Чёртова дюжина - Кузнецова (Маркова) Агния Александровна 2 стр.


– Вот и конец, – громко сказал Игорь Андреевич. – Кто-то, видно, затевал подземный ход, да пороху не хватило, оставлено на половине. Поворачивайте, ребята!

– А что там, в конце? Двери нет? – интересовались ребята.

– Ничего нет. Одна глина, – ответил Куренков.

Начало подземного хода Костя и Витя Беленький закрыли плитой, и, оживленно рассуждая о своем открытии, все двинулись к дому Затеевых.

Куренков широко шагал впереди, ссутулив могучие плечи и выставив подбородок.

– Я советую вам, ребята, о своем открытии не говорить ни одной душе, даже родителям.

– Почему, Игорь Андреевич? – удивилась Дина.

– А вот почему, – продолжал Куренков. – Этот подземный ход, вот в таком неоконченном виде, для нас, взрослых, интереса не представляет. Ход недоделан. Куда он ведет – неизвестно. Да и зачем он нам? Очевидно, некто, строивший его, имел свою цель. Если вы сообщите даже только своим родителям, поверьте мне, они скажут родным, знакомым, и постепенно узнает весь город. Все будут ходить туда, смотреть, его запакостят – и только. А если вы сумеете до поры до времени сохранить свое открытие в тайне, потом мы придумаем вместе, как полезнее использовать его. А пока оставьте его в собственном пользовании – играйте здесь…

Ребята согласились с предложением Куренкова. От этого решения на сердце у Дины стало тревожно. Она привыкла делиться с родителями всеми радостями и огорчениями своей жизни, особенно с отцом. Екатерине Петровне всегда было некогда до конца выслушать рассказы дочери, кроме того, она бранила ее за каждую шалость. И Дина иногда с огорчением думала: "Неужели она не понимает? Ведь она тоже была девочкой?"

Отец Дины, наоборот, всегда находил время заняться с дочерью. Он с интересом слушал ее рассказы о ребятах, помогал ей разбираться в прочитанных книгах и вместе с ней пел ее любимые песни. Дина привыкла жить с отцом одной жизнью.

Вот поэтому-то, когда по совету Игоря Андреевича ребята дали друг другу честное пионерское хранить в тайне свое открытие, Дине стало не по себе и домой она возвратилась взволнованная.

Вечером, разбирая подарки, полученные в этот день, Дина невольно улыбнулась. Самым дорогим подарком для нее было не розовое (уже порванное) платье, не лупа, подаренная Куренковым, не увлекательные романы Жюля Верна, о которых она мечтала давно. Самым дорогим подарком были Костины стихи, посвященные ей. Целый день она помнила о них, и мысль о том, что вечером она их прочтет, доставляла радость и какое-то непонятное волнение.

В этот вечер она говорила с отцом мало и не рассказала ему о двух самых важных моментах сегодняшнего дня: о подземном ходе и о Костиных стихах. Сказать о первом она не имела права, а о втором… не сказала потому, что не хотела посвящать в свои взаимоотношения с Костей даже самого близкого ей человека – отца.

Перед сном Дина на минутку задержалась с отцом на террасе. Целуя дочь в лоб, Иннокентий Осипович задумчиво сказал:

– Когда мне исполнилось четырнадцать лет, я уже работал помощником кочегара. Нелегко мне тогда приходилось. Ты этого никогда не узнаешь. У тебя позади только радость. И сегодня лучшее мое пожелание тебе, именинница, такой же полной радости и впереди.

Они оба перегнулись через перила и смотрели на черные шелестящие кусты сада, вдыхали тонкий аромат цветов, травы, листьев. До них долетал затихающий шум маленького города: обрывки песен, лай собак, неясные шорохи. Казалось, никакая сила не может нарушить мира, тишины, покоя этого городка, затерявшегося в глухих лесах невдалеке от Москвы.

На душе у Дины в эту минуту было так спокойно, так радостно, что слова отца показались ей ненужными и немного смешными. Она звонко рассмеялась и обняла Иннокентия Осиповича.

Друзья

Затеевы собирались на пасеку к дедушке. Иннокентий Осипович оставался в городе, потому что в его школе шел капитальный ремонт.

Екатерина Петровна с утра укладывала чемоданы, нервничала, сердилась. Маленький Юрик капризничал. Суматоха в доме ему не нравилась: на обычных местах не было игрушек, его забыли вовремя покормить, на него не обращали внимания, а еще хуже – требовали, чтобы он не вертелся под ногами и сидел где-нибудь в сторонке. Сидеть же в сторонке Юрик никак не мог. Ему необходимо было знать, что завертывала мама в бумагу, попробовать, не провалится ли крышка чемодана, если ее потоптать ногами, потрогать пальцем недавно испеченные ватрушки – горячие они или нет.

Раньше все это ему разрешалось, а сегодня его гнали, ругали и даже шлепали. Юрик сердился и капризничал.

Дина сначала помогала матери, но потом это ей наскучило, и она побежала прощаться с подругами. Ната Савельева жила рядом со школой. Дина направилась к ней через боковую калиточку школьного двора.

Во дворе на бревнах сидела Варя и еще несколько девочек, одноклассниц Дины. На заборе висел Мирошка. Про него в классе говорили: "Первый ученик с краю, никогда ничего не знаю". Дина подошла к девочкам. Увидев ее, Мирошка соскочил на землю и, низко кланяясь и кривляясь, почти пропел:

Караван наших дней быстрокрылый
Улетает и тает, как дым…

На бревнах послышался смех, Дина остановилась, щеки ее вспыхнули, на глаза навернулись слезы. Она взглянула на смеющихся девочек, повернулась и побежала прочь, а вслед ей неслись слова:

Знаю, в сердце, что есть и было -
Навсегда оставляет следы.

С пылающими щеками она вбежала во двор Наты. Ната в окно увидела подругу и вышла на крыльцо. Взглянув на Дину, она поняла, что у нее не спокойно на сердце, но промолчала, зная, что та расспросов не любит, а если сочтет нужным, сама расскажет обо всем. В самом деле, вскоре Дина заговорила о том, что ее огорчило.

– Знаешь, Ната, Мирошка становится просто невозможным, – сказала она. – Кривляется, как цирковой шут, а девчонки наши поддерживают его, смеются над его глупыми выходками, поощряют их. Вот сейчас он начал меня дразнить, а Варя, Зинка, Наташа и Верка с ним заодно.

Дина с Натой сели на ступеньки крыльца. Двор был грязный, засыпанный стружками, обломками кирпича, заваленный дровами и бревнами. Крыльцо было тоже грязное, затоптанное глиной. Ната, как всегда, не обратила внимания на это, но Дина отыскала в кармане тряпочку, вытерла ею ступеньку и тогда только села.

– Папа говорит, – неожиданно сказала она, – что в нашем возрасте всего понять нельзя не из-за недостатка ума, а потому, что нами пережито еще слишком мало. Я с ним всегда по этому поводу спорю.

Она поднялась, за руку потянула Нату к себе и, когда та встала, обтерла под ней ступеньку. Обе улыбнулись.

– А сейчас мне кажется, что во многом папа прав, – продолжала она. – Вот я, например, решительно не понимаю, почему девчата и ребята смеются, когда дружат девочка с мальчиком.

– Девчата с ребятами смеются, а взрослые – ты замечала, Дина? – сердятся и еще больше не понимают такой дружбы, – горячо отозвалась Ната. – Вот на тебя с Костей Зоя Николаевна косо смотрит. Замечала?

– Замечала, – уныло отозвалась Дина. – А чего же тут плохого?

– Не знаю. По-моему, ничего плохого нет.

Ната задумалась, а потом, не отрывая взгляда от красной железной крыши школы, виднеющейся из-за забора, сказала:

– А все-таки в этом есть что-то стыдное.

– Почему? – Дина быстро взглянула на подругу.

– Скажу почему, только, чур, не обижаться.

Дина молчала.

– Ну, вот ты моя подруга. Ты мне все говоришь. Все, верно ведь?

– Все, – несмело подтвердила Дина.

– А сегодня я стороной узнаю то, о чем вся школа уже знает, что вчера Костя тебе стихи подарил. Ты мне об этом не сказала… – Ната взглянула на Дину, но, заметив, что та покраснела, снова стала внимательно разглядывать крышу школы. – Тебе, наверное, было стыдно сказать мне об этом?

– Совсем не стыдно.

– А чего же ты краснеешь? Ну, а Иннокентию Осиповичу ты показала стихи? Ты же от него ничего не скрываешь?

– Н-н-ет!

– Значит, тоже стыдно, – тоном, не допускающим возражения, сказала Ната.

По двору, припадая на правую ногу, прошла высокая толстая старуха в очках. Она осторожно несла что-то в переднике.

Обе девочки приветливо поздоровались с ней.

Старуха на минуту задержалась, улыбнулась, и во рту ее блеснули белые, совсем молодые зубы.

– Сегодня уезжаете? – спросила она Дину низким, почти мужским голосом, сдвигая очки на кончик носа и посматривая исподлобья.

– Едем, Семеновна! – ответила Дина.

– С подружкой проститься пришла? А тебя давеча Костя Зарахович спрашивал.

"И она о Косте!" – с досадой подумала Дина и почувствовала, что у нее горят уши.

– Он, кажись, на школьном дворе, – продолжала Семеновна, внимательно приглядываясь к смущенному лицу девочки.

В это время из-за забора появилась кепка причудливой формы, затем она скрылась. Немного погодя показалась круглая, стриженая голова Мирошки. Должно быть, он на чем-то стоял за забором. Он нарочно громко откашлялся, помахал над головой балалайкой с порванной струной и, кривляясь, сказал:

– "К Дине". Романс Зарахович. Музыка – экспромт Мирона Подковыркина. Исполняет он же.

Мирошка запел нежным голосом:

Караван наших дней быстрокрылый
Улетает и тает, как дым…
Знаю, в сердце, что есть и было -
Навсегда оставляет следы.

Семеновна строго взглянула на Мирошку и, припадая на правую ногу, подошла к забору:

– Ну-ка, слазь, Мирон! Что у тебя, совести, что ли, нет – посмешищем всем служишь? Мне, старой, за тебя совестно!

Девочки ждали, что Мирошка нагрубит Семеновне, но неожиданно он натянул на глаза подобие кепи, что-то буркнул и исчез.

Семеновна сердито одернула платок на голове, передвинула очки с кончика носа на обычное место и пошла дальше.

Девочки молча смотрели ей вслед. Школьную сторожиху Семеновну любили и уважали не только дети, но и взрослые. Дети любили ее больше своих учителей, любили за то, что она жила интересами школьников.

Как-то Семеновна позволила себе вмешаться в дело 6-го "А" и встать на защиту самого шаловливого ученика. Это случилось незадолго до дня рождения Дины.

Плохая дисциплина и неуспеваемость в классе Мирошки Подковыркина вынудили пионерскую организацию поставить вопрос о нем на собрании отряда. Мирошка выступил и, ломаясь, сказал, что виною всему его нелепая фамилия. Ей он обязан своим поведением, и пока он носит ее – изменить свое поведение он не может, а галстука пионерского (если его исключат) все равно не снимет, так как он ему к лицу.

Выступлением Мирошки пионеры были возмущены и единогласно постановили Подковыркина из пионерской организации исключить.

Семеновна в это время кипятила титан в соседней комнате и слышала, что говорили на собрании отряда.

Прихрамывая, вошла она в комнату. Очки ее ютились на кончике носа, а глаза поверх них смотрели строго.

– Ну-ка, дайте старухе слово сказать, – попросила она вожатую Галю.

Галя молчала, соображая, допускается ли уставом выступление сторожихи на собрании отряда. Семеновна молчание председателя сочла за согласие и начала говорить:

– Вы, ребята, его не слушайте. Это он глупостями такими стыд свой прикрывает. Изломался парень и по-другому теперь не может, хочет, да не может. Вы его от себя не гоните, так хуже будет. Ему сейчас стыдно, а стыд да горе человека учат уму-разуму. Я, старуха, за него слово вам дам, авось седины мои срамить не станет.

Мирошка стоял, облокотившись на подоконник, водил пальцем по стеклу и делал вид, что не слушает слов Семеновны, но все видели, что он не только слушает, а даже волнуется, и это настраивало всех в пользу Мирошки.

Семеновна продолжала:

– Вы Мирошку не отпевайте, крест над ним не ставьте. Я жизнь прожила, знаю, что из таких вот ребят люди что надо получаются. Поломается, обхолонется и человеком будет. – Она помолчала и нерешительно добавила: – Людей жалеть, любить надо.

– Всех? – задорно спросила Ната.

– Всех, до самого последнего, – с убеждением ответила Семеновна.

– И врагов? – ехидно полюбопытствовала Варя.

– И врагов жалеть надо, – ответила Семеновна и поторопилась уйти. Она знала, что сейчас поднимется невероятный шум и спор. Так бывало не раз, когда она пыталась доказать, что главное в жизни любовь и всепрощение. Этот ее взгляд ребята решительно опровергали.

Вмешательство Семеновны подействовало. В протокол записали Мирошке строгий выговор с предупреждением, но в пионерской организации оставили.

После этого Мирошка притих, стал лучше учиться, но ломался по-прежнему, так и звали его все шутом гороховым.

Исполняя свой романс на заборе, Мирошка не рассчитывал на встречу с Семеновной.

Когда подруги остались одни, Дина возобновила прерванный разговор.

– Вот все и клонится к одному, – сказала она, – дружить с мальчиком стыдно. Если открыто дружить – взрослые сердятся, сверстники смеются. Скрывать – друзья обижаются, – она мимолетно взглянула на Нату, – да и все равно узнается. – Она встала и безнадежно махнула рукой. – Ну, я пошла. Через час ехать. Что-то не хочется, Ната.

– А к Косте не зайдешь?

– Не зайду… Ты ему скажи… Нет, лучше, я напишу, а ты отнеси. Хорошо?

Дина достала из кармана блокнот и написала:

Костя! Я уезжаю на все лето. Настроение очень плохое. Мы с тобой больше не должны встречаться. Дина.

P. S. Я еще не поблагодарила тебя за стихи. Спасибо, Костя. Мне они очень понравились, хотя из-за них мне было много неприятностей… Больше для меня не пиши.

Дина отдала записку Нате, поцеловала подругу в щеку и пошла домой.

* * *

Екатерина Петровна только что кончила сборы. Она сидела за столом усталая, но веселая, в сером халате с засученными рукавами. В полной белой руке она держала недокуренную папиросу, другой рукой гладила волосы сидевшего у нее на руках Юрика.

Большие синие глаза Юрика, в точности как у матери, покраснели от частых слез. Нос и пухлые розовые щеки были разрисованы грязными полосами. Белая рубашка на груди почернела, вымокла, утром одевался он сам, без помощи старших, и сандалию с правой ноги надел на левую, а с левой на правую.

– Ну, весь город обегала? – спросила Екатерина Петровна.

В голосе ее Дина уловила досаду и промолчала.

– Со всеми простилась?

– Нет, только с Натой.

– А с Костей?

– Костю не видела, – грустно сказала Дина.

Отец бы заметил печальный голос дочери. Но мать была менее внимательна. Она встала, подвела Юрика к умывальнику и начала мыть его.

Малыш снова расстроился и заревел на весь дом. Голос у него был сильный и звонкий, плакал он всегда так громко, что его было слышно через дорогу, в доме Дининой учительницы, Зои Николаевны. Семилетняя Танюша, дочь Зои Николаевны, часто в такие минуты перебегала дорогу, забиралась на забор затеевского сада и кричала насмешливо:

– Юрик, перемени пластинку!

Услышав ее голос, Юрик моментально стихал и громко говорил:

– А?

– Перемени пластинку! – со смехом кричала Танюша.

Юрик понимал, что его дразнят, и снова начинал реветь.

Теперь в самый разгар рева на террасе послышались легкие, бодрые шаги. Юрик замолчал из любопытства.

В комнату вошел отец и, заложив руки за спину, быстро зашагал взад и вперед. Иннокентий Осипович редко бывал не в духе, но когда это случалось, весь дом погружался в уныние. Дина старалась не попадаться отцу на глаза, Екатерина Петровна молчала, затихал и Юрик.

– Вот подлец, прохвост! – возмущенно ругал кого-то Иннокентий Осипович.

Дина мельком взглянула на отца и заметила, что он свежевыбрит и напудрен. Она ощутила резкий запах одеколона, распространившийся по комнате.

– В чем дело? – снова опускаясь в кресло и закуривая, спросила мужа Екатерина Петровна.

Иннокентий Осипович остановился около нее и раздраженно сказал, наклоняясь к ней:

– Я всегда удивляюсь, отчего ты никогда ничего не замечаешь!

Она удивленно развела руками и покачала головой. Юрик поднялся на цыпочки, вытянул шею и молча начал разглядывать отца.

Сбоку заглянула Дина и ахнула:

– Брови обрезал!

Иннокентий Осипович повернулся к дочери и, точно она одна могла сочувствовать ему, возмущенно сказал:

– Подумай, Дина, этот прохвост-парикмахер проделал все, не спросив меня.

Екатерина Петровна сначала улыбнулась, потом закрыла лицо рукой, и все ее большое полное тело затряслось от сдерживаемого смеха.

Дина взглянула на мать и звонко, заразительно рассмеялась на весь дом.

Иннокентий Осипович удивленно посмотрел на жену, на дочь и сердито вышел из комнаты, хлопнув дверью.

Затеев был очень некрасив, но никто никогда не замечал этого, вероятно потому, что на лице его светились умные, живые глаза. Но, по мнению Затеева, самым оригинальным в его лице были брови. Они действительно были необычны – густые, с длинными волосами. По утрам он любовно разглаживал их перед зеркалом, поворачиваясь в профиль, шевелил ими, как таракан усами.

В такие моменты Юрик приходил в восторг, хлопал в ладоши и кричал: "Еще пошевели букашками-таракашками!" Тогда отец щекотал бровями нежную, тоненькую шейку сына. Юрик хохотал и цепкими пальчиками пытался поймать "букашек-таракашек".

Дерзкий поступок парикмахера, по мнению Иннокентия Осиповича, окончательно испортил его и без того непривлекательную внешность. Он чувствовал себя голым в обществе одетых и сердился на всех.

Но характер у Иннокентия Осиповича был мирный и веселый. Долго он сердиться не мог. Вскоре Затеевы пили чай на террасе, и громкий голос и смех Иннокентия Осиповича разносились по саду.

В два часа дня к воротам подали гнедую школьную лошадь, запряженную в тележку на рессорах, и Затеевы поехали на пасеку к дедушке Осипу Антоновичу.

Назад Дальше