И вот буйволы напруживают спины, машина приходит в движение, въезжает на мост, дробя колесами щебенку, и мост вдруг весь сотрясается, начинает скулить, скрипеть и трещать, в реку сыплется труха, мелкий песок, глухие стоны. Деревянные ребра моста прогибаются, собака, услышав, как мост скулит, отбегает, поджав хвост, подальше. Перила вместе с забравшимися на них мальчишками ходят ходуном, буйволы тяжело ступают, лениво покачивается сложенная вдвое железная труба, медленно вращаются светлые ободья колес, но мост не падает, а только глухо пыхтит и трещит, сотрясаясь до самых своих основ. Буйволы и локомобиль сходят на берег, чтобы продолжать свой путь по котловине, а ребята еще долго слоняются по мосту и под мостом.
Собака ведет нас к церковному полю, мы с глухонемой идем за ней, глухонемая поймала божью коровку и зажала ее в кулачке. Локомобиль отъезжает все дальше, колеса его исчезают в кукурузе, буйволы и возчики в вязаных безрукавках тоже скрываются почти наполовину.
И все это движется тяжело и неуклюже, медленно и торжественно, почти эпично, словно само время тяжело прокатилось над деревней, деревня содрогнулась, все кости ее отозвались глухим стоном, и снова стоит она, молча засмотревшись на колышущуюся меж берегов реку.
День уже на исходе, холмы словно чуть отодвинулись друг от друга, Берковские горы на горизонте тоже отступают вдаль.
Серая цапля долго разбегается в воде, подпрыгивая и взмахивая крыльями, наконец набирает скорость, отрывается от воды и плавно летит над заросшими лесом речными берегами.
* * *
Под вечер возле поля Святого духа снова появилось церковное попечительство, и снова босиком - ботинки связаны шнурками и перекинуты через плечо, чтобы сберечь подметки. Попечительство вело с собой лошадь с обрезанными ушами - из-за того, что уши у нее были обрезаны, голова ее выглядела почти как змеиная. Лошадь, запрокинув голову, дико поводила глазом, а увидев лошадей Цино, заржала. Лошади Цино подняли головы и, глянув на нее, тоже заржали. Цино с женой сгребали скошенную люцерну и накладывали ее на телегу, бурка с "лулила" была уже снята, и Исайко укачивал ревущего в зыбке младенца. Лошадь вел в поводу лучший наездник деревни, перекупщик всякой скотины, тот самый попечитель, которого власти заподозрили в том, что он связан с цыганами-конокрадами. Лошадь была буйная, дикая, необъезженная, и дядя Гаврил, мой отец и все попечительство утверждали, что объездить ее нельзя, но ее хозяин, Павле, ручался головой, что объездит, и предлагал биться об заклад - он закладывает голову, а попечительство пусть заложит запеченные овечьи головы, купленные в городе: каждый из членов попечительства тащил с собой по овечьей голове. "Ты хочешь, чтоб мы против одной головы целый мешок голов выставили!" - "Тоже, сравнили - мою голову с вашими овечьими головами!" - обиделся Павле.
В спор вмешались и огородник Брайно, и Младенчо - Младенчо как раз спустился со своего виноградника с пустым опрыскивателем. В конце концов столковались на том, что если Павле сумеет сесть на лошадь, то будут съедены овечьи головы, а если не сумеет, то зарежет ярку и съедена будет ярка.
Только ударили по рукам, как из-за деревьев показался лесник и тут же предложил - кто больше даст за конфискованный в Керкезском лесу топор. Попечительство предложило леснику пожертвовать топор церкви, а взамен угоститься вечером вместе со всеми, потому что угощение в этот вечер должно было состояться в любом случае, независимо от того, удалось ли бы Павле объездить лошадь или не удалось. Угощение они называли "овечьей свадьбой", так как предстояло есть баранину. Такие свадьбы нередко играют в деревне, это маленькие праздники, не отмеченные календарем.
"Ты колеблешься и проявляешь нерешительность, - сказал ему дядя Гаврил, - а тут и решать нечего, и колебаться не из-за чего". - "И верно, - согласился лесник, - да так уж мы привыкли - если не колеблемся, так нерешительность проявляем, или бывает, что как раз наоборот. А ведь если вдуматься, так что особенного?"
И он согласился уступить топор попечительству, а попечительство со своей стороны решило продать его с торгов, так как оно собирало деньги на строительство церкви. В это время мимо поля промчалось рысью стадо свиней нашей деревни, а посреди стада, тоже рысью, бежал, покрикивая, высокий, стриженый цыган; пастушата один за другим тоже погнали скотину к деревне. С полей исчезли домотканые "лулила", женщины, зайдя по колено в речку, стали умываться, в воздухе закружилась мошкара, над рекой замелькали быстрые ласточки. На востоке пропыхтел поезд, оставив за собой густую полосу дыма. Мужики уселись на траву. Павле стоял рядом, придерживая лошадь за тонкий поводок. Дядя Гаврил поинтересовался, удалось ли попечительству выполнить свою миссию.
Попечительство, да еще сопровождаемое протосингелом, не только не выпросило у консистории средств на окончание строительства церкви, а, наоборот, консистория самым категорическим образом заявила попечительству, что не может выделить на это дело ни гроша, она сама испытывает материальные затруднения и должна выпрашивать средства у святейшего синода, но святейший синод тоже не дает средств, и даже наоборот, и не только наоборот, но еще и забирает часть доходов от свечной мастерской и от продажи теса для гробов и передает все другим епархиям, потому как у их монастырей, мол, меньше земли, леса и скота, чем у нашей, Врачанской епархии, а еще у нашей, мол, есть пасеки, и рыбные пруды, и сушильни для слив, и оно, конечно, так, но в этом-то году пчелы не дали меду, сливы поразила какая-то хворь, скотина болела ящуром - и вообще бог не был милостив; когда же бог бывает милостив, проку не больше, ибо, как сказано в Библии: если семь тощих коров съедят семь тучных, они все равно останутся тощими.
Если же попечительство хочет, оно может пойти на поклон в Видинскую епархию, хотя само собой разумеется, что и Видинская епархия, исходя из сказанного в Библии о тощих и тучных коровах, едва ли сможет что-нибудь отпустить попечительству, и потому не остается ничего другого, сказали попечительству в консистории, как помочь самим себе, что и делают все соседние села: надо осваивать новые земли, увеличить поступления от аренды, и саму арендную плату следует увеличить, чтоб она была не символической, а как раз наоборот, и еще желательно нанимать испольщиков, но этого в консистории прямо не сказали, а только намекнул протосингел, хотя где уж нам давать землю исполу и откуда взять испольщиков, когда мы только-только и в аренду-то научились сдавать, да и то себе в убыток - за три года, что сдавалось в аренду церковное поле Святого духа, еле наскребли денег на крест у Святого духа.
Вот и получается: все, что может дать поле Святого духа, съедает крест Святого духа, в то время как другие епархии понастроили себе часовен, поэтому-то протосингел и намекнул, что следовало бы подать прошение в общинную управу - пусть она безвозмездно уступит церкви пустующие общинные пастбища и выморочный участок за топографическим знаком.
Покойный собственник этого участка не оставил наследников, участок, таким образом, отходил общине, но общинная управа ведь не выше церкви, и вследствие, по причине того, что денег не хватает, можно было бы освятить участок за топографическим знаком и поставить там молельный камень или крест, что было бы очень кстати, ибо окрестности там градобитные, а освящение да сила господня, глядишь, градобой и отведут - не то что в других селах нашего царства, где норовят поставить молельные камни в таких местах, которые повыше и повиднее, а не в таких, которые градобитные или, скажем, засушливые. Что молельный камень надо ставить где повыше, чтоб его отовсюду видно было, это тоже верно, но еще это место непременно должно пользоваться дурной славой - языческой или колдовской, - с тем чтоб после того, как это место освятят, люди увидели бы, в чем смысл крещения.
А другой никакой надежды не остается, говорит церковное попечительство, и ему это совершенно ясно, даже не было нужды выслушивать намеки протосингела или там консистории, потому что, получив отказ, попечительство предалось размышлениям и после соответствующих размышлений поняло, что на нет суда нет, однако протосингел посоветовал попечительству обеспечить церкви пожертвования, в чем бы они ни заключались - в землях ли, в деньгах или в каком имуществе.
На церковь жертвуют обычно люди согрешившие - те, кто совершил убийство, кражу, изнасилование, кто присвоил имущество сирот и прочее в том же духе.
Это бы ладно, но после усиленных размышлений попечительство призналось протосингелу, что в нашей деревне никто не убивал, никто не крал, никто не присваивал имущества сирот и никто не насильничал, а наоборот - деревню обкрадывали, убивали, насиловали и присваивали имущество ее сирот.
"Плохо ваше дело, - сказал тогда протосингел, - плохо ваше дело, коли нету в вас злого семени!" - а церковное попечительство после известных колебаний очертя голову заявило протосингелу, что коли дело упирается в злое семя, то злое семя у нас есть, только оно еще не дало всходов.
После чего наши мужики вышли за городскую черту, сняли старые, покоробленные башмаки и зашагали босиком обратно в деревню, погрузившись в размышления относительно злого семени.
"Аминь!" - сказал дядя Гаврил по поводу злого семени и принялся объяснять, что наше семя тоже даст всходы, как дало всходы волчье яблоко, и что мы готовы забросать его собачьими или волчьими изгребками, но пропасть ему не дадим - не позволим, чтоб оно высохло или чтоб его расклевали птицы. "А насчет того, что они предлагают касательно аренды, так не на таковских напали, - сказал дядя Гаврил. - Да вы, - возмутился он, - в параллелепипед это дело превратить хотите!"
Услышав про параллелепипед, попечительство зашмыгало носами, а Павле взлетел на необъезженного коня и помчался прямо по нашему полю, по львиной траве и по сухим пластам Циновой люцерны. Застигнутое врасплох животное кидалось из стороны в сторону, пытаясь сбросить всадника, но всадник впился в него как клещ, и не успели мы оглянуться, как лошадь и всадник подняли фонтан брызг в реке и исчезли за деревьями. Собака с веселым лаем кинулась за ними. "Ненормальный!" - сказали женщины. Жена Цино отплевывалась и дергала себя за мочки ушей, отводя страх, а Брайно хлопнул себя по бокам и закричал: "Эй, он мне все овощи потопчет!"
"Надо было объяснить протосингелу и всей консистории, что мы хотим достроить церковь не потому, что мы грешники, и не потому, что мы праведники, - мы не грешники и не праведники, - а потому, что мы болгары, а не турки, и мы еще с римских времен деревня, а не табор цыган-конокрадов, деревне же негоже быть без церкви, без кладбища, без молельных камней и родников, и если на церковь нет денег, откуда ж эти деньги взять - последнюю рубаху с плеч у народа снять или из этой тощей земли выжать? Мы-то небось, - сказал дядя Гаврил, - свечей не льем! Чтоб им пусто было - и аренде, и протосингелу, и всем его присным!"
Надо признаться, что из всего этого отчета попечительства со всеми дополнениями и объяснениями то одного, то другого его члена, предпринимавших отчаянные и самые добронамеренные попытки внести как можно больше ясности в рассказ о своей миссии, что приводило уже к полной бессмыслице, читатель понял сейчас не больше, чем я понял тогда, когда сидел, шмыгая носом, вместе с глухонемой, рядом с рассевшимися в траве мужиками.
Однако во всей этой бессмыслице, которую выложило попечительство, сидя на поле Святого духа, было и полезное зернышко, и зоркий глаз дяди Гаврила его не упустил. Я имею в виду небрежный намек, оброненный будто нечаянно или по ошибке и утонувший потом в пустых словопрениях, а именно вопрос об аренде. Консистория хотела увеличить арендную плату и получить с церковных участков, разбросанных, как лишаи, по всей территории епархии, дополнительные средства, или, другими словами, хотела залезть в карманы бедняков, и без того пустые…
Я уже не помню точно, но мне кажется, что еще года два или три попечительство не смело повысить арендную плату. После рассуждений об этих делах разговор перешел на мальчика, упавшего с большого бука, на радугу, на бежавшего по радуге человека (надо надеяться, что человек нашел на пасеке свою галошу, хотя крапива, бузина и всякие колючки разрослись там так буйно, что вол забредет в заросли, и то найти будет трудно, а уж о галоше и говорить нечего!); потолковали еще о собаке, упавшей в колодец, о локомобиле, который привезли мужики из другого села, и о человеке из Старопатицы, который завинчивался и развинчивался по дороге в деревню.
"Что ж вы мне раньше не сказали, - подскочил как ужаленный хромой железнодорожник, - это же Мустафа! Гляди-ка, Мустафа объявился! А говорил: я со станции - никуда!" - "Он что - цыган?" - спросил дядя Гаврил, но хромой железнодорожник объяснил, что нет, не цыган, звать его Славейко Георгиев, а Мустафой прозвали потому, что он такой черный.
Когда хромой железнодорожник подскочил как ужаленный, лесник тоже встал, закинул за спину карабин и, описав широкую дугу, снова поднялся на гребень холма, чтоб последить, не появится ли к вечеру в лесу какой браконьер. Солнце закатывалось за горы, шло освещать другие царства, на поля ложились длинные тени, скотина и люди группами тянулись к деревне, аисты тоже стали собираться домой, поля постепенно пустели. Брайно закатал штаны и принялся поливать свои овощи. И только Павле еще мелькал по котловине, зигзагами прошивая поля и огороды, и весело гикал, прильнув к безухой лошади, неизвестно откуда, как и какими путями попавшей к нему в руки.
"Похоже на то, - сказал главный повар на свадьбе сербского короля, - что эта коняга сожрет наши овечьи головы!"
Так, с закатом солнца, померк этот летний день, а когда и мы двинулись в деревню вместе с церковным попечительством, предводительствуемые слепой "летучей мышью", за нами следом, выныривая из теней прибрежных деревьев, из-за кустов и примолкшего Керкезского леса, появились стоногие летние сумерки и бесшумно завладели котловиной. Резкий запах лугов и целебных трав смешался с ароматом остывшей дорожной пыли, дыма из труб, навоза, заблагоухало домом. За деревней поднялось дрожащее багровое зарево - там на карьерах пережигали известняк.
Это зарево будет трепетать до утра, неусыпно и спокойно, бдительно вглядываясь в окружающую ночную тьму. Увидев, что стемнело, лягушки покинули свои лежбища и заголосили во всю мочь.
* * *
Вслед за лягушками со своих лежбищ повылезали духи, водяные, упыри, русалки - плод суеверия всех четырехсот семидесяти трех жителей, и среди них были и мы с глухонемой - тайные знаки, точечки, небесные капельки или черт его знает что. Звездное небо прикрывает нас сверху, оно тоже усеяно тайными знаками, мерцающими точками, небесными капельками или черт знает чем. Вот одна капелька сорвалась, прочертив в небе светлую черточку. "Черточка, черточка!.." - зову я ее про себя.
Глухонемая ведет меня, крепко держа за руку, за нами шлепают по пыли босые ноги наших матерей, за ними - босые ноги наших отцов и церковного попечительства, мужской кашель слышен за нашей спиной, приглушенные гортанные голоса, деревня все ближе, она раскрывает свои улочки, калитки и ворота, светлые проемы дверей, в открытые двери видно пляшущее в очагах пламя, пахнет домом и сном. Глухонемая отпускает мою руку, что-то говорит мне знаками, но половины знаков я не понимаю, потому что не вижу их в темноте. Может, она желает мне спокойной ночи?
Спокойной ночи!..
Как ни долог летний день, но жителям деревни его не хватило, чтоб переделать все свои дела. Поэтому деревня врезается в темноту, чтобы урвать у нее еще немного времени, исчерпать летний день до дна и потом устало рухнуть на самое дно сна, охраняемого лишь собаками да кукареканьем деревенских петухов - своих верных ночных трубачей. Я позволю себе, читатель, лишь бегло обрисовать эти черные глыбы, выломанные из ночи, и сваливаю их в одно место, ибо и сами события налезали друг на друга и валились в одну кучу в полном беспорядке.
Начался беспорядок с хромого железнодорожника.
Он не застал у себя в доме ни Мустафы с цыганскими глазами, ни своей жены-повторки. Дверь дома была открыта, огонь в очаге догорел, у очага стоял круглый столик с закусками и питьем. На столике сидела кошка и, как ведьма, смотрела на него желтыми глазами. Хромой выскочил, растревоженный, из дому и пошел к церковному попечительству - попечительство же, расположившись в доме постоянного опекуна малолетних сирот, преломило овечьи головы и запивало их вином, как это было оговорено, когда бились с Павле об заклад насчет того, сумеет ли он объездить лошадь. Вместе со всеми пил вино и Младенчо, готовясь к грустным воспоминаниям и к слезе, которой предстояло скатиться по его щеке. Незадолго до хромого пришел лесник, его усадили на почетное место, а ружье положили в сторонку, чтоб он не пальнул ненароком и кого-нибудь не убил; пьющих мужиков освещал висевший на гвозде керосиновый фонарь.
Вместе с лесником в комнату проникло множество ночных бабочек, которые теперь кружили у фонаря и бились о стекло.
Когда мужики обглодали кости и поднапились, Младенчо стал вспоминать умершую родню и пустил слезу, а хромой железнодорожник пошел домой, надеясь застать наконец Мустафу из Старопатицы. Пробираясь ощупью по своему саду, он услышал, что из ямы, приготовленной для гашения извести, подает голос буйволенок. Он подошел к яме и на дне ее, кроме буйволенка, увидел еще и свою жену, и Мустафу. Он принес из дому фонарь, осветил дно ямы, сел на ее край, неторопливо закурил и, попыхивая цигаркой, одним ухом слушал, как поет песни попечительство, а другим - рассказ жены о том, что случилось.
А случилось, по ее словам, вот что.
Когда Мустафа постучался к жене старого железнодорожника, она тотчас пригласила его в дом, накрыла на стол, усадила гостя к столу и ни за что не хотела отпускать его до тех пор, пока не вернется, исполнив свою миссию в консистории, ее муж. Когда стемнело, гость спросил ее, где одно место, и она сказала ему, что одно место - в конце сада, гость пошел туда, но ведь было уже совсем темно, ни зги не видать, и он вдруг полетел куда-то вниз, в бездну, вскрикнул и ударился о дно ямы. На дне он обнаружил упавшего туда неизвестно когда буйволенка, у буйволенка была сломана нога. Позвать хозяйку дома на помощь ему было стыдно, молчать тоже не годилось. Наконец Мустафа услышал, что хозяйка окликает его с порога дома, он помолчал, помолчал, да и подал голос. Хозяйка хлопнула себя по бедрам, взяла веревку и бросила ее гостю, чтоб вытащить его из ямы, но Мустафа дернул веревку так сильно, что хозяйка не удержалась на ногах и упала в яму прямо на Мустафу.
Хромой железнодорожник курит и спрашивает: "А соседей вы не стали звать?" - "Да как же их звать, - говорит жена, - коли мы начнем из ямы кричать и они сбегутся, мало ли что они подумают насчет того, чем мы в яме занимаемся! Они ведь самое худшее подумают!" Тут вступается Мустафа и тоже говорит, что кричать никак нельзя было, потому что, коль увидишь мужчину и женщину в яме, что об них подумаешь?..
"И я это самое подумал в первый момент", - вздыхает хромой, встает и идет за стремянкой.