- А, Мартемьянов! - хрипло и грустно сказал Кудрявый, протягивая тонкую руку. - Когда-то на съездах встречались.
- Как же!.. - улыбнулся Мартемьянов.
- Только я его за главного не признаю… - насмешливо говорил Гладких… - И ревкомов никаких не признаю: какие там ревкомы?! А это вот - малец. Сергеем звать. Это настоящий парень будет!..
Сережа на мгновение увидел прямо перед собой впалое лицо Кудрявого с большими чахоточными глазами. Голова у него действительно была кудрявой, только кольца на ней были редки и казались мокрыми.
- Видал, какой командир-то у нас? - тихо сказал Кудрявый, улыбнувшись Сереже, и его запавшие глаза так умно и весело сверкнули, что Сережа понял, что этот человек, вопреки первому впечатлению, вовсе не был грустным и обиженным. - Ну, мы справились там, - Кудрявый обернулся к Гладких, - вьюки готовы, ребята винтовки чистят… Ты, я слышал, насчет рудничников все, а зря: рудничники все по местам, а вот твоих вай-фудинцев что-то не видать. Твои-то по медовой части больше…
И он с лукавой усмешкой кивнул в ту сторону, откуда доносились дикие, все возрастающие крики.
- Положим, там и твоих тетюхинцев немало… Накась вот шапку надень, а то бродишь по сыру, еще сдохнешь! - с грубой нежностью сказал Гладких, нахлобучивая на него свою барсучью папаху. - Да что они на самом деле? - насторожился он.
В саду послышался новый взрыв хохота, потом из общего гама вырвался чей-то пискливый голос: "Подымай!.. Подымай-ай!" - и вдруг могучая нестройная песня, как будто подымали что-то тяжелое, потрясла окрестности.
Она все возрастала и наливалась, прерываемая радостным визгом, потом из сада появилась темная кишащая колонна людей, - они что-то несли вдоль по главной широкой пасечной аллее.
Дочь старовера, не обращая больше внимания на отца, выбежала к самому столу, но отец поймал ее за руку и снова впихнул в омшаник. Колонна все приближалась, - теперь видно было, что несут человека. Впереди, гримасничая и юродствуя, выплясывал какой-то ловкий и верткий белоголовый парень в заломленной набекрень военной американской шапочке пирожком.
- Да это ж Казанок! - сказал Мартемьянов. - Как он до вас попал?
- Пакет от Суркова привозил… О, он тут отличался, как Ольгу брали. До чего парень бедовый - в огонь и в воду, и пуля его не берет!.. Эй, что за базар? - зычно крикнул Гладких, выпрямляясь и расправляя усы.
"Ишь как кривляется", - подумал Сережа, наблюдая с неприязнью и завистью за ловкими коленцами Казанка, резкими движениями его тонких, девичьих рук.
Колонна подвалила к омшанику. Несли большеголового неуклюжего человека с толстыми ногами, свисавшими, как окорока, с плеч несших его людей. Он был в ватных шароварах, распахнутом на груди овчинном полушубке, шапке с раскинутыми ушами, - она сползла ему на затылок, виден был сальный низкий лоб человека, темный волос его головы.
Он держал обеими руками громадный радужный ломоть сотового меда и жадно кусал его, он жевал и глотал его вместе с воском, все его мясистое лицо, сплошь поросшее темным редким, недлинным волосом, было в меду. Сладчайший мед был на ресницах его маленьких, бессмысленно-хитрых глазок, мед, как смола, катился по его грязным огрубелым пальцам, мед - пахучие, дымящиеся хлопья меда! - капал на шерсть его полушубка, на головы несших его людей. И весь он - со своей неуклюжей округлой ухваткой, бессмысленно-хитрым, счастливым выражением своего заросшего темным волосом лица - походил на опьяневшего от меда, пресыщенного медвежонка, на счастливого и глупого медвежьего пестуна.
Его со всех сторон облепили люди в ичигах, армяках, мятых футрованках, солдатских фуфайках, гимнастерках, опоясанных патронташами, - они хватали его за полы полушубка, толкали в зад, бросали вверх шапки, некоторые забегали вперед и с лицемерным раболепием кланялись ему, сопровождая поклоны неприличными жестами.
- Федор Евсеич!.. Бусыря!.. Что будет угодно вашей милости?.. Вы-ста да мы-ста, Федор Евсеич!.. - кричали они и скалили зубы, и дружный рев сопутствовал каждому их движению.
Они откровенно издевались над ним, но он, как видно, не понимал этого, важно и глупо улыбался, иногда у него появлялись потуги даже на некоторую лихость: он делал рукой привольно-неуклюжий жест и, истекая медом, хрипло мычал:
- О-о, знай наших!.. О-о, здорово!..
Дочь старовера, выбежавшая все-таки из омшаника, прыскала в угол платочка; Мартемьянов, дрожа всем телом, мелко смеялся и кашлял, отирая слезы; Кудрявый, в нахлобученной на уши барсучьей папахе, грустно улыбался; Гладких спокойно выжидал, - его орлиные глаза мужественно и весело блестели; Сережа не смеялся только потому, что озабочен был присутствием Казанка.
- Ну, будет, - спокойно сказал Гладких. - Будет, будет! - повторил он насмешливо и грозно.
Он шагнул к Бусыре, с силой выбил у него мед из рук ударом тыльной стороны ладони и, схватив его за отвороты полушубка, стащил на землю. Люди, несшие Бусырю, попадали вслед за ним.
- Куча мала! - взвизгнул знакомый уже, истошный, пискливый голос; груда здоровых, жарких, пахнущих потом тел закопошилась на земле.
- Таких правов теперь нету - драться… - обиженно сказал Бусыря, потирая зашибленную руку.
- Я тебе покажу права!.. - Гладких свирепо замахнулся на него.
- Брось, зачем ты это? - недовольно вмешался Кудрявый, взяв его за плечо.
Гладких опустил руку.
- Я же нарочно, вот чахотка!
"Все-таки он слушается его", - мельком подумал Сережа.
В это время Казанок, с криком тянувший Бусырю за полу, узнал Сережу и, сделав ему знак рукой, пошел прямо к нему своей мелкой небрежной походочкой вразвалку.
- Здравсьтвуй, баринок! - сказал он, неуловимо, по-детски смягчая слова. - Ты как сюда попаль?
- Будет, будет! По местам, живо! - кричал Гладких.
- Лазаешь тут… халява! - шипел старовер, видно, на дочь; дверь омшаника сердито захлопнулась.
- Выборы по деревням проводили на съезд, - сухо ответил Сережа. - А ты?
- Что ж я?.. Я человек маленький, - Казанок дерзко сощурился, - куда пошлют, туда и еду, плякать обо мне некому… За мной только бабы скуцяють, - добавил он, насмешливо скривив тонкие губы. - "Семка, вези пакет" - везу… Гладких к себе в отряд зовет - пойду… А что мне - цыплят высизивать? Папы-мамы у меня нету, а тут народ боевой - оторви да брось…
Он говорил, ни на секунду не задумываясь над своими словами и не только не заботясь о том, как они будут приняты, но, видно, не сомневаясь в том, что все, что он скажет, будет именно то, что нужно. В то же время он с удовольствием и неприязнью разглядывал грубые Сережины сапоги, его узенький, с короткими рукавами френчик, его смуглое и тонкое лицо с большими черными глазами в жестких ресницах. Он обратил внимание даже на то, что Сережа без фуражки и, поискав глазами (фуражка лежала на скамье), с особенным удовольствием задержался на этой фуражке с острыми полями и следами гимназического герба.
- Ты что ж - ученье совсем бросиль? - спросил он, якобы между прочим: он знал, что Сереже будет неприятно теперь напоминание об его ученье.
- Ну, пустяки какие, - ответил Сережа, махнув рукой.
- Выходит, в мужики приписалься?
- Понимай как хочешь… А как твой отец поживает? - вдруг спросил Сережа, быстро взглянув на Казанка. - Вы ведь теперь только мясом торгуете, - лошадьми, говорят, запретили?
"Скушай-ка вот это!" - подумал он с тихим злорадством.
Но Казанок сделал вид, что не расслышал его.
- Ребята, куда вы?.. Меня обоздите!.. Прощай, баринок, - небрежно сказал он Сереже.
И, склонив набок свою белую, тонко выточенную мальчишескую головку в американской шапочке, не торопясь пошел вслед за партизанами.
"Не понравилось небось", - подумал Сережа, косясь на дочь старовера. Она, до половины высунувшись из омшаника, смотрела вслед Казанку с веселым и кокетливым любопытством.
- Филипп Андреич, нам на телеграф пора, - сердито сказал Сережа.
- Да-да, сейчас пойдем… - Мартемьянов взялся за шапку. - Оно и главное, что интервенты, - говорил он Кудрявому, забрасывая на спину вещевой мешок. - И не так американцы, как японцы… Главное дело, тут рядом - пригонят крейсера, высадят десант…
- Да ты манатки здесь оставь, - вмешался Гладких. - Завтра вместе ведь выступаем?..
"Завтра я буду с ним в одном отряде, - думал Сережа, угрюмо шагая за Мартемьяновым вниз по туманной, темнеющей улице. - И как его не раскусят до сих пор?"
Семка Казанок был приемным сыном известного на весь уезд скобеевского барышника и мясоторговца, жившего через два дома от больницы, где работал Сережин отец. Барышничество, впрочем, было запрещено теперь особым постановлением ревкома.
Неприязнь Сережи к Казанку восходила к тем временам, когда Сережа, возвращаясь из города домой на летние каникулы, совлекал с себя ненавистную гимназическую форму, на все лето забрасывал под кровать ботинки со шнурками и, - как жеребенок, выпущенный после долгой зимы из темной конюшни, жадно и весело кидается на свежую весеннюю травку, - набрасывался на первобытные, плотские деревенские радости… Какие набеги совершал он тогда с мальчишками на гудливые шершневые гнезда, какие глазастые караси водились под ветлами на Парашкином пруду, как загорала у Сережи его поросшая золотистым пухом шея с выпуклым, еще детским позвонком на загривке, как отрастали и бурели за лето его черно-карие, курчавившиеся за ушами волосы!..
В то время он начинал уже отвыкать от своих сверстников, - его тянуло к взрослым парням: они привлекали его своей грубой, независимой, веселой жизнью, работой до ночи, плясками до утра, полуночными вылазками к девкам. Он чувствовал, что они тоже всегда рады его видеть, любят его за простоту, веселье, за то, что он умеет "складно и чудно" рассказывать. Дорого бы дал он в то время за дружбу с Казанком!.. Этот стройный, белоголовый парень особенно и безотчетно нравился ему своими дерзкими пустыми глазами, своей манерой говорить, по-детски смягчая слова, а главное - тем, что он единственный на селе пользовался неписаным, но всеми признанным правом презирать людей, презирать все то, что люди считают дорогим и важным.
Сережа не задумывался над тем, откуда Казанок, сам не приученный ни к какому делу, получил это право презирать людей, весь недолгий век которых зиждился на тяжелом, могущественном и нищенском труде, - это даже противоречило тому отношению к людям, в духе которого Сережа был воспитан с детства, - но он видел, что Казанок был первым из первых в гульбе, любви, поножовщине, - и это притягивало его к Казанку.
Но дружбы у них не вышло… Для Сережи она мыслима была только на началах равенства. А Казанок не только не хотел признавать Сережу, он явно отрицал его, он отрицал его больше даже, чем других, - его наивность, молодость, длинные большеватые руки и гимназическую фуражку; он признавал и любил только себя. "Если ты хочешь, чтобы я обращал на тебя внимание и слушал твои глупые, скучные сказки, ты должен признавать меня таким единственным, неповторимым, каким я сам признаю себя… Да, да, ты должен унижаться передо мной", - говорили его светлые дерзкие глаза. И вся гордость Сережи вставала на дыбы. И чем сильнее влекло его к Казанку, тем дальше отталкивался он от него, платя ему за непризнание деланным пренебрежением и гордостью, и так из лета в лето тянулась их вражда, непонятная им самим и скрытая от других.
Она вновь проснулась в Сереже.
"Воображает тоже, - думал он, угрюмо шагая за Мартемьяновым. - А она смотрела ему вслед… Ну, и черт с ней!"
VI
Единственный в Ольге телеграфист, из расстриженных дьяконов, сонный, аляповатого письма мужчина с мускулистыми лопатками, выстукивал Скобеевку. Скобеевка не отвечала.
Сережа, уставший от ходьбы и обилия впечатлений, сидел на скамье, откинувшись к стенке, подложив кисти рук под колена, - ему хотелось спать. Он чувствовал толчки крови в кистях, слышал однообразный стук аппарата, перед ним проплывали лица Казанка, Боярина, белые ноги дочери старовера. Иногда в этот призрачный мир врывались голоса Крынкина и Мартемьянова. Они спорили о чем-то важном, даже не спорили, а вместе, не слушая друг друга, ругали кого-то третьего. Сережа смутно понимал, что речь идет о подпольном областном комитете, взявшем какую-то неправильную линию в партизанском движении: об этом много говорил еще Сурков в Скобеевке.
- Какие глупости! - басил Крынкин. - Как это можно развертывать движение, не организуя гражданской власти?..
- Я говорю: вопрос с деньгами возьмите, - сердито урчал Мартемьянов. - Какие мужику деньги брать - сибирки или керенки? Нужен мужику закон или нет, я спрашиваю?..
Сережа мучительно размыкал веки и вдруг замечал дрожащую желтую руку телеграфиста, круглую тень от лампы, бродящую по полу. "Так… так-так… так…" - однообразно выстукивал аппарат.
- Конечно, они не связывают это… - басил Крынкин, не слушая Мартемьянова.
"Не связывают? - думал Сережа, задремывая и путая склоняющиеся к нему лица Казанка и Боярина. - Но разве можно их связать… Да, связать их?.."
Аппарат в это время примолк. Сережа снова открыл глаза: телеграфист, приняв с аппарата руку, безразлично смотрел вверх. И вдруг новый, чужой, короткий металлический стук прозвучал в комнате.
- Есть Скобеевка, - равнодушно сказал телеграфист.
- Ага!.. Ну, пущай Суркова позовут. - Мартемьянов слез с подоконника.
Аппарат продолжал стучать. Белая лента, извиваясь, поползла по столу.
- Предревкома Сурков у аппарата, - не глядя на ленту, произнес телеграфист: он ловил на слух.
- Ну, ну, - заволновался Мартемьянов. - Скажи ему: Мартемьянов, мол, замревкома, слушает… Пущай выкладывает свои новости, или что там у них.
Телеграфист стал передавать.
- "С месяц как приехал Чуркин… из областкома, - тягуче заговорил он через минуту. - Настаивает проведении… старых директив…"
Мартемьянов и Крынкин переглянулись.
- "На Сучанском руднике… Сосредоточение японских войск…"
- Я так и думал, - хмуро сказал Крынкин.
- "Под рудником… новые стычки… Осложнение хунхузами… Собирается корейский съезд… Под Шкотовом бои с американскими, японскими войсками… Подробнее нельзя по аппарату… Срочно возвращайтесь…"
Сережа, закрыв глаза, слушал медлительный голос телеграфиста, и мысль его бежала по проводам над дикими, стынущими в ночи хребтами, над темными безднами долин с вкрапленными в них кое-где мигающими огнями деревень, над всей огромной мятежной, бодрствующей страной, где бродит теперь поднявшийся с логова зверь и чадные костры кочевников льют в небо оранжево-сизые дымы. Где-то, за триста с лишним верст, в такой же комнатке так же склонился над аппаратом телеграфист, и Сурков, сунув в карманы руки, покачиваясь слегка своим квадратным туловищем, диктует эти слова.
Сережа видел темные скобеевские улицы с бодрствующими часовыми на перекрестках, деревянные корпуса больницы со светящимися окнами. Высокий и все еще стройный отец, в белом халате, со свернутой набок черной бородкой, стоит над раненым и щупает пульс. А рядом склонилась сиделка и смотрит соболезнующим взглядом то на отца, то на раненого. "Какая это сиделка? Может быть, Фрося?" - думал Сережа, вызывая в памяти ее большое, статное, подвижное тело, и ласковое чувственное тепло разливалось по его жилам. За время похода он почти забыл о ней, а между тем в последние недели он так часто переглядывался с ней, и ее тонкие и знающие вдовьи губы так беспокоили его, что он перестал спать по ночам.
- "…Передай Сереже, - говорил телеграфист равнодушным голосом, - приехала его сестра…"
- Что?.. - Сережа вскочил.
- Сестра твоя приехала, - обернувшись, сказал Мартемьянов.
Крынкин тоже внимательно посмотрел на Сережу.
- Сестра? Лена! Когда приехала?..
- А ну спроси, правда, - сказал Мартемьянов.
Телеграфист, недовольно подобрав губы, затрещал ручкой аппарата: он не одобрял частных разговоров по прямому проводу. Несколько секунд было тихо. Потом снова чуждо, бесстрастно затрещал аппарат:
- "Вместе с Чуркиным приехала", - отчетливо сказал телеграфист.
- Значит, она уже месяц в Скобеевке?!
Сережа быстро зашагал по комнате. Сонное состояние сразу покинуло его.
"Лена? - думал он взволнованно. - Как это могло случиться?.." Он все еще не мог поверить в это. Сестра была точно неотделима от гиммеровской гостиной, в которой он видел ее в последний раз год назад, перед отъездом в деревню.
Она стояла перед ним, опустив вдоль платья голые тонкие руки, и молча, и грустно, и, как всегда, немного удивленно смотрела на него большими темными влажными глазами; сквозившая из-за гардины пыльная золотая полоса била ей в висок, и темно-русые ее прямые волосы, казалось, шевелились.
Сережу всегда смущала обстановка гиммеровского дома: мохнатые и пыльные ковры, положенные как бы для того, чтобы спотыкаться о них, уродливые золоченые кресла, круглые столики, шифоньерки, заставленные разнообразной - помесь Кавказа и Японии - экзотической дрянью, которую от неловкости хотелось с грохотом ронять на пол. А в это утро еще стоял рядом с сестрой, учтиво отвернувшись к этажерке, чужой и неприятный Сереже молодой человек - Всеволод Ланговой. Ланговой был в белом костюме; на согнутой руке он держал шляпу: он ожидал Лену, чтобы вместе идти на утренний концерт, даваемый проездом в Японию какой-то столичной знаменитостью. И, не сказав сестре на прощание хороших, настоящих слов, Сережа с стесненным сердцем вышел из гостиной.
Лена нагнала его в передней и, крепко обвив руками шею, стала целовать его в губы, глаза, щеки, - в глазах ее стояли слезы, - он не успевал ей отвечать.
- Ты меня все-таки не забывай, Сережа… Сереженька!..
Но он уже шагал по тротуару, боясь оглянуться, держа в руке выцветшую гимназическую фуражку, унося с собой грустную и злую память о солнечной пыльной полоске, бередившей его своей лживой красотой, прозрачностью и жалобностью.
"Неужели она теперь в Скобеевке? Бродит по комнатам? - думал Сережа, шагая по скрипящим половицам. - Но ведь там стоят теперь кровати Суркова и Мартемьянова?.. И что ж она - в этом своем белом платье с короткими рукавами?.. На улице все бабы будут оглядываться на нее!.."
Но тут он представил ее себе такой, какой она была уже когда-то в скобеевском доме, и сразу все стало на свое место… Да, да, ей всего девять лет, а ему шесть. Два дня тому назад похоронили мать. В комнатах стоит еще та тишина после покойника, в которой каждый звук страшен. Люди говорят вполголоса. Слышно, как Софья Михайловна - сестра матери и жена Гиммера - распоряжается укладкой вещей. Завтра она возвращается в город и забирает с собой Лену. Но Сережа не придает этому никакого значения.
Они сидят на корточках - Лена и он - в темной передней и с любопытством наблюдают за тем, как умирает маленький русый зайчишка. В сенях неуютно, холодно, пахнет полынью, - они только что нарвали ее в огороде. Зайчишка чуть дышит потненькими боками.
- Он есть хочет, - басом говорит Сережа.
- Не-ет… - Лена задумчиво смотрит на Сережу. - Слушай, - говорит она вдруг жестоким, искусительным шепотом, - тебе кого больше жалко…