5
Он не смог удержать ее. Ни физически, ни словами, ни молениями… В тот миг, когда она повернулась и направилась к двери, ломота, еще раньше опоясавшая спину под лопаткой, сковала его всего, сделала неспособным к сопротивлению. Парализовала… Даже лишила речи.
Ему все же не удалось совместить силу любви с молчаливым непротивлением силе официального ханжества. В конце концов, любовь и ревность оказались непобедимее… Чего и сам он не ожидал.
Министерство здравоохранения, как только позвонили из больницы и сообщили о Парамошине, незамедлительно снарядило бригаду во главе с ведущим реаниматологом. Поскольку и больница считалась "ведущей".
С опозданием узнав о том, что случилось, Маша ринулась со своего пятого этажа вниз, по лестнице - обратно на третий. В кабинет из сотрудников впустили только ее. Машу тогда ощутили самым близким ему человеком. Вадим и сделался для нее снова таким.
Опередила ее только "спасательная бригада" со всею своей новейшей аппаратурой. Маша увидела Алексея Борисовича, который занимался делом, казавшимся со стороны сверхъестественным. Ему помогали, но она поняла, что, как актер-премьер определяет на сцене судьбу спектакля, так и Алексей Борисович единолично обеспечивал продолжение спектакля, именуемого жизнью. Или пытался обеспечить.
Профессор старался не заново родить, а возродить человека. Такая цель чудилась нереальной. И Маша отдала бы все, чтоб загадочные, будто шаманские усилия реаниматолога сотворили чудо. Обостренно, до физической муки желая, чтобы несбыточность сбылась, она всматривалась в лицо Алексея Борисовича, прикрытое маской, в каждое, неведомое и неподвластное обыкновенным людям, движение. И постепенно начала поклоняться ему… На него была вся надежда. Только он - один, во Вселенной - мог, с Божьего благословения, отнять Вадима у смерти, а ее, Машу, - освободить от преступления, которое бы она до конца дней своих считала убийством. Пусть непредумышленным… Но что бы это меняло?
Она не заметила, что Алексей Борисович ростом "не вышел", что он лысоват… непостижимо, как она разглядела его глаза, упрятанные толщей профессорских очков. Глаза были маниакально целеустремленными… Но в то же время - или ей показалось от желания это увидеть? - были осознающими, в чем ее, Маши, мольба и спасение. Он даже не взглянул на нее, но вроде проник и провидел… И выполнял ее безмолвную просьбу - личную, к нему, реаниматологу, обращенную. И невесть как пробившуюся на расстоянии… То, вероятно, была фантазия. Но не верить в нее было нельзя.
Алексей Борисович виделся Маше всесильным. Ни один мужчина на свете - никакой земной владыка, ни силач, ни красавец - не смел с ним сравниться. Потому что никто не мог свершить то, что в силах был свершить он.
И свершил. А потом рухнул в кресло Вадима. Он устал… Оживив другого, реаниматолог, казалось, ушел из этого мира или полностью от него отключился.
Он и правда отдал Вадиму всего себя, не оставил, не сберег энергии, чтобы приподнять голову и тем более расшевелить в ней мысли, фанатично сконцентрированные на одной-единственной цели. Маша подошла и на глазах у всей, лишь ему подвластной, бригады прижалась губами к руке Алексея Борисовича. Рука была словно одушевленная и, несмотря ни на что, полная волевой мужской плоти. Он, как выяснилось, отключился не в такой мере, чтобы не ощутить Машиных губ: открыл глаза - и скоропостижно весь ожил. Женщины не оставляли его равнодушным даже при крайней измотанности. Дарили ему восстановление сил…
Бригада возвращала Вадиму земное бытие. А бытие главного реаниматолога устремилось к незнакомке в белом халате.
- Я бы хотела увидеться с вами. Поговорить… По поводу здоровья Вадима Степановича.
- Вы жена?
- Нет… Просто сотрудница.
Алексей Борисович заинтересованно скользнул взглядом по пальцам ее правой руки. Обручального кольца не было. Натренированный мужской взгляд подсказал: она, скорее всего, вообще не замужем.
Он полностью воспрял от усталости и врачебного напряжения:
- Вам встретиться со мной практически полезно. А мне с вами очень приятно. Подобное вам, не сомневаюсь, говорят все, кроме молодых дам. Они почему-то не большие поклонницы чужих женских прелестей. Да и пожилые, я слышал, тоже.
Когда мужчины приникали глазами к ее, будто по искуснейшему проекту созданной шее, к скульптурно выверенным ногам и груди, притягательность которых ей скрыть не удавалось, в Маше закипало бешенство. По какому праву разгуливает по ней эта бесцеремонность? Губами бормочут одно - о выдуманных делах, о безразличных им в данный момент медицинских проблемах, об опостылевшем медицинском долге, а примитивной своей физиологией… Поклонники искательно не отрывались от нее, безнадежно пытаясь настроить Машины биотоки на одну волну со своими.
Но Алексей Борисович не клеился и не прилипал, а высказывался с честной, обескураживающей прямолинейностью. Кроме того, в профессоре, даже измученном, обнаружилось нечто такое, что заставило ее обратиться к зеркалу, вмонтированному в боковую кабинетную стену.
- Вот мой телефон… - Он протянул ей квадратик ватмана, предварительно из трех номеров вычеркнув два. Маша мельком взглянула: он оставил номер домашнего телефона.
Вадим вернулся на землю. Алексею Борисовичу он был фактически незнаком. И стал чужим после того, как возвратился к жизни. Считать близкими и родными всех, кто уходил, но с его помощью возвращался, профессор был просто не в силах. Он мог бы провозгласить что-нибудь противоположное и возвышенное, как провозглашают со сцен и экранов, но это выглядело бы красивостью, а он красивости предпочитал красоту. И еще истину, даже если она погружена в не очень нарядные одеяния…
"Сколько ему может быть лет? - непредвиденно подумала Маша. И вспомнила - еще более непредвиденно, необъяснимо, - что у Гете лет в восемьдесят был роман с юной девицей. - А ему, наверное, меньше на четверть века. Или возле того…" Те диковинные размышления она старалась прогнать: "Что за бред! Мне-то какое дело до его возраста? Он - не Гете, а я не восемнадцатилетняя Гретхен". Маша пыталась все поставить на место. Но уже было поздно: нелогичные с виду мысли всхожими семенами упали на ждавшую их, взрыхленную почву. Сперва Маша семян не заметила. Но они окопались…
Кто-то позвонил жене Вадима и сообщил о случившемся. Она в домашнем халате и впопыхах накинутом на него плаще ворвалась в кабинет, когда мужа укладывали на каталку.
- Ты жив? Ты жив? - Провинциально-пугливыми, беспомощными глазами она вперилась в мужа, хотя и так было видно, что он уже не мертвец.
- Ну, да… - прошептал он, демонстрируя максимальное безразличие. Узрел, стало быть, что Маша в кабинете - и наблюдает семейную сцену.
Она впервые видела его жену, которую Вадим конспиративно скрывал от больничных коллег. А та привычно смирилась. Жена принялась суетливо метаться возле каталки, а муж обрел в себе возможность для раздражения:
- Не надо… Прошу тебя!
Недовольство было рассчитано всего на одну зрительницу в его кабинете.
"Если даже сейчас, в таком состоянии он способен режиссировать происходящее… значит, и любовь его тоже воскресла", - подумала Маша. И это было ей неприятно.
Робость жены, ее забитость выглядели столь очевидными, что Маша многолетнюю соперницу свою пожалела. Ей стало все равно, какая у него супруга - обворожительная или уродка, безразлично, дорожит он своей спутницей или нет… На самом деле любовь покинула Машу не вдруг. Она начала удаляться давно, неторопливыми и неуверенными шагами. Теперь остались лишь беспокойство за его жизнь и угасавший ужас того, что она могла превратиться в убийцу. Исчезла досада… И претензий как не бывало. Вадим бы предпочел ее гнев. И чем яростней была бы та злость, тем больше он бы предпочитал ее. Но сие уже ни от него, ни от нее не зависело.
Вадим не звал к себе фактическую жену, потому что в кабинет прибыл кто-то из министерских чиновников. И не подпускал жену официальную, потому что близко была фактическая…
"Горбатого могила исправит, - скорее с насмешкой, чем протестуя, подумала Маша. - Слава Богу, что могила ему уже не грозит. Но и продолжение нашей истории… нашей связи не грозит тоже!"
Ей захотелось побольней оскорбить их многолетние отношения, обозвать их связью, даже прелюбодеянием.
А ведь совсем недавно, вот-вот… когда Алексей Борисович, не умевший желать власти, обладал властью сверхчеловеческой и употреблял ее во спасение Парамошина, Маша клялась себе, что все Вадиму простит, если он, поддавшись реаниматологу, вновь окажется на земле. И согласна была, чтоб его возвращение обернулось и возвращением к ней.
Маша вспомнила, что у постели умиравшей Анны Вронский с Карениным помирились, что обещали забыть вражду. И протянули друг другу руки… Но как только Анна была спасена, вражда разгорелась непримиримей, чем прежде. "Почему искреннее всего жалеют умирающих или умерших? А лишь погибавший воскреснет, опять подталкивают к могиле. Почему так?" - спросила себя Маша. И ничего себе не ответила. Она размышляла абстрактно, - сердце участия в этом не принимало.
6
Назавтра, едва дождавшись рассвета, Маша позвонила Алексею Борисовичу, чтобы он не успел уйти на свою поразительную "работу".
- Ох, как удачно, что я успел вернуться после бессмысленной утренней беготни! - порадовался он в трубку. - Убегаю от одиночества… Позвони вы на три минуты раньше, и не застали бы. Это был бы кошмар!
Шутливостью он прикрывал душевную взбудораженность, о которой уже давно не мечтал.
А когда наконец стемнело, Маша, согласно договоренности, направилась к кудеснику-реаниматологу домой.
Едва она вошла в комнату, Алексей Борисович, чтобы не возникало вопросов, сообщил:
- Моя первая жена умерла одиннадцать лет назад. От рака почки с метастазами в кости… Мученически умирала. За что? Она, поверьте, была праведницей. В отличие от меня… Спасти ее я не мог. Реаниматологам, кстати, близких людей редко удается спасти. Вот такая закономерность. Что поделаешь, вернуть было невозможно, но и забыть нереально. Детей у нас не было. И второй жены у меня пока тоже нет.
Он вскинул глаза на Машу, будто давая понять, что она могла бы претендовать на вакантное место.
Маша этому не удивилась: мужчины часто, впервые ее увидев, восклицали, что хотят лицезреть ее до последнего вздоха. И она с безразличием верила им, как они верили себе в те минуты, когда это произносили. Не только ведь поэт "сам свой высший суд", но и женщина, если она умна, "всех лучше" может определить себе цену. Большинство мужчин, встречавших Машу на своем мужском пути, готовы были эту цену платить.
Она на мгновение запамятовала, зачем явилась к профессору. А ведь формально-то ее привело к Алексею Борисовичу здоровье Вадима Степановича.
Профессор Рускин не был отшельником и затворником. Он не затворял свою квартиру от прекрасного пола, который считал прекрасным вполне убежденно, и ничуть этого не скрывал. Но стены были увешаны фотографиями и даже портретами всего одной женщины.
- Это она?
- Первая жена, как вы уже знаете… Я думал, что она будет и единственной. - Получалось, что сейчас он уже так не думает. - Душой я, представьте, всегда был ей предан. - С внезапным и веселым озорством почесав затылок, он добавил: - В абсолютную же мужскую верность я, простите, почти не верю.
- А в женскую?
- Тоже не очень. Но пусть об этом поведают женщины. Не хочу оговаривать! Вернемся к мужчинам… В моем возрасте верность уже возможна. Так что в этом смысле у будущей спутницы есть большой шанс… Если ей, разумеется, моя преданность будет нужна.
Он взглянул на Машу, точно спросил: "Вам она пригодится?"
Он очень отличался не от одного Вадима Парамошина, но и ото всех ее бессчетных поклонников. Чем именно? Многими качествами, кои сразу угадывались. Но более всего, она поняла, своей независимостью. Он не был зависим ни от вышестоящих (это она приметила еще в парамошинском кабинете), ни от нижестоящих. А зависел лишь от своего врачебного дара. И от редчайшего, как успела уловить Маша, характера. Во всяком случае, на фоне характеров, что до той поры ей попадались. Независимость диктовала ему фразы, симпатии, антипатии… Он любил того, кого любил, и уважал того, кого уважал. Никто не мог ему ничего навязать. Так она представляла себе… И так было в действительности.
Для сравнения Маша вспомнила о рабской зависимости Вадима ото всех - взявших его в полон - сил: общественных и партийных, обывательских и начальственных. Он был зависим от рассвета и до темна. Да и по ночам ему снились преследования, погони, о чем он рассказывал Маше. Круглосуточно обязан он был что-то учитывать, к чему-то и к кому-то прислушиваться, примеряться.
А Алексей Борисович, похоже, прислушивался к голосу долга, подчинялся же собственным увлечениям и желаниям. Учитывал он не прихоти руководителей, а прихоти женщин. У которых пользовался успехом…
Ну а в день парамошинской клинической смерти профессор-реаниматолог влюбился.
Квартира была ухоженной, обставленной со вкусом, который нельзя было подвергнуть сомнению.
- Художником-постановщиком всего этого была жена, а порядок в квартире поддерживаю и соблюдаю я, - продолжал оповещать Машу Алексей Борисович. - Поддерживаю… как память о ней. Она была неповторимой чистюлей. И в людских отношениях тоже. Возвышенно выражаюсь? Иначе не могу… в этом конкретном случае.
- Вы ее любите? - спросила Маша.
- Ее разлюбить нельзя. Не получится… Но она завещала, чтобы я вновь женился. Была уверена, конечно, что я и так, без ее завещания, холостяком не останусь. Но вот пока… Хотите быть второй и последней?
- Хочу, - ответили ее наивно-пухлые губы, не успев согласовать это с разумом.
После кончины жены он, понемногу оправившись, не ограничивал себя в знакомствах и встречах с полом, который считал прелестным, но слабым никогда не считал. "Я в поиске!" - сообщал он приятелям. "И долго будешь искать?"
- Я нашел! - оповестил он в тот вечер Машу.
- Кого? В каком смысле?
- Вас… В том самом, решающем!
Со стен на Машу внимательно, но без осуждения взирала первая жена Алексея Борисовича. Он почувствовал, что из-за ее взглядов Маша не ощущает раскованности, свободы.
- Жена бы одобрила мой выбор. Не сомневайтесь: я знаю ее придирчивый, но объективный вкус.
Чтобы увернуться от этой темы, Маша спросила:
- Она вас тоже…
- Она любила во мне не только мужа, но как бы и сына, - перебил он. - И, подобно матери, не сомневалась, что сыну ее - да плюс еще мужу! - должно доставаться все самое лучшее… Лучшее во всех отношениях. Так что вы бы ее устроили.
Он и Маше напоминал прямодушного, обаятельного ребенка. Они помолчали.
- А как вы оцениваете… здоровье Вадима Степановича? - скорее вспомнила, чем поинтересовалась Маша.
- Причиной клинической кончины его стало, по-видимому, какое-то мгновенное потрясение, а не хронический недуг. Так что все восстановится и будет в порядке. Я почти убежден. Почти, так как полностью ручаться за выходки сердечно-сосудистой системы не может никто. Иногда эта система так же непредсказуема, как система советская. Но организм Парамошина еще молод. В отличие, допустим, от моего. Молодость хороша уже сама по себе. Но я не хочу зависеть от возраста. - "И от него тоже?" - подумала Маша. - Не робею, как видите, перед вами. Хоть мне уже пятьдесят шесть.
Ей было тридцать.
"Что люди? Что их жизнь и труд? Они прошли, они пройдут…" - написал гений, проживший двадцать шесть с половиной лет и не цеплявшийся за земное существование. Он "хотел забыться и заснуть", за что профессор-реаниматолог его дополнительно почитал.
Лермонтов, естественно, не был пациентом Алексея Борисовича… Но строки его стали критерием отношения профессора к пациентам. "Они прошли, они пройдут…" Все старались проходить подольше, максимально задерживаться в своем земном шествии. Максимально содействовать этому было предназначением и обязанностью Алексея Борисовича. Но к тем, кто уж очень цеплялся за жизнь, он относился скептически. Очнувшись, Парамошин шепотом заклинал реаниматолога: "Я умоляю вас… Умоляю…" Эту врачебную тайну Алексей Борисович, однако, от Маши скрыл. Вскинув на нее устало-озорные глаза, он спросил:
- А Вадим-то Степанович из-за чего надорвался? Как вам кажется?
- Из-за любви, - не задумавшись, сообщила она.
По-мальчишески бойко сообразив, он снова задрал глаза, так как был ниже ее ростом и не собирался это маскировать - ни перед кем на цыпочки не привставал:
- Из-за любви к вам?
- Ко мне.
- Молодец. Я его понимаю! И как же теперь?..
- Я ведь дала вам согласие. - Маша не бравировала прямотой - она и правда не выносила в общении кривых и ломаных линий. Ничего из себя не изображая, она даже не прихорашивалась и пренебрегала косметикой. Какою была, такой и была.
- А не придется ли снова его спасать? - спросил Алексей Борисович. И сам же ответил: - Во-первых, я все равно не собираюсь вас уступать, а во-вторых, трагедии повторяются лишь как фарс. Расхожая истина. Но давайте за это выпьем!
В застольях он был несменяемым тамадой, "душой общества". Душой изобретательной и находчиво-остроумной… Когда его с нарочитой торжественностью избирали главой стола, он неизменно предупреждал:
- У меня, как и у знаменитого восточного мудреца-поэта, есть, предупреждаю, существенный недостаток: я очень люблю тех, кто любит меня, и недостаточно люблю тех, кто меня не любит.
"Тех, кто не любит его, любить вообще противоестественно!" - впоследствии думала Маша. Она в ту пору уже наизусть знала его излюбленные истории и анекдоты. Не мог же он всякий раз изобретать что-то новое. Она берегла его силы - и не требовала обновления застольных "программ". А слушала так, как внимают произведению хоть и знакомому, но неспособному надоесть.
Если сам Алексей Борисович примечал за столом тех, которые, как и Маша, не единожды его слышали, он с ребячьей открытостью объявлял:
- По многочисленным просьбам исполняю на бис осточертевшие мне "номера"!
"Би-ис!" - взбадривали его приятели. И он, оставляя нетронутым текст, играючи обновлял форму общения: артистичность его была неиссякаема.