Берендеево царство - Правдин Лев Николаевич 17 стр.


11

Перед обедом я забежал к себе в номер умыться, стряхнуть пыль и вообще поостыть после жаркого дня. За столом сидел Потап и читал только что оттиснутую первую полосу. А у другого конца стола пристроился печатник Сашка и, глядя на лампочку, привязанную к полуразрушенной люстре, сосал карандаш.

Отрываясь по временам от полосы, Потап поглядывал на Сашку с ужасом и умилением, как баба на юродивого. Наш принципиальный, честный, бесстрашный Потап робел перед Сашкой. Потап, который на прошлой партийной конференции не побоялся выступить против секретаря краевого комитета.

А Сашки побаивается, особенно когда на того накатит и он начинает высасывать из карандаша стихи. Зная это, Сашка терроризирует Потапа.

Обидевшись за Потапа, я спросил сугубо деловым тоном:

- Сколько отпечатал?

Сашка оторвался от лампочки, вынул карандаш изо рта и начал писать. Потап посмотрел на меня и поморщился так, будто я наступил ему на мозоль.

- Тебя спрашиваю. - Я подошел к Сашке вплотную.

Он вздохнул и ответил:

- Больше половины.

- А точно? Ну чего моргаешь, как кот?

Потап постучал красным редакторским карандашом по столу.

- Ребята, ну что вы!

Я напомнил, что по договору мы должны вечером сдавать на почту весь тираж, а оттого, что этот вот трет бузу, мы всегда срываем сроки и газета приходит на места с опозданием на сутки, а то и больше.

Потап все это уже знал и потому слушал безо всякого интереса, он просто поспешил подписать полосу, чтобы заткнуть мне рот.

- На, читай. А ты, Александр, давай подтянись, а то я смотрю, смотрю, да…

В общем, противно слушать, как Потап разговаривает с Сашкой. Пока я читал полосу, Сашка вполголоса донимал Потапа своими стихами. Я уже давно убедился, что редактор наш стихов не любит и не понимает, что читает он только газеты и политическую литературу. О художественной литературе он судит по тем критическим статьям, которые прочитывал в газетах. Сам он, по-моему, ничего не читал, но всегда у меня выспрашивал, какие новые книги вышли и о чем. Память у него была прекрасная, и сгоряча могло показаться, что Потап в литературе разбирается.

Но, будучи человеком честным, он никогда не уверял, что он прочитал книгу, но осторожно и обтекаемо говорил: "познакомился" с книгой.

И вот он слушает Сашку с таким жертвенным умилением и с таким вниманием, что становится неприятно.

Я прислушался и услыхал:

И когда пылил в глаза
Дождь нагим березам,
Я с отцом избенки зад
Завалил навозом.

Противно смотреть, как Потап мается, слушая стихи. И для чего он это терпит? Почему просто не выгонит Сашку? Неужели он не понимает, что это никакие не стихи? Скорей всего не понимает, потому что, когда наступает тишина, он еще больше начинает маяться и, не зная, что сказать, беспомощно мычит и глубокомысленно скоблит где-то за ухом, потом чешет переносицу и все повторяет:

- М-да, конечно, ты еще подработай… М-да…

Тошно слушать. Тогда я ударяю по Сашкиной поэзии туповатым, но проверенным оружием:

- Ты куда нас нацеливаешь этим своим стишком? Навоз надо на поля вывозить, урожай поднимать, а ты его к своей единоличной избенке.

- Это поэтический поиск, образ, - обороняется Сашка, - нагие березы, избенка. А дальше у меня поворот будет на обобществление и вообще…

- Все равно. Образ должен играть на нас, а он у тебя сермяжный…

Я говорю заведомую ерунду, никакого отношения к литературе не имеющую, но ведь и Сашкины стихи тоже не поэзия.

Но Потап внимательно слушает и потом сочувственно произносит:

- Да…

И мне делается неловко за то, что, сам того не желая, вместе с Сашкой обманываю Потапа, который и Сашкикы стихи принимает за поэзию, и мои слова за критику.

- В общем, навалил ты тут, Сашка, навозу, - говорю я и отдаю ему прочитанную полосу. - Отнеси Авдеичу, а сам нажимай. Если сегодня опять опоздаешь, на ячейке обсудим, будет тебе поэтический поиск.

12

Когда он ушел, Потап сказал:

- Больно ты горяч.

- А ты знаешь, - сказал я, - за его стихи один редактор слетел, а другой схлопотал предупреждение.

- Знаю. Так я их и не печатаю.

- Буза это, а не стихи. А ты все ему прощаешь.

- Они, поэты, понимаешь, все с бусорью. Они, понимаешь, чокнутые. А стихи пишут! Как это у них в башке проворачивается, черт их знает? Ты вот девять классов кончил, а стихи не можешь. Таланту не хватает?

На этот вопрос я не хочу отвечать. Стихи я писал и даже печатал в газете, о чем вспоминаю с досадой, потому что стихи были плохие. Не лучше Сашкиных. Но Потап решил, что он припер меня к стенке.

- То-то. - Он постучал по столу длинным и тонким, как карандаш, пальцем. - А он, учти, деревенский парень. Из батраков.

Это не совсем верно. Сашкин отец был учителем, и когда умер, то Сашку взял на воспитание сельский дьякон. В пятнадцать лет Сашка был высок и силен, как взрослый парень. Да к тому же круглый сирота, человек беззащитный, а дьякону такой и нужен. Не воспитанник, а батрак. Через год Сашка сбежал от своего воспитателя. Так что с этой стороны все у него обстояло вполне благополучно. Батрак, рабочий и в то же время поэт. Чего еще надо?

Я понимаю, что Потап всерьез считает Сашку поэтом только за то, что тот пишет стихи. Какие - ему все равно, потому что он ничего в этом не понимает. И не скрывает этого. Но на всякий случай не хочет обострять отношений - поэтов у нас принято уважать. Вот он и мыкается с ним и даже прощает задержку газеты.

А меня он считает своим братом-газетчиком, которому ничего не прощается. И сейчас, вспомнив какой-то мой грех, Потап вдруг нахмурился. Я в это время сдирал с разгоряченного тела мокрую от пота рубашку и не сразу заметил, что он перешел в наступление.

Карающим жестом он уставил в мою сторону длинный палец и спросил:

- Ты почему мне ничего не сказал, что трактористы с курсов бегут?

- Кто бежит? Только один и сбежал…

Потап не дал мне договорить. Другая рука с вытянутым пальцем метнулась куда-то вверх:

- Один! А ты будешь ждать массового бегства?

- Да я только что узнал…

- Мы кто? Газетчики или барахло? Мы должны раньше всех узнавать. Он только еще бежать задумал, а тебе уже должно быть все известно. А я - редактор газеты - узнаю все не от своего аппарата, а мне сообщают в райкоме.

Он всегда как распалится, то называет меня "аппаратом", как будто у него в подчинении целая армия газетчиков.

А мне очень неловко выслушивать его обвинения в полуголом виде, мне хочется умыться, надеть чистую рубашку и поговорить как следует, тем более что он высказывает верные мысли: газетчик должен идти впереди событий.

Мысль не новая, но отраднее выслушивать хоть старые, но верные мысли.

- И должен придавать всякому событию политическую оценку.

Ну уж это он загнул, ничего политического в Семкином бегстве я не усматриваю.

- Просто испугался и сбежал, - говорю я.

Потап посмотрел на меня с сожалением. Гулко постукивая костлявым пальцем по столу, он проговорил:

- Запомни: испугаться в революционном деле - значит изменить ему. А бегство с решающего участка равно предательству, которое на руку нашему злейшему классовому врагу.

Точно и четко, как в передовице, и ничего не возразишь по существу. Все правильно: нельзя поддаваться страху или сомневаться. Нельзя. И я никогда бы не простил себе этого. Но в то же время все это как-то не подходило к Семену Павлушкину. Или, вернее, он не подходил под эту жесткую, хотя и несомненно справедливую формулу.

Я стоял полуголый, пот и пыль пощипывали плечи, спину, грудь.

- Вот в таком разрезе и напишешь об этом деле, - приказал Потап, - в следующий же номер.

Тогда я наскоро, больше для самого себя, чем для Потапа, повторил то, что недавно узнал от Яблочкина про Семена Павлушкина. Можно ли такого человека считать пособником классового врага? Не задумываясь, Потап поучающе разъяснил:

- Прежние заслуги не принимаются в расчет. Они, если хочешь знать, даже усугубляют проступок. Ударить надо со всей силой, чтобы другие призадумались!

- А если он - мой товарищ?

- Какое это имеет значение?

- Допустим, Павлушкин - мой товарищ, я с ним поговорю по душам, и он все поймет. Больше пользы будет.

Потап с сожалением посмотрел на меня:

- Интеллигентская размазня. По душам, хм… Брось ты это, чувствительность эту. - Длинный палец уперся в мою обнаженную грудь. - Когда дело идет о событии политического порядка, то всякие личные антимонии надо забыть. Понял?

- Ладно, - устало сказал я, - пойду умоюсь.

За шкафом стоял умывальник, роскошно облицованный пожелтевшим мрамором. От теплой воды пахло ржавчиной. Умываться |было противно, но я все-таки мылся до тех пор, пока не кончилась рода. Мне стало легче дышать, как будто вместе с пылью я смыл и оцепенение, в которое вогнал меня Потап своими правильными словами.

И я твердо решил, что писать про Павлушкина я не буду ни в каком разрезе.

ГЛАВА ВТОРАЯ
ОЛЬГА

1

Из окна своего номера я увидел Ольгу. Она вышла из столовой на крыльцо и оглянулась тревожно и рассеянно. Кого она ждет?

Мне захотелось сказать ей о письме, которое я сегодня получил из комсомольской газеты от секретаря редакции, моего друга Кольки Бураева, так как то, что он мне писал, имело к Ольге самое прямое отношение: "Твоя "Первая трактористка" - это здорово, что надо! Она и в самом деле так хороша или только в очерке?"

Если бы он только увидал Ольгу, то не задавал бы таких дурацких вопросов. Я часто думаю, что секретарей редакций делают из какого-то особого надежного изоляционного материала, через который с трудом пробивается живая мысль. Мне бы очень хотелось, чтобы Колька увидел Ольгу и именно сейчас. Даже отсюда, издали, со второго этажа видно, какая она стремительная и вместе с тем сдержанная. Она особенная. Не красавица, нет, и не очень приветливая, но мне всегда при встрече хочется перекинуться с ней хоть одним словом. И не только мне. Ее даже на улице останавливают совершенно незнакомые люди только для того, чтобы поговорить.

Закончилось время ужина. Трактористы и все столующиеся ушли. В столовой районные прожигатели жизни пьют пиво и галдят под баян в табачном дыму.

Все ушли, а она стоит в своем праздничном наряде - черная юбка клеш, тонко затянутая в талии, серая клетчатая кофточка с квадратным вырезом и желтые на шнурках туфли. Так она одевается, только когда идет гулять или в кино. Стоит, смотрит по сторонам рассеянным взглядом.

Перевесившись через подоконник, я спросил, что она тут делает.

Она подняла бронзовое лицо:

- Жду вот…

- Кого?

- А хоть кого. - Она сморщилась от боли. - Слушай, у тебя там молотка нет? Дурак сапожник - с места двинуться нельзя - вот такой гвоздь загнал!

- Сейчас чего-нибудь поищу.

Молотка, конечно, у меня не водилось, но в печную дверцу была ввинчена чугунная ручка, которой мне уже приходилось пользоваться. Когда я выбежал из гостиницы, Ольга стояла, поджав ногу и размахивая туфлей.

- В деревне я бы не задумалась. А тут город, босая не побежишь.

Гвоздь был укрощен. Ольга сказала:

- Спасибо тебе, выручил.

И мы оба помолчали под какую-то залихватскую музыку из столовой. Я думал, что она сейчас уйдет - не зря же так разоделась, - но она стояла и чуть-чуть покачивалась под звуки баяна.

Тогда я вынул письмо из кармана.

- Вот тут про тебя. - И прочитал ей то, что было про нее.

Она прослушала, и нежная, растерянная улыбка тронула ее губы. Я знал, что так она улыбается, когда бывает смущена, и что сейчас она скажет что-нибудь резкое. Так ей легче было все поставить на свои места.

И мне надо было опередить ее.

- Пойдем в "Триумф", - как мог развязнее предложил я. - Или хочешь, так погуляем.

Я лихо закинул печную ручку в свое окно.

Но она все еще продолжала улыбаться совсем уж не свойственной ей долгой мечтательной улыбкой, как будто разглядывая что-то, видимое только ей одной.

- Пойдем, - ответила она, - у меня сегодня такая отчего-то тоска…

Мы спустились с гостиничного крыльца и пошли через площадь, где остывала прокаленная за день пыль, мимо церкви, на главную улицу, которая совсем недавно была названа Красноармейской.

Ольга по дороге спросила:

- А разве тоска всегда отчего-нибудь?

- Должна же быть причина.

- А у меня бабья тоска, беспричинная. - Она вздохнула и легко рассмеялась. - Я стояла сейчас и думала: "Хоть бы кто меня пожалел". А вот ты и подошел со своей радостью.

На городок наплывал мутноватый вечер, какой настает после знойного ветреного дня. Целый день из степи налетали шалые смерчи, мельчайшие пылинки с нудным постоянством остренько царапали стекла окон. А к вечеру все стихло, стало легче дышать, и появилась надежда на ночную прохладу.

В кино мы не попали. У "Триумфа" в прозрачном зеленоватом свете густо роилась молодежь, и над головами из освещенной витрины пленительно улыбался ослепительный Дуглас. Улыбался он так вот уже две недели, а билетов все равно не достанешь.

Я сказал, что это очень много для "Багдадского вора" и для нашего городка и что если вдруг потушить все огни, то, наверное, зубы Дугласа все равно будут светиться в темноте. Все это я болтал только для того, чтобы Ольга не подумала, будто меня очень уж тянет на этот совершенно безыдейный фильм.

В кинотеатре "Грезы" шла какая-то "Настоящая красавица". Тоже, должно быть, что-то сомнительное, судя по зазывному названию. А Ольга сказала:

- Это про корову. Я на это уже налетела. Судьба нам - так гулять.

Пошли гулять так. Постояли на углу около здания райисполкома, пышно украшенного лепными завитками и красотками с прямыми греческими носами. Тускло светилось большое овальное окно. Здание казалось нам великолепным памятником старины, и мимо него мы прошли в почтительном молчании.

Ольга проговорила:

- Духота, сил нет…

Я предложил:

- Пойдем в сад.

Мы шли по длинной Первомайской улице. У ворот, как в деревне, сидели отяжелевшие от зноя люди, лениво переговаривались приглушенными голосами. Ольга положила руку на мое плечо. Как в деревне…

- У меня любовь, - протяжно и утомленно сказала она, - такая любовь была.

2

Я только что узнал, какая бывает любовь. Об этом мне рассказала Ольга в городском саду на скамейке среди лип, припудренных пылью. Уже повеяло прохладой, и река Самарка лениво выбрасывала на песчаные отмели тепловатые неторопливые волны, тронутые ковыльной сединой лунного света.

Рассказала, как она полюбила Ваню Зимина.

Он был веселый, гулевой парень, один сын в семье. И ему все позволялось и прощалось. И даже отец его не притеснял, хотя строгий был. Все в селе его побаивались.

Ваня - наследник, продолжатель рода, ему - все. Но и с него спрашивалось полной мерой. Работал он со всеми наравне. А работы хватало - хозяйство большое. Двух батраков держали годовых, а на сенокос и на уборку нанимали отдельно.

Его отец - Василий Ипатыч - людей не обижал, кормил хорошо и расплачивался так, что никто от него обиды не уносил. Но лишнего тоже не давал.

Он был похож на учителя или на агронома: ростом невелик, бородка с ладонь, ровно подстриженная, твердая и круглая, как черенок у нового веника, говорил негромко и покашливал для солидности.

Никто на него не обижался, но и не любил никто. А он как будто и не замечал этого равнодушия окружающих, со всеми держался ровно и своими словами и поступками старался подчеркнуть, что все люди для него равны.

Поутру он поднимался раньше всех. Когда Ольга пробегала через двор с подойником и полотенцем, хозяин уже стоял под навесом и что-нибудь делал. Он всегда был чем-нибудь занят.

- Здравствуйте, Василь Ипатыч, - говорила она на бегу, задыхаясь и поеживаясь спросонок.

- Ага, - откликался он, - и ты здорова будь.

Ей поскорее хотелось скрыться в стайке, где стоят коровы, потому что она знала, что хозяин стоит и смотрит я спину. Хотелось обернуться и спросить, что ему надо, но еще больше хотелось поскорее скрыться от долгого и тяжелого взгляда.

Он и всех так провожал, как выталкивал.

Только жена, все еще красивая и нестарая баба, одна его не боялась, наверное потому, что вышла за него по любви и знала, что он тоже ее любит. Это было не совсем обычно в деревне, где женились, любви не спрашивая. А если и любили, то в трудах да заботах скоро забывали об этом.

Она одна ничуть не боялась мужа и при всех, не стесняясь, говорила:

- Ой, да что ты меня-то вослед разглядываешь? Ну прямо как по спине на ледянке проехал!

Назад Дальше