Рыба одеяло - Константин Золотовский 2 стр.


* * *

Вскоре нас отправили в Кронштадт. Финский залив был уже ско­ван льдом; мы шагали вслед за подводами, на которых стояли наши чемоданы.

Ветер обдавал порошей, сыпал в глаза и в рот колючую холодную крупу. С нами рядом, стараясь попадать в ногу, шагал Мишка. Он узнал, что мы уходим, и решил тоже пойти во флот.

В Кронштадт Мишку не пропустили. Он заплакал, а потом вытер слезы и сказал:

– Все равно попаду во флот! Что я, хуже всех?

Пограничник рассмеялся, ему понравился шустрый мальчишка. Он о чем-то переговорил с командиром нашего взвода, и тот кивнул Мишке.

Мишка моментально вскочил на сани и, не веря своему счастью, сияющий, въехал в Кронштадт.

Вошли мы в улицы. Смотрим – кругом все сплошь военные моряки с ленточками: "РКК Балтийский флот". На одну кепку или платочек приходится двадцать-тридцать бескозырок.

Длинной ровной чертой тянется замерзший канал в гранитных сте­нах. Над каналом – заиндевелый парк.

Нас расписали по школам: меня – в водолазную, Леву – в электро­минную, Пашку – в школу подводного плавания, Ваньку Косарева – в школу рулевых, Сережку – в школу комендоров (морских артилле­ристов).

А Мишку определили юнгой в школу морских музыкантов. Он часто прибегал к нам, уже одетый во флотское обмундирование, в бескозырке, только без ленточки. Ленточку он получил одновременно с нами на Якор­ной площади, когда мы приняли красную присягу.

Однажды Мишка повел нас на крейсер "Аврора", где служил старый моряк боцман Василий Кожемякин – тот самый, которого велела нам разыскать его старушка мать.

Кожемякин оказался высоким, черноволосым, лет тридцати пяти, но на висках уже блестели седые волоски. На шее виднелся продолговатый шрам.

Он обрадовался.

– Не виноват я перед матерью, ребята, – говорит. – Подвел один стервец. Послал с ним письмо, а он порвал его в отместку за то, что его из флота выгнали. Давно пора очистить корабли от всякого сброда, а то уж очень много набилось всяких "жоржиков" и "иванморов", пока мы, старики, на фронтах дрались.

Мы уже знали, что партийная и комсомольская организации гонят с боевых кораблей косяки этой шпаны, случайной во флоте и не любившей флота. О них напечатали стихотворение в газете:

Прическа ерш, в кармане нож
И хулиганская сноровка,
Аршинный клеш: "Даешь, берешь!"
И на груди татуировка.
Когда-то этот буйный клеш
В атаку шел, покрытый славой.
Его девиз: "Даешь! Берешь!"
Гремел под самою Варшавой.
Победа! Сброшена шинель.
В газетах нет военной сводки.
И вот... "даешь" – взяла панель,
А клеш напялил шкет с Обводки.
Нет, врешь, щенок! Не проведешь!
Твой шик украден, а не нажит!
Шпана! Долой матросский клеш!
Не то... матрос тебе покажет!

Мишка с интересом разглядывал татуировку на груди и на руках Кожемякина. Боцман улыбнулся.

– Ты, смотри, себе такой не накалывай, плохая это штука... Из-за нее я чуть однажды не погиб в гражданскую войну... На Волге было дело. Шел переодетый в штатскую одежду с нашими и влопался к белой контрразведке. Злые были они на моряков, насолили мы им немало... Ну, нас тотчас по наколкам и узнали, повели расстреливать. Только один я и спасся – упал за секунду до выстрела, а на меня убитый свалился...

Кожемякин махнул рукой и спросил Мишку:

– Ты что умеешь?

– Плясать.

– А петь можешь?

– Могу и спеть.

– Вот это хорошо, – засмеялся Кожемякин, – а то мне партнера недостает.

Кожемякин вынул из рундука гармонь, повесил на плечо и повел нас в конец гавани, на корабельное кладбище.

Много лежало по берегу старых полузатонувших кораблей. В одном месте мы остановились, и Кожемякин сказал:

– Вот, ребята, вам, комсомольцам, сколько работы: надо эти ко­рабли выводить в море, да так, чтобы они задымили – и не камбузным дымом, а дымом своих широких труб!

С грустью смотрел Кожемякин на старые миноносцы и буксиры, на разбитые крейсера и облупившиеся царские яхты, на мертвые траль­щики со сломанными мачтами, смятыми трубами...

Кожемякин опустился на корабельный обломок, расстегнул гармонь.

– Садись, Мишка, – сказал он и заиграл старую морскую песню:

С полночи вахту пришлось мне стоять.
Холодно. Дождь моросит.
Дикую музыку ветер играет.
Море бушует, шумит...

* * *

"Восстановим, линкор "Парижская коммуна!" – говорилось в обра­щении к комсомольцам.

Линкор стоял у стенки в конце гавани холодный, ободранный, с по­никшими жерлами орудий, со ржавыми стойками на бортах, помятыми кожухами и раструбами.

Сотни комсомольцев горячо принялись за работу. На холодном лин­коре застучали молотки и сверла. Весть об этом разнеслась по всему Кронштадту.

– Не может быть, – говорили многие, – чтобы эти сопляки вывели такой огромный корабль!

"Жоржики" шипели на нас:

– Гляди, комса приехала, флот восстанавливает – подумаешь!

А мы продолжали работать. Линкор должен войти в строй! Мишка трудился вместе с нами, так же был испачкан машинным маслом, так же был утомлен и счастлив.

От усталости мы роняли ложку в бачок с макаронами и тут же за­сыпали. Товарищи трясли нас за ноги – иначе не добудиться.

Наконец линкор был восстановлен, и мы стали загружать его "чер­носливом" – так называли тогда во флоте каменный уголь. Под веселую музыку "Ой-ра, ой-ра!" мы носились с полными тачками, от которых летела черная пыль, и шумно вываливали топливо в бункер линкора. В рядах оркестрантов, яростно раздувая щеки, стоял наш Мишка с тру­бой в руках.

Промыли палубу линкора, вахтенный матрос впервые отбил на ко­рабле склянки в большой медный колокол – рынду. Проиграл горн, и раздалась протяжная команда: "На флаг и гюйс, смирно!"

Линкор вступал в строй боевых кораблей Балтийского флота.

Буксир повел "Парижскую коммуну" из гавани.

Жители Кронштадта высыпали на берег. Даже дряхлые старики, опираясь на костыли, вышли посмотреть на оживший корабль.

На рейде буксир отдал концы, быстро отбежал, и линкор, выпустив из своих широких труб огромную струю настоящего – кочегарного – дыма, загудел, развернул жерла двенадцатидюймовых орудий и полным ходом пошел в море.

Гранитные стенки Кронштадта вздрогнули от громовых криков "ура!"

* * *

Вскоре нас всех расписали по кораблям.

Пашка в синей спецовке орудовал у машин, Левка стрелял из мин­ных аппаратов торпедами. А я спускался на дно и работал по подъему затонувшего в шторм судна "Эрви" и старого крейсера "Память Азова", потопленного миной английского катера в 1919 году.

И маневры, и служба на кораблях не выходили за пределы "Маркизовой лужи" – Финского залива. А нас тянуло в открытое море.

Однажды Левка прибежал ко мне возбужденный и заорал:

Сердца застучали счастливо,
И вздрогнул корабль-богатырь:
Из тесных пределов залива
Идем в океанскую ширь!

Давно уже поговаривали в Кронштадте о предстоящем далеком плавании крейсера "Аврора" и учебного судна "Комсомолец", но еще не было известно, кто из наших ребят пойдет в заграничный рейс.

Всезнающий Мишка доложил нам: Левка идет на "Авроре", Серега и я – на "Комсомольце"! И сам Мишка под командой бравого рыжего капельмейстера тоже отправлялся в этот поход.

И вот мы выходим в открытое море.

На "Комсомольце" молодой политрук Петр Бельский развесил боль­шую географическую карту и стал рассказывать матросам о Финляндии, Норвегии и Швеции, мимо которых мы должны проходить. Шторм на­летел неожиданно. Карта запрыгала вверх и вниз, мы повалились на па­лубу, многих укачало. Спасибо, боцман Кожемякин с "Авроры" выру­чил. Он через сигнальщика просемафорил совет: "Устройтесь на шка­футе у грот-мачты". Это самое удобное место на корабле, и тут не качало. Политзанятия провели.

Вечером мы с Серегой оседлали кнехты, на которых еще не стер­лись медные буквы старого названия судна – "Океан". Глядя на огром­ные волны, Серега сказал мне:

– Костя, я теперь флотский навсегда, палкой с корабля не вы­гонишь. А ты?

– И я тоже.

* * *

Наши корабли пришли в норвежский город Берген. На берегу мы купили у газетчика белогвардейскую газету "Руль". В ней было описано, что ожидаются советские моряки, которых нужно остерегаться. Они будут пьянствовать и всех резать. Тут же красовалась картинка: советский моряк в бескозырке, опоясанный пулеметны­ми лентами, с двумя маузерами и с огромным ножом в во­лосатых руках.

Мы расхохотались. Левка посмотрел на рисунок, сузил глаза, жел­ваки заиграли под натянутой кожей – так он смотрел однажды на хули­ганов в клубе.

В этот же день мы выгладили брюки, наваксили ботинки до зер­кального блеска и в гладких синих форменках стройными рядами вышли на улицы Бергена. Впереди нас шагал оркестр. Трубы горели как солнце, так хорошо были надраены, а лучше всех – прямо как золотая – сверкала труба Мишки.

Шаги наши очень четко и громко раздавались на мостовой, – каза­лось, их могла слышать вся Норвегия.

Улицы Бергена будто вымерли, окна красивых домов с черепичными крышами наглухо закрыты. Норвежцы держались настороженно: неиз­вестно, как поведут себя советские моряки, которых они видели впервые.

Капельмейстер махнул рукой, и грянул флотский марш. Осторожно чуть раздвинулись ставни одного домика, выглянул нос какого-то старика. За ними приоткрылись другие, показалась женщина, еще, еще... Из окон высунулись норвежцы, послышались возгласы: "Виват, виват!", замахали руки, запорхали платочки, и улыбающиеся девушки забросали нас цветами.

Артэлектрик Серега Макарычев покорил бергенцев игрой на бала­лайке. Он подбрасывал ее над головой, ловил, пританцовывал и заки­дывал за спину, продолжая играть. Норвежцы были в восторге. "Шпиль мир ауф ден балалайка айнен руссишен танго!" – "Сыграй мне на ба­лалайке русское танго!" – просили они и пригласили Макарычева вы­ступить в клубе с русскими песнями.

Широкоплечий Павел Никоненко, глазковский кулачный боец, тоже отличился. В то время в бергенском порту стояли французские, англий­ские и американские военные суда. Англичане и американцы вели себя вызывающе. Один из них подошел к Никоненко и плюнул ему на боти­нок. А ботинки у наших матросов начищены до блеска. Павел достал платок и вытер. Американец не успокоился, стал крутить руками перед носом Никоненко – вызывал на бокс. Павел принял вызов – размах­нулся левой рукой и неожиданно ударил американца правой. Тот растя­нулся на пыльной дороге. Из-за киоска сразу поднялись его товарищи. Они-то и подговорили его на этот поединок. Никоненко свистнул. Подбе­жали наши матросы. Тогда американцы подошли к Павлу, стали трогать мускулы и восхищенно кричать: "О! Рашен бокс!" А побежденный, медленно поднявшись, крепко пожал Никоненко руку.

Левка Шевелев тоже пользовался большой популярностью, но среди детей. За ним всегда шла вереница ребятишек. Что привлекало их в рус­ском матросе?

Левка показывал им фокусы: завязывал орех в платок – и орех исчезал; рвал веревочку, зажимал обе половинки в кулаке, а когда рас­крывал, на ладони снова лежала целая веревочка. После каждого сеанса Лева одаривал детей леденцами, которыми были набиты кар­маны матросского клеша.

Вечером мы пошли в клуб. В городе пестрели афиши. Размалеван­ный факир гордо держит в вытянутой руке шарик, а в ногах куча цепей и веревок.

Местный норвежец, когда-то живший на зимовке с мурманскими рыбаками, рассказал Кожемякину биографию этого факира. Бывший белогвардеец, он одно время квартировал у норвежца. Не подозревая, что рыбак знает русский язык, белогвардеец хвастался своими похожде­ниями перед другими офицерами. Он присвоил себе орден и документы убитого партизана. Притворился неграмотным и проходил ликбез, вы­водил в тетради: "мама-папа, мы – не рабы, рабы не мы". А возвращал­ся домой, закуривал дорогую сигару, доставал из-под дивана француз­ский роман и читал.

После того как его опознали, он бежал за границу. Много изъездил разных стран. В молодости кончил Морской корпус и знал такелажное дело, где-то прошел школу факиров. С тех пор выступает в портах, одно­временно занимаясь шпионажем для английской и американской раз­ведок.

Мы вошли с боцманом Кожемякиным в клуб. Иностранные моряки и местные жители заняли все места. Наши матросы потеснились, и мы сели. Впереди нас расположились норвежцы – знакомый рыбак с друзьями.

Поднялся занавес. На сцене стоял весь в черном знаменитый маг. На белом тюрбане горела золотая пуговица, а из нее веером распуска­лись белые страусовые перья.

Голова факира была гордо поднята, и темные глаза внимательно разглядывали публику. У ног в красных остроносых туфлях с бантиками "турецкие полумесяцы" лежала куча разных цепей и веревок, тонких и толстых, длинных и коротких.

Так вот он какой, маг-белогвардеец! Весь смуглый, точно обжарен­ный, с тонкими губами, с птичьим носом.

Факир обратился к публике по-английски, по-французски, по-не­мецки и просил связать его. Никто не вышел. Тогда, коверкая слова, он произнес по-русски:

– Кто из поштенных гаспада желает завязить вэровка и цэп?

Минуту стояло молчание. Но вот поднялся толстяк, поправил пенсне и направился к сцене. За ним последовал лысый, длинный норвежец. Они начали связывать факира веревками: сначала руки и ноги, а потом окрутили туловище цепью. Толстяк с долговязым, довольные, сели на место.

Факир медленно повернулся к публике спиной, чтобы все видели, как он связан. Глухим, как из подземелья, голосом начал произносить магические слова, словно лягушка заквакала. Потом стряхнулся – и ве­ревки и цепь слетели с него шелухой. Зрители ахнули. "Зер гут! Про­метей!" – сказал кто-то. А один наш матрос заметил: "Вот это таке­лажник!"

Факир поднял цепь и веревки и потряс ими перед пораженной публикой. Затем небрежно кивнул головой и снова обратился к нам:

– Кто из поштенных гаспада жэлаэт завязить?

– Пойдем, свяжем этого белогвардейца, – шепнул мне Кожемякин.

– Ты шутишь! Он же маг!

– Перед "заячьей лапкой" не устоит, не то что перед печатным узлом.

– Печатным?! – вытаращил я глаза и даже приподнялся.

– Пойдем, свяжем! – настойчиво говорил мне Кожемякин. – Ка­жется, я узнаю этого факира. Если на левой руке, возле большого пальца, увижу темную ямку, – значит, он расстреливал меня.

Мы встали. Идем под смешки и шепот на сцену. Кто-то при­свистнул.

Факир с готовностью протянул нам руки. Кожемякин даже в лице изме­нился. Возле большого пальца мага действительно была глубокая тем­ная ямка, – по-видимому, ожог ляписом, который остается на всю жизнь.

Я смотрел, как Кожемякин связывает факира двойным печатным узлом. Да, это был тот самый узел, который синел на руке погибшего в тайге матроса!

Факир презрительно улыбался. Публика затихла. Маг проквакал волшебные слова, сильно встряхнул руками и... не развязался. С силой дернул еще раз. Не упали веревки!

Факир тряс руками. Из-за кулис вышел его ассистент, тоже в чер­ном, что-то сказал. Но маг не освободился. Публика кричит. Факир за­метался по сцене. В зале рев, свист.

– Пять минут! – заметил знакомый нам норвежец, глядя на часы.

Вдруг факир поднял связанные руки над головой и на чистейшем русском языке обратился к Кожемякину:

– Господин боцман, пожалуйста, развяжите секретный узел!

Кожемякин поднялся и громко, на весь зал, сказал:

– Белогвардейским контрразведчикам и шпионам русский матрос не развязывает руки!

И пошел к выходу.

Норвежец быстро переводил своим друзьям разговор Кожемякина с факиром. Рыбаки дружно захлопали.

Все наши матросы встали с мест и под гром аплодисментов поки­нули клуб.

Этим печатным узлом, а еще его называли любовным, связан у меня корешок альбома, где хранятся фотографии друзей моей комсомольской юности и товарищей, с которыми я потом много лет работал в ЭПРОНе.

Товарищ ЭПРОН

Константин Золотовский - Рыба-одеяло

1. Сюнька-пират

В 1921 году, сразу после окончания гражданской войны, на Черном море появился частник водолаз, по прозвищу Сюнька. Настоящее его имя и фамилия были Семен Тотопельберг.

Имел он плохонький баркас с ветхим парусом, на котором маль­чишки ухитрились намалевать суриком красный череп с перекрещенны­ми костями – символ пиратства. Сюнька только ухмылялся, но парус не снимал.

На носу судна стояла лебедка для подъема добытого груза и ло­маная лодчонка за кормой. Команда у Сюньки – два инвалида: один, без ноги, – на водолазном аппарате, другой, одноглазый, – на сигнале стоял. Где поглубже, нанимал немую бабу качать воздух. Самое боль­шее у него было четверо работников. Что он им давал из добычи, – не­известно.

Сюнька делал пять-шесть выездов в месяц, и только в хорошую по­году. Спускался под воду сам. Водолазные рубашки текли. Выйдет на трап, приложит заплату прямо на мокрую рубаху – ничего, мол, на нее же вода давит, не отвалится, лишь бы отработать.

Назад Дальше