- В карты, говорю, не играю, а угощенье выставить нам все одно, что раз плюнуть… Отрекаетесь ли от царя?..
- Да уже отречемся!.. Только послаще угости…
- Эй, солдат! - крикнул я товарищу солдату. - Орудуй! Живой рукой… А завтра мы всерьез разовьем всю программу, - и выдал ему субсидию средств.
ВЕСЕЛЫЙ БРОДЯГА
Фомка - дюжий, косоватый мужик. Когда он попадал на работу, где молодые бабы, он бороду подстригал в виде лопатки или брился, оставляя лишь рыжие усы. В таежном же безлюдном месте отпускал красно-рыжую бородищу и был тогда похож на сбившегося с панталыку кержацкого попа. И голос его менялся. Бритый, с девками говорил сладким масляным тенорком, глазом косил мало, стараясь поочередно умеючи прищуриться; с бабами - борода лопаткой - разговаривал покрепче, глазом косил больше, молол напрямки, без обиняков - бабы хохотали… А в тайге, весь бородатый, словно лесовик, говорил толсто, по-медвежьи, и глаза его смотрели друг на друга.
Фомка не дурак выпить, во хмелю любил поколобродить и, когда живал по городам, всегда попадал в часть. Впрочем, худого он не делал, ценил вольную жизнь, шатался из села в село, из города в город, истоптал кривыми ногами всю Сибирь. В артели его побаивались, но любили за веселый нрав, за прибаутки.
* * *
Сидели вокруг костра, поглядывали на Фомку ожидательно: да когда же он, черт, заговорит? А черт все еще ухмылялся, и подмигивал, и разжигал.
Поворошил костер жердиной, посмотрел за реку, где чернела мрачная тайга, покрутил обеими руками усы…
- Ну, уж ладно: расскажу, как я министеров опровергал. Раз я нажрался пьяный, иду по городу да ору во всю мочь, вроде как скубент: "Не надо мне министеров!" А почему такое? А очень просто. Сейчас. Только дайте, братцы, курнуть.
Курносый парень из артели согнул козью ножку, смачно облизал ее и уважительно поднес бродяге.
- Рассчитался я осенью на корчеподъемке и получил всего шесть рублев, чик-в-чик. Пришел с этим капиталом в Томской, стал работу искать. Искал-искал - нету. Ах, ерш те в бок! Оно, конечно, без работы лестно - лежи на боку, поплевывай, вроде как игумен, ну, это в Томском трудно, потому соблазны: придешь в обжорный ряд, тут тебе печенка, тут селезенка, там рубцы, здесь огурцы, а то глядишь - пельмени тетя продает, четвертак сотня. Сама на корчаге с горячим угольем сидит, зад греет, а под подолом вот этакая оказия с водкой приготовлена. Хлопнешь на размер души, грибком закусишь да сотню пельменей-то и оплетешь, вот и барин…
Артель смеялась.
Фомка мрачно на всех посматривал.
- Ну, так вот… - продолжал он. - Живу это я, значит, в Иркутском…
- Стой, в каком Иркутском? В Томском! - закричали все.
- Тоись как в Томском, ежели в Иркутском? В Томском особь статья, а то в Иркутском. Вот уж верно, я там объелся на пасхе у купца. А все из-за стряпки. Красивая бабочка была, малина, а с хитринкой. Вот она и зачала меня потчевать. Сначала студень подала. А я в кучерах жил, за пост-то отощал, у купца строго. Ну, поели. После того - щи. Приналег я и на щи, грешным делом. А она кашу пшенную тащит с маслом. Поел я каши, стал из-за стола вылазить А она мне: "Постой, пироги подам". Ах ты, батюшки, а мне уж и есть не во что. "Чего ж ты, - кричу, - не упредила?" Ну, съел я две доли пирога - уж очень сдобен был, с осетриной. Поел да за кресты. "Стой, куда ты? А нешто курицы не хочешь?" Я на нее: "Ах ты, песова баба, опять не упредила?!" - "А почем я, говорит, знаю. Ты бы всего, говорит, помаленьку трескал". Я опять за стол, как же это так: курицы не поесть. Ну, вижу - свет из глаз. А все чавкаю, все-таки редко такой обед. Опояску снял, гашник распустил, терплю. Да уж кое-как из-за стола выполз. Только крест занес, а она: "Стой, куда ты?| Разве киселя не хочешь?" - "Какой кисель-то, будь ты проклята совсем?!" - "Из облепихи, сладкий с молочком". - "Дыть не вынесу! Лешая ты этакая, полудурок. А ежели округовею да посуду бить начну?" - "Не хошь - не жри". Подумал я, подумал. "Давай, ведьмина дочь!" Как покрыл я все это киселем, гляжу - уж вздохнуть не могу. Батюшки мои светы, как быть? Господи, не приведи без покаяния. Пал я прямо на карачки и пополз обнаковенно вон. А она, яга, хохочет.
- Ну, как же ты, - не утерпел курносый, - отдышался все-таки?
- Отдышался, брат. Ох, отдышался. А главное, жернов помог.
- Как так жернов?
- О-о, жернов в этих делах первое средствие. В сенцах у нас жернов большущий стоял. У хозяина-то мельница была, крупчатку драли. Вот я навалился, значит, брюхом-то на жернов, да и ну взад-вперед возить. В пот меня вдарило. Ничего, вожу. До петухов, почитай, вожгался. Дак - верите ли, - хозяин гостей привел для усмотренья. Хохочут, выпимши. Знамо, народ богатый, им што, им ничего, привычны. Они сызмальства въелись. Ни один не обожравшись, только пьяные. Один даже красненькую подарил. И что ж, ребята, ведь размолол я на жернове нутро-то. Ну, ударило меня тогды в сон. И снились мне все кобели. Подойдет быдто к моему рылу, ногу подымет, да и прочь.
Все дружно захохотали. Артель пильщиков была большая, веселая, человек пятнадцать, наполовину молодежь. Лежали на боку возле костра, покуривали; курносый придвинулся вплотную к Фомке и, прерывая хохотом чуть не каждое слово, глядел ему в рот. Сутулый старик кипятил в котле кирпичный чай. Надвигалась ночь, небо вызвездило, из-за тайги всплывал рогатый месяц. От горы нарезанных дров несло пахучим хвойным духом.
Курносый спросил:
- Ну, а как же, Фома Петрович, министеры-то?.
- Какие министеры? - уставился на него удивленно Фома.
- Как какие? Как ты их снивергал-то?
- A-а… ну-ну… на чем я остановился-то?
- На бабе, Фома Петрович, - услужливым тенорком, еле сдерживая смех, подсказал курносый. - Как она, со временем, на горячих угольях сидит.
- Ах, да, - почесал за ухом Фомка. - Вот, значит, она сидит и сидит. День сидит, другой сидит, встанет, постоит да опять сядет. А ведь я, робяты, забыл, про что сказывал-то, - Фомка сгреб в горсть рыжую свою бородищу и уставился косым глазом на старика. - Дайка, дедка, винца чуток.
- На, выпей, - подал старик чашку.
Фомка хлопнул, тряхнул головой, понюхал корку хлеба.
- Ну, дык вот, вспомнил. Получил я, значит, расчет на корчеподъемке и прибыл, значит, в Челябу.
- Как, в Челябу? - смеясь, закричал курносый. - В Томско, ведь!
- Хоть в Челябу, хоть в Томско, мне все едино. Приехал да все деньги-то и профинтил. Поплелся кой-как не знамо куда. И понеси меня нелегкая на гору, по откосу лезть. А гора высоченная, а на самом гребешке - беседка для прогулок. Вскарабкался на самый верх да тут и растянулся у обрыва. Гляжу, рогастый черт ко мне по откосу ползет, цап мою шапку да бежать. Я за ним. Он под гору - я за ним. Да с откоса-то разов пятнадцать, братцы мои, перекувылился, в башке сразу страшное головокружение сделалось, не знай, где и сижу-то.
Курносый парень гыгыкал, скаля белые зубы; артель глядела в огонь.
- Ну, очухался это я, вылез из крапивы и пошел прямо вдоль. Ах, думаю, ведь без шапки-то холодно. Подхожу к казенному дому, залез на выступ, окошко раскрыто, да и лег, обнаковенно, брюхом на подоконник. Гляжу, швейцар стоит. Я ему и говорю: "Дай шапку, пожалуйста". - "Нету". - "А звона, - говорю, - три шапки с кокардой висят, дай". Тут из-за лестницы какой-то посмелей выходит, подошел: "Проходи-ка со Христом, а то в комнаты упадешь". Да как кулачищем по лбу стрелит, я моментально упал с окна на улицу. Схватил кирпич да кирпичом в окно. А ко мне городовой- шасть. "Ты чего орешь?" - "Я ничего, я смирный, у меня черт шапку скрал". - "Шапку? В часть!" И забрали меня, значит, под шары. Да там по морде, всего расхвостали. Плакал я тогда. А почему же? Шапки жаль, новая.
- Все, что ли? - спросил старик и подал еще водки. - На-ка вот. Да соври потолще что-нибудь.
Фомка выпил, посмотрел на сутулую спину старика, разливавшего чай, и обиженно сказал:
- Пошто соври! Это быль.
Бродяга хмелел, волосы лезли на глаза.
- А что же дале-то? - нетерпеливо крикнул курносый парень.
- Дале не было, было ближе, - поднял на него Фомка осоловелые глаза. - Сижу это я в чайной в Томском - есть такой трактир "Нарым", хороший трактир, - там вся шпана. А возле меня человек, вроде как на легавых. Он и говорит: "Ты, я знаю, можешь звонко кенарем кричать. Вот в воскресенье народ с красным флагом пойдет. Можешь ежели?" - "Завсегда могу, только укажи, что кричать". - "Долой самодержавие". Я как гаркну на весь "Нарым", глотку попробовать. "Что ты, черт, заберут ведь!" - "Никого, - говору, - не боюсь я", - да опять.
Артель насторожилась, смех кончился. Только курносый по-прежнему скалил зубы.
- Ну-ну! Ишь ты.
- Ну, в воскресенье, значит, ходили с флагом. Только я заорал, обнаковенно, изо всех кишок, вдруг на нас городаши на конях: "Расходись, расходись!" Да как начали всех лупцевать. А тут выстрел. Я бежать. А городаш подскакал, хвать мне вострой саблей по башке.
- Ссек?! - изумленно ударил курносый ладонями по бедрам.
- Ссек. Тут я и закаялся самодержавие кричать, - сказал Фомка, хлюпая из деревянной чашки чай. - Ну его к корове на рога, это самое самодержавие, язви его… И говорит тут мне добрый человек: "Иди-ка, грит, ты в русский народ, шайка такая есть, черная, грит, сотня"…
- Ну, я пошел к купцу Перцову, записался. А было дело в девятьсот пятом годе. Выдал мне деньгами десятку, пимы, полушубок, кушак и говорит: "Мы, говорит, должны батюшку-царя защищать". Я говорю: "Вполне согласен". Ну, ладно. Пропил я все до нитки, жду. А тут октябрь пришел, начались жидовские погромы. Ну и лафа была, можно сказать, рай: чего хочешь, того просишь. А маленько погодя всеобщий бунт установили. Стали студентов избивать и всех смутьянов. Говорит, это ничего, говорит, сам архирей благословил: "Бей в мою голову, и никаких". Говорит, так по святым книгам выходит. Ежели выходит - ладно. Вот мы в двадцатом октябре, значит, запалили театер да еще управление дорог в Томском-городе. А там смутьяны, забастовщики заперлись. Как который высунет башку, солдаты раз из ружей - так и кувырнется. А я, значит, в черной сотне. А народу целая площадь. "Ты иди, - говорит, - к углу, жди". Я подошел с дубинкой. А уж верхний этаж запылал, управление. Гляжу, лезет один дьявол по трубе из дома, как белка, по самому углу, спасается, потому - огонь. Я дубинку приподнял, жду, аж слюна прошибла, вот как жду. Только он на землю, я его кэ-эк хлобысну - и башка пополам, обнаковенно.
У Фомки глаза кровью налились, чашка в руках дрожала. Старик посмотрел на него в упор, качнул головою, сказал:
- А ведь ты, Фомка, сволочь.
Бродяга исподлобья стрельнул на него глазами и не ответил ничего.
Тихо стало. Артель насторожилась.
- А как же ты со временем, Фома Петрович, министеров-то снивергал? - не отставая, лез курносый и, осклабясь, подполз на корточках к бродяге. - Скажи, сделай милость, как? Ну, скажи скорее, как? Скажи…
Фомка вдруг хрипло засмеялся, точно глотку ему сдавило:
- Как? Да очень просто.
Он плюнул в горсть и со всей силы ударил надоедливого парня по зубам:
- Вот вроде этого.
"КОММУНИЯ"
Село Конево стоит в заповедном лесу. Место глухое, от города дальнее, народ в селе лохматый, темный, лесной народ.
Помещика Конева, бравого генерала, владельца этого места, еще до сих пор помнят зажившиеся на свете старики: крут был генерал, царство ему небесное, драл всех как сидоровых коз. Пришла свобода, пала барщина, а мужик долго еще чувствовал над своим хребтом барскую треххвостку и все рабское, что всосалось в кровь, передал по наследству своим сынам и внукам. Даже до последних дней, когда поднялась над Русью настоящая свобода, жители села Конева все чего-то побаивались, все норовили по старинке жить, новому не доверяли - опять, мол, обернется на старое, - пугались всякого окрика, чуть что - марш в свою нору, и шабаш!
Правда, и среди них были люди кряжистые, хозяева самосильные. Взять хотя бы семейство Туляевых, их пять братанов, один к одному, рыжебородые, кудластые, косая сажень в плечах. А главное - очень широки у всех братанов глотки, и голос - что труба, гаркнут на сходе, так тому и быть, - кривда, правда, обида ли кому - все равно: мир молчит, терпит.
Да и как не терпеть, надо до конца терпеть, про это самое и батюшка, отец Павел, каждое воскресенье говорит: "Кто терпит, тот рай господень унаследует".
Ну, и терпели мужики.
А эти горлопаны, братейники Туляевы, ежели и забрали себе самые лучшие участки, ежели и поделили не по правде сенокос - пускай! - им же, обормотам, худо будет: сдохнут - пожалуйте-ка в кромешный ад, на вольную ваканцию живыми руками горячее уголье таскать.
* * *
Пришла несусветимая война, немчура с французинкой супротив России руку подняли, и всех пятерых братанов Туляевых, один по одному, угнали воевать. Больше полсела тогда угнали, лишь старичье да самый зеленый молодняк остались при земле, Ну, что ж: воевать так воевать. Вот весточки полетели с фронта: тот убит, тот ранен, у этого глаза лопнули от чертовых душистых каких-то, сказывают, газов. Вой по деревне, плач. Хорошо еще, что отец Павел неусыпно вразумляет: "Убиенных - в рай", но все ж таки тяжко было - в, каждой избе несчастье, бабы из черных платков с белыми каймами не выходят. Только у Туляевых старики и молодухи не печалуются, не вздыхают: видно, краснорожих братанов ни штык, ни пуля не берет.
А на поверку оказалось вот что: братаны и пороху-то не понюхали, а сразу, как на спозицию пришли, единым духом записались в дезертиры, да и лататы: ищи-свищи ветра в поле, до свиданья вам!
Это уже потом все обнаружилось, когда революция пришла. Вернулись после войны односельчане - кто на деревяшке, кто без руки, с пустым рукавом, - да и объявили про братанов:
- Дезертиры. Мазурики… Ужо-ко мы их!..
* * *
А время своим чередом шло. В селе Коневе все честь честью: новые права установили, солдаты разъясняют все по правде, лес поделили, барский дом сожгли. Ах, сад? Яблоньки?.. Руби, ребята, топором! Ну, словом, все по-настоящему, везде комитеты, митинги, очень хорошо.
И, говорят, в Питере новое правительство сидит: генерал Керенский, князь Львов, еще какие-то правильные господа, все из бар да из князей, очень даже замечательные, и простому народу заступники. Ха-ха!.. А сам государь-император будто бы в Литовский замок угодил. Ха-ха-ха!.. Вот так раз! Отец Павел ни гугу, никакого разъяснения, только и всего, что красный флаг прибил на крышу, а тихомолком все же таки старикам нашептывал:
- Годи, крещеные… все обернется по старинке… А смутьянов так взъерепенят, что…
Шептал он тихо, тайно, но все село вскоре расслышало и забоялось поповских слов: а вдруг да ежели?.. Ое-ей!.. Даже молодяжник присмирел - опять барская треххвостка вспомнилась: а вдруг да ежели…
Но вот святки подходили, и к самому празднику объявились все пятеро братанов Туляевых. Чаев, сахаров наволокли, всяких штук: щикатулки, кувшинчики, ложки - все из серебра, из золота, - часы, перстни с каменьем самоцветным. А сами, как быки, один другого глаже.
- Ну, каково повоевали, братцы? - спросили их на сходе мужики.
А молодняжник сразу закричал:
- Дезертиры, мазурики!.. Вон из нашего села!..
И прочие пристали, зашумел сход, - того гляди, зубы братанам выбьют.
- Не желаем!.. Вон!..
Тогда братаны, как медведи, на дыбы:
- Ах, вон?.. Благодарим покорно… Да мы вас!.. Единым духом! Контрреволюцию пускать? А?!
- Как так? Что вы, ошалели?.. У нас комитеты, митинги…
- Комитеты?.. Тьфу, ваши комитеты! В три шеи комитеты!
- Как так? - закипятился молодяжник. - Вы, значит, за царя?
- Кто - мы?! - вскочили Туляевы и рты ощерили. - Да знаете ли, кто мы такие?
- Знаем… Малодеры…
Тут старший братан как тряхнет бородой да топнет:
- Замолчь!! - Так в ушах у всех и зазвенело, смолкли все.
А потом тихим голосом:
- Товарищи, - говорит. - Вот что, товарищи… Мы все пятеро, то есть все единоутробные братья - окончательные большевики… И будем мы в своем родном селе, скажем к примеру, в Коневе, настоящие порядки наводить, чтобы как в столице, так вопче и у нас… Будет теперича у нас не Конево, а Коммуния. Кто супротив Коммунии, прошу поднять руку! Вот мы посмотрим, кто против Коммунии идет… Мы па-а-смотрим!..
А сам кивнул головой да пальцем возле носу грозно так, ни дать ни взять исправник.
- Значит, все под Коммунию подписываетесь? Согласны?
- Согласны… Чего тут толковать, - сказал за всех старый старичонка Тихон. - Так, что ли, братцы?
- Так, так… Согласны, - забубнил сход. - Только сделайте разъяснение, кака така Коммуния? Впервой слышим.
Тогда братаны разъяснили по всем статьям. Перво-наперво, чтоб не было никаких бедных, а все богатые; вторым делом - все общее, и разные прочие, тому подобные мысли.
Ну, богатеям это шибко не по нраву, стали возражать.
- Тоись, как все общее? - спросил дядя Прохор, мельник-богатей.
- А очень просто, - сказал старший братан. - У тебя сколько лошадей?
- Три.
- Две для бедняков, для неимущих… Таким же манером и коров, и овец… Иначе к стенке…
- Тоись, как к стенке?
- А очень просто, - сказал старшой Туляев да на прицел винтовку прямо Прохору в лоб.
- Краул!.. Братцы!.. Чего он, мазурик, а?!
Однако все обошлось честь честью, только постращал.