Идти теперь трудно. Солнце поднялось выше, шлет прямые лучи. Мокро в сапогах, на деснах солоно, щемит язык. Поднялся впереди лесок, встали тонкие, с обвисшим листом березы. Почудилась музыка, то ли с неба, то ли из-под земли. Он остановился, весь вытянулся, но музыка ожила сильнее, разбивая зной, и дохнуло ветерком, слабый воздух коснулся щек. Музыка не проходила. И он не шевелился. Играли на тонких протяжных струнах, они могли вот-вот оборваться, погаснуть: каждая струна звучала отдельно и боязливо. Такие крылья у ласточки, к ним не прикоснешься - сломятся, погибнут. Но вдруг струны стали вольные, быстрые, слились в один убегающий звук, он залетел высоко и там рассыпался, упал на землю. Его сменили отдельные струны, каждая дышала по-своему, то робко, вполсилы, то быстро, пугливо, запыхавшись от бега, - и звук нырял и метался, но был веселым. Из-за берез вышла черная усталая лошадь. Владимир увидел ее мигающие глаза и короткие лохматые ноги. Она тянула телегу на крепких деревянных колесах. Лошадь была маленькая, похожая на собаку, и оттого телега казалась очень тяжелой. Там сидел старик с балалайкой, видно, лошадь давно привыкла к игре, двигалась отчужденно, думая о дороге. Натянулись вожжи, и она удивилась, повела вбок глаза, они блеснули месяцем и потухли. Большой корявый старик собрал в кулак вожжи, оттопырил нижнюю губу, и лицо сразу стало сердитым. Владимир поздоровался, ему ответили:
- Здорово, коли не шутишь… А если шутишь, то мы ни при чем…
На телеге лежал плетеный короб, полный желтых, еще не уснувших карасей. Рыба разевала рот, слабо трепыхалась, сверху ее прикрыли мокрой осокой. Старик отложил балалайку и уставился в упор.
- Сам играю, сам пою. Не то жарко - усну.
- Кто рыбу наловил? - осторожно спросил Владимир.
- А-а, старуха штаниной… Сейчас в буфет сдадим, за обновами пойдем. А ты чей?
- Я не ваш. Я к Тоне Грачевой.
- На ночку.
- Я в гости…
- Оно, конешно, - дело молодое. Такого ухажера у ней не бывало… Какой у тебя рост?
- Забыл.
- В мячики играешь?
- Что вы! Это - баскетбол…
- Ты сурьёзный. А то бы ночью-то поиграли!
- Вы о чем, отец?.. Поди, Абрамова знаете?
- Кольшу-то… Он тоже за ней похаживал. Тот - сверло. Теперь в город утягал. Там дураков нет. Первое место возьмет.
Лошадь в оглоблях дернулась, глаза у ней заслезились, и пошла без спроса.
- Сладкой ночи, солдатик!
Телегу качнул ухаб, и старик упал прямо на короб. Притворно заохал и стегнул лошадь концом вожжей, но она даже не обернулась. У Владимира по спине пробежал холод, хотелось кинуться за телегой, выпытать, дознаться, но ноги уже жили отдельно, и он их не слышал. Тихо тренькала балалайка, потом залилась вовсю, и старик ей подпелся. Владимир поднял глаза - по обочине прыгала зеленая птичка, смотрела на него, хвост кверху задрался и вздрагивал. Он злобно пнул в нее камень, дышать стало легче. Пошел вперед. Попался белый сонный теленок с длинной шеей. Теленок уставился на него и мыкнул. Дальше увидел на поляне поленницу, гнилые жерди и пригон - мазанку под соломенной крышей. Солома старая, кругом ощетинилась. Рядом - низкий дом с тополем. Началась улица. Она была короткая, насквозь просвечивала, видно, деревня стояла маленькая. Сильней захотелось пить, под языком плавала соль, запеклись губы. Второй дом был с воротами, но они пригнулись, хотели упасть в улицу, но в грудь им уперся березовый кол и поддержал. Из ограды выскочил мальчик и погнался за курицей. Та ходила с цыплятами - недельными, они бросились под нее. Она распушила крылья, замотала головой, вцепилась лапами в пыль. Владимир попросил напиться. Мальчик повел его в ограду, все время оглядываясь и тяжело дыша. У крыльца сидел в корыте с водой другой мальчик, помельче этого, бил себя по животу ладошками, закатив глаза. Старший закричал:
- Сашка, хватит, вода колодешная!
Тот не слушался, только показал один глаз, но тут увидел солдата, упал на спину и заревел. Вода под ним вскипела, плеснулась через край. Владимир поставил его на ноги и тихо провел ладонью по желтой спине до пяток. От ладони остались белые бороздки, - и Сашка уже не ревел. Медленно вышел из корыта. Старший принес тряпку, стал вытирать ему ноги, каждый палец отдельно.
- Наш заинька теперь чи-и-стенький, лапки бе-е-ленькие… Вот какие мы!
Сашка сильно потянулся. Круглый живот скобкой выпятился, посредине означилась ямка, шея в плечи нырнула, - и Сашка стал совсем круглый и теплый. К нему лениво пробралась кошка, он сгреб ее за передние лапы, понес в избу.
В избе было пусто и чисто. Сашка залез с кошкой на стол, стал ее обнимать, но старший согнал их и отправил в горницу. Передний угол в избе завешан одеялом, там что-то пискнуло, и старший кинулся за ширму. В руке держал бутылочку с молоком.
Владимир присел на лавку и забыл, где он. В голове стало тесно и жарко, вошла туда женщина в темной шали с девчонкой, поднялись ее глаза, настойчивые, со смешинкой, замотал головой старик с балалайкой, сердитый и говорливый, на миг проснулся жуткий смысл его слов о Кольке Абрамове с Тоней - он весь каменел, сжимал плотно веки. Хотелось отвязаться от этих слов, погасить их, но они разгорались, не слушались - он подгибал под себя ноги все дальше, дальше, но страх не отпускал, и делалось его все больше. Решил спросить у старшего о Тоне, но тот исчез надолго. Владимир откинул одеяло и увидел зыбку. В ней лежала уже большая рыжая девчонка и сосала из бутылочки молоко. Скосила глаза на Владимира и перестала сосать. Открылось чистое веселое личико. Оно спокойно разглядывало солдата, ресницы быстро мигали. В подушку вросли золотые волосы, возле них змейкой шмыгнула тень. Губы чмокнули несколько раз воздух, сморщились и опять нашли соску, ресницы сразу замерли, щека, ближняя к окну, покраснела. Старший наклонился в зыбку и нажал мизинцем девчонке на нос:
- Скажи "би-би".
Она пискнула, и он радостно оглянулся.
- Много у вас народу, - тихо сказал Владимир.
- Все на мне… Мать у нас на работе, они - на мне… - грустно повторил старший.
- Отец-то живой?
- Неживой. Трактором стоптали. Пьяный в борозде уснул… А мать скоро придет. На дойке сейчас.
- Ты с ними устаешь? - спросил Владимир и покраснел.
- Привыкший. Гляди-ко, Зинка-то совсем рыжая! Не знаем в кого… - глаза у старшего стали утомлены, - к зыбке приучили, без нее не спит…
- Сколько тебе лет? - опять спросил Владимир.
- Все мои, - неожиданно обиделся старший и принес в ковшике воды.
- Просил, так пей. Хлеба надо? Я уж привык кормить…
- Кого кормить-то?
- Да дядю Леню. Со станции ездит. Мать от него ревет. Прогоняли, все равно ездит.
За ширмой раздался неясный всхлип, и старший опять метнулся в передний угол и неожиданно позвал:
- Смотри-ко, зубы режутся!..
Владимир наклонился к зыбке. Зинка отбивалась от мухи и раскрыла настежь губы, то ли от обиды - они никак не смыкались, из красных коротеньких десен вышло два зуба. Старший хотел их потрогать, поднес к губам палец, но быстро отдернул и восторженно оглянулся, и вдруг Владимир увидел большие прекрасные глаза, черные, высокие брови, между ними таилась морщинка, видно, родилась от больших мыслей и тяжелой работы, стало нестерпимо жаль этих глаз, так жаль, что забылось свое горе, отошла Тоня, зловещий старик с балалайкой, и он не вытерпел - прижал к себе старшего со всей мочи, начал гладить его волосы, плечи, радостно представляя рожденье своего сына, и все в нем буйно замерло, остановилось, только слышались короткие худые плечи, они тихо дрожали, медленно сползая вниз, уходили. В комнате упал стул, вскрикнул Сашка, и старший бросился туда, за ним Владимир. Вначале ослепило огромное круглое зеркало, полное солнца. Света делалось все больше, больше, глаза слепили, не верили, не хотели верить, но свет стал меркнуть, исчезать, и тогда Владимир снова видел отчетливо, ясно, высокого парня на берегу моря в белой рубахе, с веселыми горящими зубами. Он был такой знакомый, давнишний, но никак не вспоминался, хоть и стоял и жил в нем с рождения, - и тут Владимир узнал его - схватился за стул, чтоб отдышаться.
Над фотографией спускался с зеркала синий вязаный шарф. Он взял и развернул его во всю ширину, на него закричал старший, но голос дошел слабо, как в полудреме.
- Не задевайте! Мать не велит трогать.
Старший выдернул у него шарф. И Владимир совсем очнулся. Старший и Сашка стояли рядом, смотрели на него в четыре испуганных злых глаза.
- Ты украсть хотел! - догадался старший и пошел на Владимира всей грудью.
- Я тебе укра-а-ду, укра-а-ду. Ишь, наглядел шарфик.
Сашка тоже заревел и затопал ногами. В коленки ему ткнулась кошка, стала тереться, но он оттащил ее в угол и опять распустил голос. Лицо посинело, не видело, как старший стучал головой в живот Владимиру и грозился:
- Сейчас сдам мамке! Сашка, приставляй двери! - Сашка кинулся к двери, коленкой зацепился за кошку и упал на спину. Владимир стал поднимать его. Сашка царапался, глаза страшно выкатились и не мигали. Владимир отступил к двери, перед ним опять вырос старший:
- Попался, который кусался!
- Я не кусался, - чуть улыбнулся Владимир, но в глазах потемнело от боли. Старший поднял Сашку, встал рядом, высоко выпятив грудь. Дышал в себя, покраснела шея, а Сашка пыхтел и переступал ногами. Владимир зажмурился и отвернулся к стене. От зеркала отскочил на стену белый свет, и она горела. Скрипнули тихо ворота. В избе застучали по полу быстрые шаги, и в комнату зашла высокая женщина. Ребятишки кинулись к ней в подол, как цыплята, она вжалась в косяк и глухо сказала:
- Зачем приехал, Владимир? Я тебя узнала. Ты в жизни такой же…
Он пошел ей навстречу, она шатнулась вбок и стала пятиться спиной в избу. Владимир шагнул следом. Женщина выскочила в ограду и остановилась. Сашка орал во все горло:
- Мамка, куда ты?
Владимир вышел в ограду. Женщина повернула лицо.
- Подразнить зашел? Уезжай обратно.
- Тоня! - он задохнулся.
- А у Тони - орава. Слышь - орет приданое…
Владимир приблизился совсем близко и, не зная, что делает, протянул вперед руку. Рука наткнулась на ее плечо, по ней сильно ударили, когда открыл глаза - женщина уже бежала по улице, все время оглядываясь, на плечи упали волосы. Они были длинные и блестящие. Владимир бросился за ней, она побежала отчаянней, уж кончилась улица, и там, за деревней, остановилась. Дождалась. Открылись огромные черные глаза, как у старшего. Потом он услышал ее голос:
- Уезжай… - больше ничего не сказала, пошла в поле. Теперь не оглядывалась, смотрела в ноги, волосы скатились на грудь. С дороги свернула туда, где начинались березы. Деревья росли редкие, сквозь них просвечивало солнце, и каждый ствол стоял отдельно. От белой коры отходили темные сучья. Тоня двигалась медленно, ее догнал старший и Сашка, схватились за платье и стали вопить, как перед смертью. Владимир тоже решил умереть, думая о себе, как о чужом и далеком. Они дошли до леса, солнце спустилось ниже, светило им, видно, в лицо, и Владимир видел, как они от него заслонялись руками. Их медленно скрыли березы.
Опять вступил в деревню. Из всех оград выскочили люди и смотрели на него веселыми глазами. Но он ничего не видел. Остался позади последний дом и тополь. Дерево шевелилось под ветром.
На дороге крутилась пыль, кто-то сзади смеялся. На поляне все так же стоял теленок, пригнул длинные уши. Он присел с ним рядом, уткнулся головой в теплую шею. Теленок закрыл глаза, и Владимир поднялся на ноги. Но только поднялся, в голове вспыхнули голоса Сашки и старшего, он отогнал их, но они не отступали. Шагнул вперед и стал считать шаги. Наступал вечер, кругом было тихо и пусто. Владимир оглянулся, и ноги опять потерялись. За деревней стояли три фигуры - одна большая и две маленьких. Ему показалось, что они махали. Но когда вышло из облака солнце, он увидел, что люди стоят неподвижно. По небу двинулись красные полосы - возникала вечерняя заря. Она возникала постепенно, разгораясь до большого огня. Владимир шагнул вперед и опять оглянулся. Люди шли за ним. Волосы у них слабо светились от зари, и он испугался, почему они идут медленно, - остановится сердце. Заря заняла полнеба - и он увидел их лица. Но они выглядели слабо, неясно. Он уже не мог дождаться. Тихо, как по воде, побрел навстречу.
ЛЮЛИ-ЛЮЛИ-ЛЮЛЕНЬКИ
Издалека, с холодных морей, пришла осень. Над городом полетели дикие гуси, и Миша Сорокин затосковал. В парке на танцах - все локти обдерешь, с билетами в кино тяжело, по улицам холодно гулять. Скучно Мише. Стал к матери в деревню по субботам ездить. Там и арбузы поспели, дыни налились, ешь - не хочу.
В деревню Петровку возил Мишу на колхозном автобусе Степан Шутов. Автобус еще новенький, чистенький, ходил до города два раза в день. С последним рейсом забирал Мишу.
К остановке Миша выходил сердитый, надутый. На шее - розовый шарфик, в кармане поет транзистор. Все глядят на Мишу - не моргнут: "Какой американец!" Он не узнавал знакомых, глядел поверх их отрешенно и гордо. О чем с петровцами говорить, коли у тех на уме сенокос да коровы. Ничего они в жизни не видели, в большие города не ездили, с великими артистами не знались. Головешки. Не горят - чадят.
К автобусу пропускали Мишу без очереди. Степан открывал дверцу, кланялся весело, с размаху:
- Милости прошу к нашему шалашу!
Миша суровел совсем:
- Опять график прыгает!
- Пять минут опозданьица, Михаил Егорович, - смеялся Степан, щуря большие карие глаза.
Миша садился на переднее сиденье к окну.
Выезжали в степь, в приволье: в автобусе горячо пахнет донником, пшеничной соломой. Миша наблюдает природу, курит сигарету. Сосед на разговор тянет:
- Когда, Егорович, женимся?
Миша молчит, шевелит бровью, ведь глупый же вопрос. Сосед хмыкает, сиденье скрипит: стыдно.
- Я ж по-свойски, Егорович, а ты губы втянул…
Автобус бегал хорошо: шины не лопались, мотор не глох, и все за это любили Степана. А больше всех мать Мишина - каждую субботу автобус ей сына к ограде подвозил. Мать топила для Миши баню, ставила на загнетку флягу горячей воды, в магазин за бутылкой беленькой бегала. Из бани Миша выходил гладенький, веселый, пахло от него березовым веником и сосной. Подолгу у зеркала стоял - прическу делал набекрень. К столу садился молча, пальцем по шее щелкал:
- Сообрази!
"Как уж мужик, приказы шлет", - угрюмо думала мать, ставя на белую скатерть бутылку и хрустких огурчиков с рассолом. Миша наливал в стакан до середины, сильно носом шмыгал, глаза скашивал:
- За тебя, мать, жить тебе столько же.
- Много ложишь, сынок. Только б тебя поженить. Поглядеть…
- Завела…
- Внучонка ж охота…
- Э-э, - свирепел Миша, еще в стакан наливал. Разнимались стены, пела в груди музыка, и все, что держалось там на запоре, - лезло:
- Скоро мастером буду. Почет, денежки… Хату в центре отхвачу, мотор куплю! "Яву" знаешь, мотоцикл? Не знаешь… Эх, коровьи подойники. Ничего вы не знаете.
- Не ладно так, Миша. От подойников сам пошел. Всю войну…
- Не трепитесь, мамо…
И мать обижалась, становилось ей горько. Плакала, плакала…
- Хватит нюни-то. Хочешь, завтра платье куплю? Станешь теткой городской.
- Все, сынок, есть. Ходим чисто и про запас держим.
- Тогда фартук сними. Как баба.
- И так баба. Всю жизнь на ферме. Тут и рученьки надсадила. Всю войну…
- Ы-ых, мама! Я магнитофон заведу! "Яузу" слыхала?
- Кого?
Миша губами чмокал, голова клонилась на скатерть.
Мать стелила белые простыни, клала красные подушки из гусиного пера… Миша на простыни переползал. На живот ему Сашка, котенок, прыгал, рубашку лапами скреб. Губы у Миши раскрывались во сне, лоб потел сильно, мать его полотенцем вытирала. Потом садилась возле Миши. Только хотелось, чтоб он снова был маленьким, пас бы телят с соседом Семкой Катайцевым, вставал и ложился по солнышку, за дровами в деляну на бригадной Серухе ездил, а зимой, когда стемнеет и деревня уснет, читал бы ей книжки и разные стихи.
- Эх, Сашка, женить бы его на нашей петровской, возле себя оставить… Хоть бы в старости-то погреться…
Молчал Сашка. Ночным холодом несет от окна. Мать в платок куталась и пела сухим простуженным голосом:
- Люли-люли-люленьки,
Прилетели гуленьки,
Стали гули толковать,
Куда Мишеньку девать…
Эту песню она пела ему над люлькой. А потом отец умер, муж ее. На мельнице лишний куль поднял - надорвался. С фронта пришел целый, да пожить не удалось. Одна с Мишей осталась. Все загляденье ее - в нем. Старалась покрасивше одеть, обуть, ведь об отце Миша сильно ревел. Не верил, что его нет, что он никогда не войдет в дом. Все думал, что он куда-то уехал и скоро вернется. Ждал его тоскливо, постоянно, как большой: вечерами, не мигая, смотрел в окна, вздрагивал, если неслись по улице кони к речке, сжимался, если копыта стихали у ворот. Тогда бежал к двери и шало орал: "Пап!" И мать хотела отблагодарить Мишу за его боль, жила только ради него, хоть мучило ее одиночество, вдовство, хоть сватались к ней дважды хорошие люди, хоть и желал ее муж перед смертью - найти родного человека и зажить снова. Когда подрос сын, отпустила в город на плотника учиться. Закончил училище, дали ему работу хорошую, да радости нет. А потом и горе пришло: чужой совсем стал. Говорят, стакнулся в городе с какими-то стилягами. Домой приедет - стопку подавай. Ни одного слова - прямо, все - вкось. Что ни скажи, головой завертит: "Чухлома вы, мамо. Жизни не знаете…" Только на Мишину женитьбу надеялась - вдруг к лучшему переломится.
Засыпала трудно. Сон долго не шел, далеко в бору сова кричала, и грудь сильно болела. Хотела скипидаром натереться, да Миша не выносил запаха его. К середине ночи он начал ворочаться, скидывал с себя одеяло и стонал. Иногда слова выговаривал. Она хотела понять их, но они не давались, прятались от нее. Мать мочила полотенце в холодной воде, прикладывала ему на лоб. Миша слабо сопротивлялся, на шее всходили напряженные пятна, но засыпал снова, а руки были холодные. Ей хотелось лечь рядом, согреть сына своим теплом и дыханьем, но она боялась, что он проснется и крикнет на нее. Только раз легла рядом, и он не заметил, потому что был тяжело и страшно пьян. А ей все равно всю ночь было хорошо и легко.
Утром он забирал отцово ружье, уходил на охоту на весь день. Уток мало встречалось, зато ноги убивал. Приходил злой, все время фыркал. Вечером за ним заезжал на автобусе Степан. Любил он Мишу - с его отцом всю войну прошел.