ЧАСТЬ ВТОРАЯ
КАК НАЙТИ СЕБЯ
Письмо Дана
СМЕРТЬ НА КОРАБЛЕ
Атлантика, январь 1979 года
Дорогая Владя!
Удивительное дело, ведь я терпеть не могу писать письма и в основном пишу одной маме, но, как прижмет меня серьезно, так сразу хочется написать именно тебе.
У нас на "Ветлуге" горе: умер старый механик Ян Юрис… Но я уж все по порядку… Перед тем как он заболел, мы попали в ледовое окружение. Признаться, здорово струхнули. На мостике собралось все начальство от старпома до боцмана. Не дыша смотрели на капитана. Вот когда наш "старик" показал себя. Малейшее неверное движение - и острые, как мечи, льдины пробили бы корпус судна.
Если бы с вертолета наблюдали тогда за "Ветлугой", решили бы, что ведет ее сумасшедший: такие вензеля выделывал капитан. Льдины бьют о борт, крошатся, дробятся, а ведь "Ветлуга" не ледокол. Старое корыто. Четыре часа капитан так держал. Да, наш Евдокимов герой.
А Ян Юрис не выходил из машинного отделения, хотя уже отбыл свою вахту и ему полагалось давно спать. Но какой тут сон! Парень, на которого он мог оставить свои машины, совсем не имеет стажа, только диплом.
А когда мы наконец избавились от остроконечных ледовых гор и вышли на чистую воду, - попали в туман.
Капитан и стармех, может, и нагляделись на своем веку на туманы (и мели, и штормы, и ледовые сжатия), но мы, бородатые юнцы, попали в такой туман впервые в жизни.
Представляешь, полное отсутствие видимости, а ведь был еще день. Как будто судно потонуло в сметане. Я сидел рядом со штурманом в рубке и делал поправочные расчеты с учетом курса и скорости судна.
Вошел капитан и приказал мне идти спать, так как я тоже не сменялся уже две вахты.
Прежде чел уйти, я, как всегда, погладил индикатор, словно кошку, чем несказанно удивил капитана. А жест мой объяснялся просто: этот прибор изготовлен… на нашем заводе. Да, представь себе! На заводе, где всю жизнь проработала моя мать и твой отец, где теперь работаешь ты, Владька. А теперь этот хрупкий прибор спасал нас от гибели - в такой-то туман!
Когда я вошел в нашу каюту, Ян Оттович лежал на койке и тихонько стонал. Лицо его пылало. Я смерил ему температуру - оказалось около сорока. Он попросил укрыть его потеплее и дать что-нибудь от головной боли. Его знобило, я укрыл его тремя одеялами. Затем сходил за коком (он когда-то окончил медицинский техникум). Кок поставил старику банки, дал выпить таблетку стрептомицина и аспирин.
- Боюсь, что у него воспаление легких, - сказал он, выйдя за дверь. И пошел докладывать капитану.
Крупозная пневмония - вот что оказалось у нашего деда. Потянулись беспокойные томительные часы. Температура не спадала. Каждые четыре часа кок делал уколы пенициллина, инъекции камфарного масла, сердечные. Давали ему кислород…
А судно шло полным ходом, за иллюминатором вздыхал океан. Кок в качестве медицинской силы требовал изменить курс и идти к ближайшей гавани - порт Рейкьявик - и сдать деда исландским врачам. В госпитале его бы подлечили. Но дед вбил себе в голову, что умирает. Никогда не хворал в жизни, вот и решил, что смерть за ним пришла. А дед не раз всем говорил, что, когда придет его час, он хотел бы умереть в плавании. И когда капитан спустился к нему в каюту, Ян Юрис опять напомнил ему эти слова. Они долго беседовали вдвоем… И когда радист вышел на связь, он сообщил, что все на "Ветлуге" нормально. А про болезнь стармеха ни слова. И на другой день, и на следующий. Даже когда кок уведомил всех, что сегодня ночью ожидается кризис…
Не кризис, а агония ожидала Яна Юриса в эту ночь. Смерть уже описывала сужающие круги.
В ту ночь никто не спал. То один, то другой подходил к каюте Юриса и прислушивался.
В каюте больного мы были втроем: капитан, кок и я.
Ян Оттович был в полном сознании, но сильно ослабел. Сердечная недостаточность. Кок сделал ему очередную инъекцию камфары, я осторожно положил к месту укола горячую грелку, завернутую в полотенце.
Мы сделали все, что могли, и ждали, когда лекарство окажет свое действие.
- Замучил я вас всех, - виновато прошептал механик.
- Ерунда, лишь бы ты поправился, старина! - наклонился к нему Евдокимов.
- Вот так я и мечтал встретить свой час, - с удовлетворением проговорил механик.
Он прислушался к гулу машин: они работали исправно. Старый механик за доли секунды, по звуку, едва ослабевал привычный гул, мог определить отклонение в работе механизмов. Уже смертельно больной, он сразу проснулся, едва остановился правый двигатель. По его просьбе я передал в машинное отделение приказ проверить топливную систему. Старый механик успокоился лишь тогда, когда неисправность устранили.
Для него все шло как надо. Он был счастлив, что умирает не в больнице среди чужих людей, а на корабле и что дорогой его капитан рядом.
Страха смерти он не испытывал. Конечно, ему хотелось еще пожить, поработать, порадоваться солнцу, океану, добрым людям. Послушать, как отбивает склянки медный колокол-рында, голоса, смех, песню.
Он вдруг улыбнулся лукаво.
- А ведь мне… 74 года, - сказал он капитану. - В войну рассеянный писарь поставил… на девять лет меньше, а я промолчал… Хорошо сделал, меня бы давно списали на берег… Я хорошо пожил, потому что любил свою работу…
Он посмотрел на меня сочувственно и любовно., - Даниил… я был другом твоего отца… Я скажу тебе как отец… Ты не корабль любишь… ты… театр любишь. В театр и иди… все равно кем… Хоть рабочим сцены… плотником. Когда любишь, найдешь свое место. Не плачь, Дан.
Да, Владя, я заплакал. Я поцеловал его руку и выскочил в коридор. Там, притихнув, стояли ребята. Я пробежал мимо них.
В коридорах и отсеках корабля было пустынно и тихо. Машины стучали ритмично и надежно, как сердце здорового человека…
От переутомления или от расстройства, но я все воспринимал зыбко, как во сне. И мне вдруг показалось, что я уже видел когда-то эти длинные пустые коридоры, освещенные электрическим светом.
Я вернулся в каюту. Капитан и кок советовались, что еще предпринять для больного. Но ему это уже было не нужно.
- Дан, позови всех… прощаться, - внятно сказал старый механик.
Он, не торопясь, простился со всеми. Никто не смел при нем плакать. Потом он ушел от нас навечно.
Теперь я не боюсь смерти, а жизнь люблю еще больше, чем прежде.
Я вернусь в Москву и поступлю в театр, хоть рабочим сцены.
И наверное, женюсь на тебе.
Твой Даниил.
Глава одиннадцатая
А ВДРУГ ЭТО ТАЛАНТ?
Когда папа узнал, что я еду завтра в Рождественское, он даже в лице переменился. Сразу оделся и куда-то ушел. Вернулся с пачкой книг. У себя в комнате долго рылся на книжных стеллажах. Был уже вечер, мама где-то задержалась.
Когда я вошла к папе, он показал на объемистую пачку упакованных книг.
- Передашь одной женщине в Рождественском книги? - спросил он смущенно.
- Пожалуйста, но, может, по почте отослать?
- Видишь ли, дочка, я хочу, чтобы ты сама отнесла ей эти книги… как подарок. Ей давно хотелось тебя увидеть.
- Папа… А кто это?
Мы сели рядышком на его кровать. Отец потрепал меня по руке.
- Она колхозница, Александра Прокофьевна Скоморохова. Эта женщина… меня любит. Редкий и щедрый дар от человека. Я тоже ее люблю. Но… ведь у меня семья. Впрочем, вся моя семья - это ты, Владька. Не мог я тебя оставить Зинаиде одну… А она бы тебя не отдала.
- Но я уже большая!
- Теперь большая. Только теперь. И то я тебе еще очень нужен. Разве не так?
У меня сдавило горло.
- Еще как нужен!
- Ну вот… Все так сложно. Я думал… Может, Зина сама от меня уйдет. Она же стыдится меня: простой рабочий. Если я перед кем и виноват, так перед Шурой. Она меня по-настоящему любит. Я тебя очень прошу, дочка, окажи ей всяческое уважение. В деревне о ней много болтают разного, но это все неправда. Просто она на всех не похожа, а этого люди обычно не любят.
- Расскажи о ней, папа.
Он закурил. Вроде бросал курить, но, видимо, опять начал.
- Голос у нее чудесный был… так пела - заслушаешься. Но… работа в поле… то морозы, ветер, то зной… Теперь голос уже не тот.
Была она замужем… Ты видела "Три тополя на Плющихе" с Дорониной? Помнишь?
- Раза четыре смотрела - и в кино, и по телевизору.
- Ну вот, помнишь там личность мужа? Хозяйственный, жадный, прижимистый, а мужик - красивый… Вот примерно такой муж был у Шуры. Только этот работал механизатором. Шура не могла ужиться с ним. Ушла. Поселилась в бывшей своей избенке на околице. Он-то все собирался продать избенку, а Шура не соглашалась: там мать жила и умерла. И бабка. И вот теперь пригодилась… Был у нее ребенок - девочка. Умерла.
Живет Шура одна. Странная она, гордая, взбалмошная. В работе безотказная: куда пошлют, туда и идет. Никогда не ищет где полегче. Мне, говорит, все равно. Ну ее и посылают!
- Папа, она телятница?
- Нет, в полеводческой бригаде работает. Она природу очень любит… Может на всю ночь уйти в лес… одна. И читать любит. Начитанная. Вот я ей все книги и посылаю. Уж очень она им радуется. Особенно если про театр или про артистов. Остановишься у нее?
Отец напряженно смотрел на меня. Даже жилки на висках вспухли.
- Если ей это будет приятно, то, конечно, остановлюсь.
- Спасибо, дочка.
Мы немного помолчали.
- Это ведь племянница Рябинина, - вдруг сказал отец.
- Эта Шура?
- Да.
- Так она двоюродная сестра Геленки?
- Да. Но она никогда у них не бывает. Геленка даже не знает ее. Одинокая она очень - Шура-то. Так ты остановишься у нее?
- Я же обещала.
Отец поцеловал меня в щеку. Бедный папка!:
Скоро пришла мама - элегантная, самоуверенная, скрытная.
Я быстро приготовила чай, но мама не захотела чаю. Она уже где-то поужинала.
Перед сном я хотела поцеловать ее (мне стало жаль, что отец ее больше не любит), но она так официально взглянула на меня, что я только сообщила, что завтра еду в командировку.
- Надеюсь, ты там не наделаешь никаких глупостей? - сказала она рассеянно.
Засыпая в тот вечер, я думала о том, какое это огромное счастье - настоящая дружная семья, где все горячо любят друг друга, как у дяди.
Если бы случилось такое прекрасное чудо, и Ермак женился бы на мне, я родила бы ему четверых детей - нет, шестерых. Как бы нам было хорошо всем вместе! А папа стал бы дедушкой и уже не думал бы ни о каких деревенских колхозницах… Если бы она действительно оказалась доброй женщиной и принесла бы ему хоть немного душевного тепла и счастья.
Милый, милый мой папка!
Село Рождественское раскинулось на берегу Оки, наполовину в сосновом бору. Бревенчатые дома окружали врассыпную сосны, березы и лиственницы. Было много пней. Клуб и кино находились в древней деревянной церквушке. Сегодня шел фильм "Андрей Рублев".
Мы добрались до Рождественского к вечеру и сидели в правлении, ожидая, пока нас устроят. На стене висел портрет знатного земляка - Рябинина.
Председатель колхоза Иван Амбросимович Щибря, крепкий, коренастый, с обветренным, морщинистым, коричневым лицом, усами в виде щеточки и синими-пресиними глазами, казалось, не очень нам обрадовался, но встретил радушно и гостеприимно. Он живо определил моих спутников на постой и меня хотел куда-то поместить, но я заявила, что хочу остановиться у Скомороховой, если мне покажут, где она живет… Щибря почесал затылок (древний символический жест) и сказал, что, похоже, Шура не примет к себе. Она даже на работу сегодня не выходила: тоска на нее напала, - а в такие дни она любит быть одна.
- А вы что, знаете ее?
- Да нет. Но я хочу остановиться у нее. Книг вот ей привезла…
- От Гусева, что ли?
- От Гусева. Я его дочь.
- Вот оно какое дело. Ну что ж, идите к ней.
Он вышел со мной на крыльцо и позвал первого проходившего мальчишку.
- Василек, проводи вот шефа до избы Скомороховой. Вещи-то помоги ей донести. Здесь книги тяжелые. Если Шура не примет ее, отведешь к тете Паше.
- Ладно уж! - Парнишка взял у меня чемодан, книги и вразвалку пошел вдоль бревенчатых изб.
- Вы из Москвы? Из самой Москвы? - поинтересовался Василек.
Я объяснила, кто мы и зачем приехали.
- А, шефы… знаю.
Он сообщил мне, что учится в восьмом классе и мечтает стать агрономом, как Щибря.
- Шурка-то Скоморохова не примет вас, - предупредил он. - Она вообще не любит командировочных. К ней и не ставят, а сегодня и вовсе: у нее тоска…
Меня поразило, что и председатель колхоза, и мальчишка-школьник упоминали о Шуриной тоске как-то просто, по-деловому, как если бы сказали: "У нее грипп". Невозможно было представить, чтоб в Москве сказали о ком-либо: сегодня не вышел на работу, у него тоска.
Я сказала об этом Васильку.
- И у нас так не говорят, - подтвердил он, - так ведь это Шурка Скоморохова. Она безотказная, понимаете? И с температурой выйдет на работу, если надо. Куда никто не хочет идти (ну, тяжело или невыгодно), так за ней посылают. Чудачка она, но с ней не соскучишься! А вообще - безотказная!
- Она тихая?
Василек так и прыснул. Едва чемодан не выронил от смеха.
- Чего нет, того нет. Достается от нее на собраниях всему начальству. Щибря - первый председатель колхоза, который ее уважает. Остальные-то, до него, ни во что ее не ставили. Прежнего-то председателя из-за Шурки и сняли. Приехало районное начальство на перевыборы. Все честь по чести. Хотели опять его же рекомендовать.
А Шурка начала задавать свои вопросы - хоть стой, хоть падай. Секретарь райкома так рассердился: или, говорит, председателя за такие дела сажать, или Скоморохову за клевету.
- Ну и что?
- Председателя сняли.
- А на Щибрю она ничего не говорила?
- А что про него скажешь, если он не для семьи, а для народа живет. У нас ведь все на виду.
Я посмотрела на Василька. Белобрысый, курносый, загорелый, брови совсем белые - выгорели, что ли? Одет в телогрейку, теплые штаны, валенки…
Мы подошли к Шуриной избе. Бревенчатый, покосившийся домишко стоял на краю обрыва, у излучины замерзшей реки. Отсюда виднелись желтые отмели Оки и синеющие неоглядные лесные дали.
Пока мы дошли, уже опустились сумерки, по всей деревне вспыхнул электрический свет и у Шуры засветились маленькие окна.
Василек заглянул в незанавешенное окно, я последовала его примеру. У накрытого клеенкой стола сидела молодая женщина в сером пуховом платке на плечах. Опустив руки на колени и раскачиваясь, она пела.
- Не подумайте, что она пьяница какая, - зашептал мне в ухо Василек. - Некоторые болтают про такое - это неправда. Настроение у нее плохое, тоска. Пока не перепоет всех песен (любимые по нескольку раз), не встанет.
- И часто так бывает?
- В год два-три раза… День, а то два. Будем заходить? Василек явно робел. Я постучала. Никакого ответа. Постучала громче, потом очень громко… Никто не отзывался. Я открыла дверь и вошла в избу. Шура и тут не обратила никакого внимания.
Василек поставил в сенях мои вещи и обратился в бегство. Я тоже почему-то оробела, но взяла себя в руки. Я поняла, что перебивать Шуру не следует. Тихонечно разделась у порога, пальто повесила на гвоздь, внесла вещи, на цыпочках подошла к сундуку, накрытому льняным рядном, и, смирнехонько усевшись на сундуке, стала слушать пение Александры Скомороховой.
…Я ли в поле да не травушка была,
Я ли в поле не зеленая росла,
Веяли меня, травушку, скосили,
На солнышке в поле иссушили..
- выводила она чистым, может, чуть с хрипотцой, задушевным голосок. На обожженном морозом и ветром и все равно прекрасном лице застыло какое-то непередаваемое выражение боли и восторга одновременно. Большие зеленые глаза смотрели сквозь вещи, будто она видела что-то незримое для меня.
…Я ли в поле не калинушка была,
Я ли в поле да не красная росла,
Взяли калинушку поломали,
В жгутики меня посвязали…
Не знаю, пела ли ока это, жаловалась ли, умоляла ли кого-то пощадить ее, удивлялась ли равнодушию, одно знаю: она невыносимо страдала, и я страдала вместе с ней…
А Шура уже пела другую песню безо всякой паузы, я даже не сразу заметила переход.
Я кручину никому не покажу,
Темной ночью выйду в поле на мажу,
Буду плакать, буду суженого звать,
Буду слезы на дорогу проливать.
Шура перестала петь, с минуту молча смотрела на меня, потом опять запела. Она не пела целиком ни одной песни. То ли ей не все нравилось, то ли она забывала у песни начало или конец.
А потом она запела "Огромное небо"… Эту песню я совсем недавно слышала в сотый раз по телевизору в исполнении певицы с мировой известностью и, как всегда, прослушала с наслаждением. У этой безвестной колхозницы пусть не такой хороший голос - уже не тот, не сберегли, ведь на ветру, на морозе каждый день, - но петь с таким чувством, драматизмом, естественностью…
Почему отец ни слова не сказал мне об этом? Неужели она ни разу при кем так не пела? А может быть, ни при ком так не пела, и я лишь случайно попала в ее дремучий звездный час? На деревне все говорят: голос уже не тот. И не посылают больше даже на конкурсы самодеятельности…
А дело не в голосе… в чем-то совсем другом. Я была потрясена… В этой глухой деревне, на реке Оке, живет человек с могучими и сильными чувствами и может эти чувства выразить захватывающе…
Комок у меня подступил к горлу. А она уже пела что-то свое, деревенское… Пригорюнилась, подперла румяную, обветренную щеку кулачком, опять сложила кисти рук на коленях, потом положила руки на стол… На лице сменяется одно выражение другим, как тень от облака скользит в солнечный ветреный день. И до чего же русское, крестьянское это выражение рта, глаз, подчеркнутое то исчезающей, то появляющейся морщинкой на переносице…
Ой, да ты, ка-а-а-а-линушка!
Ой, да ты не стой, не стой
На горе крутой!
Тебя ветер бьет,
Тебя дождь сечет.
Теперь Шура ходила, нет, металась по избе. Она была высокая, статная, сильная, гибкая, было в ней и какое-то непередаваемое врожденное изящество. Густые русые косы небрежно закручены на затылке в тяжелый узел, который оттягивает голову назад.
Ой, да ты, калинушка,
Лазоревый цвет!
Я слушала Александру Прокофьевну и думала: что значат эти ее приступы тоски? В городе сказали бы: "на нервной почве". Но на вид она такая здоровая, крупная, сильная женщина. Почему же колхозники принимают эту ее "тоску"?
Жизнь сложилась иначе, чем жаждала ее душа. Да и обид было немало. В обидах ли дело, в обостренной ранимости Шуры или в чем другом? Горькая жизнь разводки, смерть ребенка, одиночество женщины, полной сил и здоровья…