Тетива. О несходстве сходного - Виктор Шкловский 15 стр.


Университет

Белокурые и черноволосые студенты идут по университетскому коридору мимо желтых ясеневых шкафов.

Здесь ходил высокий, очень худой, как бы иссохший, очень молодой и очень отдельный Шилейко: он занимался в целом мире, кажется, один, сумиро-акадским языком и переводил стихотворную повесть "Гильгамеш", сравнительно с которой Библия и Гомер – недавно вышедшие книги.

Здесь ходили веселые, как будто свободные от занятий юристы, озабоченные и непонятные математики и мы, филологи разных мастей.

Здесь я увидел в первый раз хохлатого, узколицего, ходящего с закинутой головой поэта Осипа Мандельштама.

Здесь я подружился более чем полстолетия назад со стройным, еще румяным, красивым, темноглазым человеком, звали его Юрий Николаевич Тынянов. Он работал в семинаре Венгерова.

Семен Афанасьевич Венгеров, человек еще не старый, небрежно одетый в черный длинный сюртук, почтенный, озабоченный, носил свою черную, начинающую седеть бороду с достоинством.

Его методом был эмпиризм. Венгеров старался узнать все о писателе, и особенно о его биографии, и все записать.

Если бы он построил церковь, то иконами в этой церкви были бы библиографические карточки. Когда он начинал рассказывать, то он не мог кончить. Он все время начинал книгу за книгой. Они обрывались на первых буквах, потому что текли по алфавиту, а букв много. Он издавал классиков, соединяя в них в качестве иллюстраций снимки с самых разнообразных рисунков и картин, посвященных данному автору.

История для него двигалась по алфавиту и была неподвижна, как алфавит.

Ей и не надо было двигаться, она стояла как библиотечные шкафы: все повторялось, потому что все цитировалось.

В то же время у Семена Афанасьевича были хорошие черты: он, желая знать в литературоведении все, понимал, что великий писатель не одинок, как не одиноко дерево в лесу.

Он видел литературу широко, но не мог выделить главного.

Поэтому его обширные замыслы кончались тем, что он начинал печатать уже не книгу, а материалы к книге.

У Венгерова в семинаре работали талантливые люди; они переняли у него широту знания, ища то, чего у него не было: принципа отбора. Здесь был Юлиан Оксман и Георгий Маслов. Здесь занимался Пушкиным белокурый Сергей Бонди, и мы тогда ждали, что он через год напечатает замечательную книгу.

В кажущемся непрерывным потоке литературы студенты видали реальность столкновения, реальность литературных школ, за смутными, всегда неточными замыслами стояли изменения жизнеотношений.

Самым интересным среди учеников Венгерова был Юрий Николаевич. Он писал стихи, и стихи неплохие, он не просто накапливал факты, он выбирал и умел видеть то, что другие не видели; увлекался Державиным, Кюхельбекером, понимал значение в искусстве отвергнутого и как будто неосуществленного.

История литературы была для него не историей смены ошибок, – историей смены систем, при помощи которых познается мир.

В университете читал академик польской академии Бодуэн де Куртене, человек, соединивший польскую и русскую культуру, каждый день уничтожающий уже найденное, великолепный анализатор явлений течения живого языка, человек, который умел отбирать факты.

Рядом с ним работал, тогда еще непонятый, приват-доцент Щерба, интересующийся логикой языка, видящий за грамматикой систему мысли, занимающийся не только словами, но и смысловыми отношениями; он был предтечей новой филологии.

Рядом с Л. В. Щербой работали любимые ученики Бодуэна де Куртене Е. Поливанов и Л. Якубинский.

Евгений Дмитриевич Поливанов – специалист по языкам Дальнего Востока. Поливанов мечтал о создании общей грамматики всех языков, в которой явления не только бы сравнивались, но и взаимно объясняли свою сущность.

Евгений Дмитриевич знал весь Восток, в науке боролся с Марром. Недавно в Самарканде прошла научная конференция его имени, на которой было прочитано 40 докладов.

Лев Петрович Якубинский, доказывавший реальное различие поэтического и прозаического языка.

Поливанов и Якубинский были коммунистами. Поливанов еще до Октябрьской революции, а Якубинский с первого года революции.

Молодым доцентом, уже печатавшимся, работал Борис Эйхенбаум. Читали лекции Виктор Владимирович Виноградов и Виктор Максимович Жирмунский – позднее академики.

В Петербург приезжал красивый человек с плоским ртом, широкими плечами, волосами, откинутыми назад, голосом, который мог наполнить любую долину: звали его Владимир Маяковский. Он спорил с аудиторией, у него учились, его еще не изучали. Он сам был сдвигом в мире стиха, последствием революции 1905 года, не удавшейся, но уже сдвинувшей пласты сознания.

Поступив в университет, я написал для Семена Афанасьевича Венгерова анкету на тему, что хочу сделать: заявил, что собираюсь основать новую литературную школу, в которой среди прочих своих достижений в первый раз докажу, что работа Венгерова не нужна. Великий библиограф, создатель некомплектных гряд облаков – Венгеров взял у меня анкету, прочел, положил в папку. Я увидел ее недавно в Литературном музее. Она улыбнулась несколько иронически: я посмотрел на нее с завистью.

Пока что, молодые и озабоченные, мы работали и гуляли вместе. Вместе мы проходили свою дорогу – Борис Эйхенбаум, Юрий Тынянов и я – сейчас живой.

Мы гуляли по площадям и набережным.

Сенатскую площадь давно урезали сквером, закрыли память о восстании и разъединили здания, которые когда-то соотносились друг с другом.

Здесь был Кюхля, здесь мог быть Пушкин. Тогда здесь не было Исаакия, но были склады материалов, камни, доски, и народ из-за заборов камнями отбил атаку кавалерии, направленную на восставших.

Безмолвный Петр скакал на площади, протягивая руку к Западу, за Невой – в ту ночь не серой, не синей, а розовой – краснел узкий бок нашего университета.

Ночь не проходила и не наступала.

Заря была такая, как будто она продолжится всю жизнь.

Молодой Пушкин, уже много написавший, ни в чем не виноватый, в такую ночь упрекал себя за то, что мало сделал, не так прожил.

Нет границ ответственности.

Искусство всегда перерешает.

При свете белой ночи много раз мы перечитывали прошлое, не оправдывая себя.

Город революции, город русского книгопечатания, город Пушкина и Достоевского, город Блока, Маяковского, город Горького, город спорящих кварталов, дворцов и заводов, реки, лед которой был много раз окровавлен, – Петербург, мы любим тебя Ленинградом при жизни, любим до смерти. Клянемся тобою в книгах.

Мир был молод. На широкой Неве уже стояли корабли для открытия новых планет; все было готово для плаваний и для взлетов.

Все было в будущем. Все еще было недописано.

Все было весело.

Тяжелый Исаакий – храм петербургских студенческих песен – подымал над городом круглоблистающий купол.

Шли годы, сменялись как дни творения.

Квартира на Песках Юрия Николаевича была большая, светлая и пустая. Книги еще не завелись; вещей было так мало, что, приходя к другу, я вешал пальто на выключатель: вешалки не было.

Работал Тынянов переводчиком в Смольном, потом в "Доме книги" в Гослитиздате корректором. Через три года, написавши "Кюхлю", он принес книгу в издательство. Директор перелистнул начало рукописи и опытным, почти ласковым голосом сказал: – Художественная литература вещь сложная. Вы не огорчайтесь, у вас есть своя специальность.

Он говорил не про теорию литературы, а про корректорскую работу.

В квартире Тынянова жила его жена, виолончелистка, перетрудившая руки в упражнениях, дочь, очень рано начавшая писать забавные стихи, приезжала очень похожая на Юру девочка – сестра его Лида. Приходило к ним множество народу. Вениамин Каверин – молодой студент в обновке: длинных, еще пахнущих свежим дешевым сукном брюках, Поливанов (я о нем уже говорил) – его Каверин описал под фамилией Драгоманов. Очень молодой Николай Степанов, еще более молодой и неудержимо веселый Ираклий Андроников. И я там бывал. Каверин с веселой неточностью и заботливым романтизмом описал меня под именем Некрылов . Зимой там все костенело в холоде.

Холодно было и у Юрия Николаевича.

Молодой, с легкими красивыми руками, Борис Михайлович Эйхенбаум разговаривал о доминантах, о том, как одна из частей композиции берет верх над другой, становится смыслообразующей.

Несколько слов о теории

Сейчас Тынянову было бы семьдесят пять лет. Мертвые не стареют, и в могилах не всегда лежат мертвые.

Так говорил в молодости, рано положенный в могилу ссылки, Чернышевский.

Легко идущий студент Тынянов привез в Петербург из Пскова и Режицы свое отношение к искусству. Он любил Державина и Кюхельбекера; Грибоедов для него стоял в кругу друзей-поэтов.

Юрий читал те книги, которые другими только просматривались.

Он писал в статье "О литературной эволюции": "...изучение эволюции литературы возможно только при отношении к литературе как к ряду, системе, соотнесенной с другими рядами, системами, ими обусловленной" . Тынянов пытался понять связь функции и формы, ту цель, для которой указывается часто жанр и изменение значения жанра.

В каждом приходе есть свои традиции разговора, свои способы убеждения, свое отношение к фактам. Я говорю о приходе в широком смысле. Для того чтобы определить значение подробностей, деталей или высказываний в литературном произведении, надо знать законы жанра, надо понимать, к чему он идет. Одна и та же строка, абзац, мысль могут быть разно повернуты.

Поэты называют свои вещи поэмами, посланиями, просто стихами, пародиями для того, чтобы закрепить жанр – сферу понимания. Но они иногда сами не знают, куда идут стаи мыслей. Система как бы самораскрывается, обнаруживая новые свои возможности.

Сосуществование в одном произведении нескольких несовпадающих отображений жизни – обычно.

Иллюзия правдоподобности театра мерцает уже в античной трагедии при вступлении хора.

Король Лир, городничий в "Ревизоре", чиновник в "Свои люди – сочтемся" обращаются прямо к залу, а потом действие снова возвращается к иллюзии четвертой стены.

Сочетание двух традиций может существовать и в несмешанном виде, может быть разделено между действующими лицами, которые как бы разностильны.

Сочетание высокого и низкого стиля в "Мертвых душах", в "Шинели", в "Записках сумасшедшего" различно мотивировано, но оно существует. Сочетание нескольких жанров есть и в "Бедных людях".

Все это ведет к тому, что внутри одного произведения создаются разные отношения к предмету рассказа или показа.

Соотношения даются обычно как соотношения стилей, причем один из стилей берется как традиционный, а другой как новый, только что созданный.

В литературе поэтому надо исследовать не отдельные черты произведения, а значение каждой черты в системе произведения, причем надо определять: перед нами одноголосое произведение или полифоническое – многоголосое.

"Архаисты и новаторы"

Тынянов начинал работу над книгой "Архаисты и новаторы". Я предлагал другое название, которое выразило бы его мысль еще ясней: "Архаисты – новаторы". А. А. Ахматова было со мной в этом согласилась. Тынянов знал, куда ведут его работы. Он изучал законы появления нового – диалектику литературы – чудо отражения, как бы поворачивающее отраженный объект. Напомню университет.

Здание стояло фронтоном перед Петропавловской крепостью.

С годами Стрелка Васильевского острова была застроена, вошла в другую систему, появились ростральные колонны, здание Биржи.

Доминантой построения систем оказалась Биржа и развилка рек, оформленная ею; к этому времени каналы уже не существовали, и остров не был нарезан ломтиками.

В большом городе разные архитектурные идеи сосуществуют, осознаются в своем противоречии.

Ленинград, прежде Петербург, – это система систем, и он красивее тех домов, которые в нем построены, будучи подчинен другой, более крупной архитектурной идее.

В самом облике города заключена история – смена форм при одновременном их существовании.

Журналы эстетов, такие, как "Аполлон", упрекали горько и без успеха архитекторов, которые в ансамбль города вносят противоречивые здания. Но крутой шлем Исаакия противоречит высокому шпилю Адмиралтейства. Само широко раскинутое здание Адмиралтейства противоречит тесно собранному, выделенному площадью кубу Исаакия.

В искусстве вообще, а значит и в архитектурных ансамблях, важны столкновения, изменения сигнала – сообщения.

Представим себе, что источник сообщения передает неизменяющееся изображение или сумму постоянных сигналов. Тогда внимание перестает реагировать на систему одинаковых сигналов. Механизм внимания построен так, что ярче всего принимается сигнал смены впечатления. Старые системы как бы берутся в скобки и воспринимаются целиком.

Но великие системы архитектуры сменяются, вытесняют друг друга и соединяются в новые неожиданные комплексы.

Так создался Московский Кремль.

В архитектуре ясно, что старое остается, потому что камень долговечен. Старое остается, оживая в новом качестве.

Это менее ясно в литературе.

Между тем старые литературные явления оживут не только на полках библиотек – в виде книг, но и в сознании читателя – как нормы.

Тынянов для анализа отношения нового к старому начал с простейшего – с анализа самого литературного факта. Литературный факт – смысловое сообщение – воспринимается всего острее в момент введения нового в прежде существующую систему, в момент изменения.

Для жанра важнее борьба систем, она входит в смысловое значение произведения, окрашивает его.

Жанр движется, поэтому статические определения жанра должны быть заменены динамическими.

Тынянов в статье "Литературный факт" писал:

"Все попытки единого статического определения не удаются. Стоит только взглянуть на русскую литературу, чтобы в этом убедиться. Вся революционная суть пушкинской "поэмы" "Руслан и Людмила" была в том, что это была "не-поэма" (то же и с "Кавказским пленником"); претендентом на место героической "поэмы" оказывалась легкая "сказка" XVIII века, однако за эту свою легкость не извиняющаяся; критика почувствовала, что это какой-то выпад из системы. На самом деле это было смещение системы. То же было по отношению к отдельным элементам поэмы: "герой" – "характер" в "Кавказском пленнике" был намеренно создан Пушкиным "для критиков", сюжет был – "tour de force" . И опять критика воспринимала это как выпад из системы, как ошибку, и опять это было смещением системы" .

То, что "Евгений Онегин" был не романом просто, а романом в стихах, для Пушкина было "дьявольской разницей".

Ироническое вступление в роман с введением непредставленного героя подкреплялось сложной строфикой романа.

Тынянов вообще отмечал, что жанр смещается; его эволюция – ломаная линия, а не прямая. Смещение это происходит за счет основных черт жанра.

Что из этого возникает?

Старые теоретики, в том числе такой крупный ученый, как Александр Веселовский, занимались анализом изменений определенных частей литературного произведения; разбирался вопрос изменения способов повествования, создания параллелизмов, эволюция самого героя.

История литературы как бы превращалась в пучок разноцветных и отдельных линий, проходящих через игольное ушко конкретного литературного произведения.

Доказывалось, что будто бы искусство движется самостоятельно от жизни, а не отражает жизнь, не познает жизнь. Оказывалось, что искусство как бы неподвижно, оно переставляется, как бы перетряхивается: старшие жанры становятся младшими, но нового не появляется.

Я читал в "Литературной газете" статью, которая, вероятно, называлась "Реализм – это жизнь". Но возникает вопрос: что такое жизнь? Ясно, что жизнь – это нечто изменяющееся, жизнь в большом обобщении – это история, изменения; тогда мы должны сказать, что реализм – это изменение способов познания изменяющейся жизни, иначе получится, как в описании у Салтыкова-Щедрина жизни города Глупова: в какой-то момент "история прекратила течение свое". Мы должны понимать, что реализм Гоголя не таков, как реализм Достоевского и Толстого, и что реализм Шолохова не может быть подобен реализму Толстого, потому что изменяется сам предмет познания.

Исследователь пытался в теории литературы, как и в истории литературы, всякое явление рассматривать исторически, в связи с конкретным содержанием самого явления и в связи его с другими явлениями.

Борьба за точность термина должна была стать началом борьбы за историческую конкретность. Таким путем шел Тынянов.

Важно не изменение отдельных фактов произведения, а смена систем при неизменепии конечной цели. Такой целью являлась художественная выразительность, для сохранения которой изменялись способы отражения.

Всегда знали, что существует литературная эволюция, но не подчеркивали, что происходит эта "эволюция" какими-то скачками, переходами, которые своей резкостью всегда вызывали удивление и негодование современников.

Классики сменялись сентименталистами, те романтиками, романтизм сменился реализмом.

Переход систем всегда отмечался как перелом.

Внутри этих больших изменяющихся систем шли смены авторских систем.

Функции тургеневского, толстовского, чеховского пейзажа разные, частично сохранены сигналы, но осмысление сигналов изменено.

Так называемые художественные школы – направления, смены систем выражения.

Юношеская поэма "Руслан и Людмила" вызвала и восторг и негодование. В ней есть уже столкновение систем. Следующие воплощения замыслов Пушкина вызывали все большие возражения. Напряженность переключения систем возрастала. Читатель не всегда хотел узнать намерения Пушкина, он удивлялся на его голос, как на голос незнакомого человека.

Для того чтобы понять то, что вам говорят, надо знать, кто говорит и что хотят вам сообщить. Иногда слушаешь начало разговора по телефону, и слова непонятны, но когда понимаешь, кто говорит, разговор попадает в систему познания этого человека, в систему твоих отношений с говорящим, и все становится внятным, хотя вам иногда говорят то, что требует усилия для понимания...

Кажущаяся бесцельность, безвыходность "Домика в Коломне" является фактом освобождения от извне навязанного смыслового решения и в то же время становится фактом перевода внимания на новые стороны действительности. Парадоксальность трудной и торжественной формы октав, с бытовым описанием Коломны, как бы подготовляет завтрашний день не комедии, а трагедии, на арену которой выйдут новые герои.

Назад Дальше