят? Это он и есть - Михаил Илларионович... Ты видишь, внучек?

Последнее относилось к Кольке. Колька кивнул и неожиданно для самого себя громко сказал:

- Вижу.

Назад Дальше