- И вовсе ничего особенного не случилось. Такое могло с каждой девушкой случиться. Например, я. Я тоже влюблена в товарища Балуева, и совсем не как в определенного мужчину, а просто за то, что он такой душевный. И на Терехову я стала смотреть с подчеркнутой официальностью. За что? За то, что она Павлу Гавриловичу нравится. Я думала, раз она ему нравится, он теперь ко мне не так расположен будет. Он как виноватый, бывало, ко мне подходил, спрашивал: "Чего не заходишь?" Вижу по глазам, будто извиняется. А я от него нарочно глаза отворачивала. Ему нехорошо, вижу, нехорошо. И жалко мне его так делается, прямо бы на шею бросилась, прощения попросила. Тоже мог подумать - вешаюсь. А он для меня только человек хороший, и другого ничего особенного нет. И у тебя такое же переживание. - Продолжала со вздохом: - Вот если тебя заденут, обидят, сразу знаешь, как среагировать. Очень просто. Скажешь что–нибудь такое нахальное, долго не забудут! А вот когда с хорошим, с задушевным - это самое трудное. Размякнешь вся, разволнуешься, ну и что–нибудь непродуманное от чувства и ляпнешь. А потом ежишься, содрогаешься вся, как ты сейчас… Я понимаю, даже лучше тебя понимаю. Тут ко мне многие ласковы ни за что ни про что. Вот Витя Зайцев. Ну, просто шефствует, а мне неловко! Он мне ужасно нравится. Но никогда ему не признаюсь, до самой смерти. Скажет: "Я с ней по комсомольской линии работу вел, в активистку вытягивал, а она сразу на личность все перевела, на чувства. Какая ограниченная". Даже подумать мне неприятно, такие слова от него услышать. - Посоветовала: - Ты все–таки Борису про свой идеал намекни, пусть приглядывается к Павлу Гавриловичу. Сама говоришь: надо пример всегда перед глазами иметь. А если к наружности Шпаковского душевность Балуева прибавить - это же прямо замечательный человек получится, и я тебя с ним поздравляю.
Капа постепенно успокоилась, вымыла лицо, переоделась.
Так как обе девушки, не в пример Зине Пеночкиной, пренебрегали хозяйством, они поели варенья из банки, макая туда хлеб, и Капа, снова став гордой и независимой, объявила:
- Все равно я страдать еще долго буду. Но Балуев теперь для меня - просто существо. Что служебное - пожалуйста, а так никакого внимания.
- Ну и правильно, - согласилась Безуглова. - Нечего ему думать, что он уж такой необыкновенный…
…Когда налаживали шланг, все время напором воды выбивало трубу и всех окатывало водой. Подошел Балуев, посмотрел, сказал:
- А ну! - Встал над трубой, приподнял ее, раскачал и с силой глубоко всадил в шланг. - Вот и все. - Посмотрел снисходительно. - Так, по–нашему! - Похлопал Подгорную по плечу, сказал громко, чтобы все слышали: - Человеку, рожденному в далекую эпоху ручного труда, это - дело плевое! - И пошел на командный пункт, важный, довольный тем, что смог так лихо показать себя ребятам с земснаряда…
Тяжесть дюкера, его гигантская весомость, дополнительно отягощенная выпуклыми чугунными грузами, рождала ощущение, будто эта монолитная колонна протяженностью в два километра раздавила непомерным весом почву и земля сама раздалась под ней длинной расселиной. Оттянутые машинами тросы глубоко врезались в стены траншеи.
Продетые сквозь клюзы оголовка стальные канаты, вяло обвисая, утопали в реке. Канаты выползали из воды на противоположном берегу, обкручивались вокруг тяжких жерновов блоков и с разворотом в сто восемьдесят градусов обращались в "упряжь" тракторного поезда, путь которого вдоль поймы был устлан истерзанной тракторами лежневкой.
Балуев, сбросив на землю кожан, стоял на обрывистом мысу. В опущенных руках он держал белый и красный флаги. На груди на тонком ремешке у него висел длинноствольный морской бинокль.
Из береговой кручи торчал остроконечный оголовок дюкера с отвисшими канатами и красным флажком между ноздрями клюзов.
Близилось мгновение, когда труд всех должен был завершиться этим торжественным шествием дюкера сквозь речную глубину. Труд тех, кто в болотной, угрожающе трепыхающейся хляби стальными челюстями экскаваторов прокладывал траншею, дни и ночи накачивая воду, которую поглощала ненасытная трясина. Труд монтажников, укладывавших и центровавших трубы, стоя по колено в болотистой жиже.
Сварщики–потолочники, чтобы сварить стыки, копали приямки, и насосы качали гнилую воду, пока согбенный сварщик все больше и больше погрязал в расквашенной почве.
Изолировщицы смолили трубу, бинтовали ее гидроизоляцией и отдыхали, сидя на ней - единственном куске тверди в этой заболоченной пойме.
Машинисты кранов–трубоукладчиков выволакивали свои машины, как древних ископаемых, затонувших в первобытной топи. На все это люди пошли, движимые уважением к труду горняков, добывающих железную руду, к тем, кто выплавляет из нее в домнах и мартенах металл, прокатывает его на станах и скручивает стальные свитки труб.
Люди отказались от обхода заболоченной поймы. Пошли через болото, чтобы вернуть стране четыре километра труб - две тысячи тони металла, добытого другими людьми, состязаясь в своем подвиге с их подвигом.
Сейчас, в эти мгновения, решалась судьба общего дела. Люди знали, что протаскивание трубы вовсе не парад и все в этом процессе чревато неожиданностями. Дюкер, сползая с береговой кручи, может замедлить движение - провиснуть, образуется вмятина, и тогда нужно будет вырезать кусок, вставлять новый, то есть почти все начинать сначала. Дюкер в своем движении может напороться на скрытый валун, ободрать футеровку, изоляцию. А что, если он утратит плавучесть в траншее? Если оттуда выльется до времени вода, его не пошевелить, не сдвинуть, распростертого мертвенной тяжестью на грунте. Тогда его нужно резать на части и протаскивать кусками. Кусками! И, значит, опять начинать все заново, когда река начнет уже смерзаться и в крепнущем льду придется прорезать двухкилометровую майну… Этот тяжелый, медленный труд может надолго отодвинуть срок стыкования линии газопровода с дюкером. Значит, индустриальные районы страны не получат в положенное время газ…
Балуев простер над головой руку с белым флажком - подал сигнал начать протаскивание.
Медленно, очень медленно стали натягиваться висящие из оголовка трубы канаты, они вздымались над поверхностью реки, роняя тяжеловесные капли.
Столь же медленно, торжественным шествием начали двигаться по обе стороны траншеи краны–трубоукладчики и бульдозеры с высоко поднятыми вогнутыми ножами.
Остроконечный оголовок дюкера, торчащий из береговой перемычки, стал сочиться водой, проникающей из траншеи, от еле заметного шевеления дюкера. Если движение трубы не усилится, траншея истечет водой и дюкер ляжет на дно ее, утратив плавучесть, и тогда конец, тогда всё.
Но вот на жирной смазке раскисшей почвы дюкер пополз из глинистой стенки перемычки, сокрушая ее своей тяжестью, и, медленно склоняясь к береговому урезу, вполз в воду, скрылся в ней. Прямая борозда на поверхности реки обозначала след его подводного движения. Вот уже кран–трубоукладчик и бульдозер на противоположной стороне траншеи достигли края берега. Отцепив тросы, машины развернулись, зашли в хвост колонны. Их снова пристроили к дюкеру, и они снова поволокли его, приближаясь к берегу, пока другая пара машин повторяла их эволюцию.
34
Стояла такая тишина, что было отчетливо слышно клокотание воды, ниспадающей с береговой кручи, шорох и скрип песка, тонкое струнное гудение натянутых тросов.
В побелевшие губы Балуева Сиволобов вложил сигарету, зажег спичку. Балуев стоял как изваяние, с поднятым белым флагом, повернувшись лицом к противоположному берегу.
- Не вижу, - сказал Балуев.
Сиволобов поспешно поднес к его глазам бинокль.
Тракторный поезд медленно шествовал на том берегу вдоль поймы. Над поверхностью показалась всплывшая оконечность дюкера. Мокрый флажок сначала свисал тряпочкой, потом от движения распростерся и отчетливо сверкнул своим рубиновым цветом в серых волнах реки.
Балуев выплюнул сигарету, попросил:
- Дай закурить.
Сиволобов не удивился, так как сам волновался. Глаза слезились, и он с ожесточением тер их тыльной стороной ладони.
Сидящие на скате холма зрители вскочили, стали кричать, размахивать руками.
Фирсов попросил почему–то шепотом:
- Тихо вы, граждане.
Величественно и мощно дюкер переползал реку.
Балуев, ослабев от ощущения счастья, попросил Сиволобова:
- Подержи флажок.
Сел на землю и стал медленно переобуваться, будто это было так неотложно. Он прятал лицо, на котором блуждала глуповатая, неудержимая ухмылка. Ему хотелось сейчас кричать, прыгать. "Ну что же это такое?! - с возмущением думал Балуев. - Ведь я пожилой человек, виски белые… А вот вскочу и начну орать, прыгать, и ничего с собой не поделаю".
Он глядел между расставленных ног Сиволобова на реку, где все дальше и дальше удалялся в серебристый туман красный флажок на оголовке дюкера.
Да, Балуев все предусмотрел, до последней мелочи, и время для атаки - протаскивания дюкера - выбрал именно тогда, когда душевное состояние людей достигло наивысшего подъема, - все правильно.
Но он промахнулся, Балуев. Он не учел, что высокий душевный подъем тоже необходимо регулировать. Он этого не сделал, не подумал, что некоторая доза охлаждения чувств столь же необходима для полной гарантии протаскивания дюкера, как резервные тросы, как запасы при расчете мощностей и многое другое.
Молодой тракторист Коля Зенушкин, состоявший в упряжке тракторного поезда, волочившего трубу с противоположного берега, бросил взгляд туда, где была душа его, на красный флажок приближающегося к середине реки дюкера. Он знал, что этого не следует делать, но не мог превозмочь себя.
Мне рассказывал командир танковой части, участвовавший в параде на Красной площади, что, когда машины приближаются к Мавзолею, они вдруг неуловимо и непроизвольно начинают приближаться к запретной черте. И он жаловался мне: "Я приказывал: "Забудь, что идешь мимо Мавзолея. Нет для вас Мавзолея. И никого для вас в данный момент нет! Понятно?" И вот каждый раз чувствую: отжимаем машины к линии. Прямо выскочил бы из башни. Теряют прямую. Гражданским незаметно. А я понимаю: идут не по волоску. Гнется линия, на волосок, а гнется. Будто рука, которая лежит на рычаге реверса, в этот момент не рукоять сжимает, а твое сердце".
Нечто подобное, верно, испытывал и Коля Зенушкин. Победоносное движение дюкера заворожило его на какое–то мгновение. Трактор подался вправо, сошел гусеницей с лежневки, накренился, залез в трясину, заскреб отчаянно обеими гусеницами, машину развернуло, и она сначала кормой, а потом вся сползла в рыхлую грязь, забилась, заметалась. Ослабевший канат провис, машина завалилась боком в поддавшийся грунт. Тракторный поезд остановился. Канат погрузился в реку. Дюкер тоже остановился, красный мокрый флажок поник. А на том берегу шесть машин еще несколько мгновений продолжали упорно выталкивать дюкер из траншеи, но тяжесть его оказалась непомерной, и, раздирая в щепу бревна, машины буксовали, не в силах дальше толкать трубу.
Из разломанной, размытой береговой перемычки бурым водопадом, хлестала вода, уходящая из траншеи, дюкер все ниже и ниже обвисал в ней и уже местами ложился обессиленно на мягкое дно.
Балуев, лицо которого мгновенно обрело выражение спокойного равнодушия, приказал Сиволобову: "Подыми красный флажок", - что обозначало прекратить протаскивание.
Он вразвалку подошел к траншее, крикнул:
- Эй, вы там, механики! Заваливай перемычку! Антракт! Перекур! - И добавил укоризненно: - А воде убегать не к чему. Дави ее перемычкой.
Виктор Зайцев, опустив щит бульдозера, сгреб огромную кучу грунта и стал сваливать ее в стремительно несущуюся из траншеи воду.
Удержать воду, не уронить трубу на дно, где разжиженный грунт присосет ее с непомерной силой, - это сейчас было главным.
Балуев со злобным нетерпением смотрел, как бульдозер Зайцева, накренясь на откосе, сваливает в траншею грунт, мгновенно размываемый и уносимый течением.
Река в устье траншеи желто и жирно раскрасилась растворенным грунтом, вынесенным бурлящим потоком.
Жгуче ненавидя сейчас Зайцева за медлительную, казалось, осторожность, с какой он сталкивал грунт с кручи, Балуев, преодолевая себя, снисходительно посоветовал:
- Не горячись, Витя, спокойненько.
Хотя Балуеву именно хотелось, чтобы Зайцев горячился и не спокойно, а яростно атаковал воду.
Балуев знал, как опасно горячиться в такие напряженные минуты. За многие годы он научился владеть собой. Он сказал журналистам, с деланным удовлетворением глянув на ручные часы:
- Ну что ж, полреки одолели точно по графику. А сейчас перерыв на обед. - Посоветовал: - Обратите внимание, какое ощущение баланса у парня. В машине сухим весом, без горючего и масла, двенадцать тонн, а он ею просто играет.
И отошел с благодушной, сановной улыбкой, всем своим видом показывая, что все идет согласно плану. Но он знал: если минут за сорок не удастся удержать воду в траншее, спуск дюкера сорвется. И еще неизвестно, не промнется ли труба, недвижно провиснув с береговой кручи. А это уже авария.
Угрюмый, тяжеловесный поток выдавливал песчаную жидкую кашу перемычки. Вода буравила перемычку, раздирала на куски, сносила в реку.
Лупанин в сверкающих резиновых ботфортах спустился в траншею. Повернувшись лицом к бульдозеру, он, как укротитель, подняв руку, ласково и повелительно покрикивая, указывал жестами, куда сгребать грунт. Из разодранных откосов траншеи тек серый, как пыль, истертый веками в тончайший порошок плывун, он погребал в себе трубу.
Растерзанная, размытая траншея оползала: огромные глыбы, образуя глубокие трещины, сперва отделялись от почвы, потом со скрипучим вздохом валились вниз.
И вот в эти решающие минуты раздался отчаянный вопль, и бульдозер Зайцева ухнул в расквашенную жижу.
Когда Лупанин успел выскочить из траншеи и, ринувшись в нее на кране–трубоукладчике, застопорить бульдозер и выдернуть его из трясины, Балуев сказать не мог. Не мог он объяснить также, как он сам очутился на дне траншеи и откуда взялась у него чудовищная сила, чтобы вытащить Зайцева. Все это, казалось, слилось в одно короткое мгновение.
Выбравшись из траншеи в тесной, тяжелой от воды одежде, Балуев медленно приходил в себя, испытывал странное ощущение спокойствия, воодушевления, радости. Сначала он не мог понять причину такого противоестественного для данной обстановки чувства, но потом понял, откуда оно пришло.
На обледеневшем бульдозере, обретшем сходство с гигантской каменной глыбой, у рычагов стоял, полусогнувшись, Лупанин и с дерзновенной, артистической удалью месил песчаную кашу. Ставя машину почти на дыбы, выкарабкивался из этой каши, полз на откос, пятясь, обрушивал в воду огромные пласты земли, скатывался вслед за ними с кручи, подминал, прессовал, вдавливал, снова выкарабкивался, и снова машина стальной глыбой, плашмя почти падала на перемычку.
Это было восхитительное, тончайшее мастерство! Это был земной высший пилотаж. Двенадцать тонн стали обрели почти невесомое проворство.
Хищное, с оскаленными в улыбке зубами лицо Лупанина с напряженными мускулами, туго обтянутыми кожей, блестело, словно вырезанное из кости.
Сиволобов произнес благоговейным шепотом:
- Такого посади в космолет, он же любой планеты достигнет! - Дергая за рукав Балуева, умолял: - Ты смотри, смотри, рожа у него! Это же настоящий орел! - Сиволобов вытирал глаза от умиленной влаги и вдруг сполз на спине по откосу в траншею. И как прежде, Лупанин с видом укротителя, стоя перед грозно нависающей на него машиной, движением руки сигналил, куда лучше валить грунт.
Стрекотала киносъемочная камера. Бело вспыхивали фотоаппараты. Балуев сказал корреспондентам взволнованно:
- Вы отметьте, товарищи, с протаскиванием мы сегодня больше чем сорвались бы, если бы не он, Лупанин. Спас воду в траншее, не дал трубе упасть на грунт. Григорий Лупанин, понятно?
Вода, остановленная перемычкой, тяжелая, усталая, лежала побежденной на дне траншеи.
Лупанин откинулся на сиденье машины. Только сейчас он ощутил изнеможение во всем теле. Руки его, отдыхающие на рычагах, мелко, нервно дрожали. От мерного биения мотора дребезжал инструмент в ящике.
Он вылез из машины, ухмыльнулся корреспондентам и, волоча длинные ноги в глянцевитых, высоких, до самого паха резиновых ботфортах, пошел к своему крану–трубоукладчику. Встретился взглядом с восхищенными глазами Зины Пеночкиной, сказал развязно:
- О красивобедрая, о прекрасная в талии…
- Гриша, - умоляюще произнесла Пеночкина, - не говори в такой момент гадости.
- Это не я, - сказал Лупанин, - это индийский эпос, форма вежливого обращения к женщине.
Остановился перед Подгорной, снял шляпу и, вынув из ленты веточку конского щавеля, галантно преподнес:
- Можете вручить по назначению утонченному мастеру изысканного шва. Скажешь ему: на семейное счастье от Лупанина. - Вздернул плечи, отвернулся и, провожаемый печальными, тоскующими глазами Подгорной, влез на трубоукладчик и отвел его подальше от береговой кручи, расколотой трещинами.
На бульдозер сел Махов, он продолжал уминать перемычку. Почти так же, как Лупанин, он бесстрашно карабкался на кручу, но не мог преодолеть неуклюжую тяжеловесность машины. Мехов свирепо дергал рычаги, обливался едким, точно соляная кислота, потом, - это был тяжелый труд.
К Лупанину подошел Вавилов, долго откашливался, сипел, потом сказал глухо:
- Я, Гриша, не думал, что в нашем занятии можно такой красоты достигнуть. Сидел, млел, понимаешь, как обалдевший. Учинил ты сегодня цирк для народа. Спасибо тебе настоящее от всех нас! - И протянул толстую, грузную руку.
Лупанин молча пожал. Лицо его было усталым и грустным. Он печально рассматривал свою шляпу и трогал пальцем ленту в том месте, где недавно носил веточку, взятую из рук Капитолины.
Вчера вечером Шпаковский вызвал его из общежития на улицу и сказал:
- Я тебя, Гриша, очень уважаю и хочу прямо сказать: Капитолина дала согласие. - Спросил: - Может, ударить меня хочешь? Поэтому на улицу и позвал. Зачем нам при общественности драться?
- А я не собираюсь, - сказал Лупанин.
- Ты смотри, после не передумай, - попросил Шпаковский. - Я ведь понимаю, как тебе тяжело.
- Понимаешь, так проваливай! - Лупанин повернулся, пошел в барак. Но почти тотчас, крадучись, выскользнул оттуда.
Почти всю ночь он бродил в лесу, натыкаясь на деревья, пробовал малевать красками на фанерной дощечке, чтобы запечатлеть лунный цвет на бледных березовых стволах. Обличал себя, что притворяется и больше всего ему сейчас хочется плакать. Вытряс на землю из мешочка в черную чешую истлевшей листвы тюбики с краской, раздавил ногами и, почувствовав от этого какое–то странное облегчение, на рассвете вернулся в общежитие. Разделся, сделал физзарядку, облился в сарае водой, первым пришел на водный переход и смотрел, как медленно вставало из–за холмов солнце и розово окрасило реку и заболоченную пойму, покрытую сверкающей изморозью. Чтобы не было скучно ждать одному людей, включил мотор и успокоенно прислушивался к его живому, мерному биению. Но немеркнуще виделись ему черно–лучистые глаза Подгорной, ее гордое лицо и всегда грустно опущенные уголки губ.