- Тетя Паша! - кричит смуглолицая Зина Шадрина. - Что это Алька не вышла сегодня? Правда или болтают, что она заявление об уходе подала?
- Тетя Паша! - вторит самая молоденькая, девочка почти, Эля Соснова, худенькая, но с крепкими загорелыми руками. - Чего это зоотехник выдумала тебя поставить? Тебе ж нельзя.
К ним присоединяются еще две Алины подруги, и все четверо наперебой обращаются к ней, так что в коровнике слышится целый ансамбль звонких девичьих голосов:
- Тетя Паша, мы утром подоили и сейчас подоим.
- Иди домой, сделаем все, разве можно тебе?
- Тетя Паша! А куда Алька поедет?
- Тетя Паша, кончай, сейчас поможем мы.
- Тише! - требовательно обрывает Парася, и все смолкают. - Чего кричите! Знаете, что во время дойки покой полагается? Кончу доить - тогда все скажу.
Опять наступает рабочая тишина. Парася переходит от одной коровы к другой, гладит их теплые покатые бока, с трудом подседает, подмывает вымя, бережно массирует его.
Звенят струйки. А перед Парасиными глазами проходит вся история ее работы на ферме. Чуть не двадцать годков… Немало.
"Каково в старых хлевушках маялись? - думает Парася. - Каково без мужиков в войну надседались? А теперь? Так бы и поработала на такой ферме. Автопоилка, дорожка, корма есть. Не знают они, молодые, всей тяги. Конечно, и сейчас бывает разами нелегко, да разве сравнишь с тем, как мы ломили? Годков десять бы назад такую ферму. Можно бы показать было настоящую работу. Ой, да что это сегодня невмоготу? И спину ломит, и живот порезывает. Уж не начинается ли?"
Дойка кончена. Парася нарочито медленно задает корм, кой-где подчищает пол, не спеша забрасывает навоз в тележку, осматривает коров: чисты ли? Она видит, что девушки давно кончили работу и ждут ответа на свои вопросы. Лишь перед самым уходом с фермы она спокойно говорит, разом объясняя все:
- Что Алька уезжает - врут, шлепают зря. Нинка это выдумала. Сама пустой жизни искать подалась, так и на людей напраслину возводит: все, мол, такие. Ферма у вас хорошая, работать на ней удовольствие одно. Не то, как мы раньше мучились. Какой дурак с нее пойдет? Приболела малость Алька. Меня попросила и зоотехнику сказала, знает, что я лучше любого другого управлюсь. К тому же доктор мне наказал работать. Роды, говорят, легче будут. Работай, сказал, не так, чтоб тяжело, но физически.
Когда Парася вернулась домой, солнце завалилось за дальний Гаревской перелесок и лучи его покинули дом. В комнату вкрадывался реденький сумрак. Аля сидела у окна, смотрела на улицу. На скрип двери не обернулась. Но после того, как мать разделась и, подув на захолодавшие руки, полезла ухватом в печь, Аля с треском вытащила из-под лавки чемодан и начала выбрасывать из него книги, платья, белье, разные вещи…
- Ладно уж, - хмурясь, говорила она, вешая платья на плечики. - Уговорила. Остаюсь. Возьму завтра заявление обратно. Вечером сегодня па дойку выйду - раз тебе так хочется. Тебя ведь не переспоришь.
Заявление бери, - рассудительно начала Парася, поставив на стол блюдо супа, - а на ферму я тебя не пущу. Не любишь ты своего дела. Скотину не любишь. Алексан Иванычу скажу: "Ставьте се рядовой в полеводство. А в кадру за животными ухаживать, не годится она".
- Что-о? - возмущенно удивилась Аля, отбросив в сторону платье, которое держала в руке.
- Не кричи. Не швыряй. Посмотрела я по показателям, какое ты место занимаешь. Третье. А я, кроме первого, нигде не была. Коровы грязноваты. У Кокетки на правой ноге, на задней, над копытом болит. Давно ветеринару сказать надо. He-ет. Сама буду ухаживать, останусь. И подруги чего-то не шибко тебя жалеют; никто и не удивился, что тебя нет. Я…
Парася вдруг осеклась, перестала наблюдать за сменой выражений на лице дочери - от гневного до растерянного, прислушалась к тому, что происходило внутри нее. Необычайно сильно толкнулся ребенок, резкая боль прошла по животу. На секунду замутилось в глазах, затошнило от запаха супа. Парася обессиленно опустилась на лавку.
- Мама! Что ты? - кинулась к ней Аля, испуганная побледневшим и на глазах постаревшим от боли лицом матери. - Что с тобой?
- Ничего, - приходя в себя, сказала Парася. - Видно, сегодня срок подошел. В больницу, чувствую, уже не уехать. Побегай к конюху, скажи, чтоб съездил на медпункт за Назаровной, за акушеркой…
- Сейчас на рысаке покатил, мигом обернется, - сообщила Аля, влетая в дом через каких-нибудь десять - пятнадцать минут. Она бегала на улицу в одном лишь платье и шали, наброшенной на плечи, и прижалась с ходу к печи, повернув к матери румяное лицо. - Как ты?
- Ладно, ладно, - пробормотала Парася, любуясь дочерью. - Принеси дров да ступай на ферму. Не смочь мне сегодня. Скажи, что утресь болела ты. Ступай.
Аля метнулась к рабочему ватнику, пряча от матери обрадованно блеснувшие глаза, но, сдернув ватник с вешалки, вдруг остановилась посреди комнаты.
- А ты, мама? Как же без меня? Одна ведь…
- Ты-то поможешь, что ли? - усмехнулась Парася. - Не впервой. Иди. Скоро Назаровна подъедет.
Новая волна боли прошлась по телу. Закусив губу, Парася со всей силы прижалась головой к прохладным бревнам стены. Так было легче. Боль отпустила, только когда Аля привалила осторожно охапку дров к печи и, без стука прикрыв дверь, выскользнула из дома.
"Ничего, - сказала себе Парася. - Вон как вытопывает… Обдумается".
Вскоре подъехала Елизавета Назаровна - сухонькая старушка с жилистыми, как у мужчины, руками, в пенсне, в черном узком костюме. Надевая вынутый из чемоданчика халат, она ругала Парасю. Та затопила печь и ставила в нее чугуны с водой; дело у нее двигалось медленно: мучили схватки, повторявшиеся теперь регулярно.
- Разве можно?! - ворчала Елизавета Назаровна. - Прекрати сейчас же. А то уеду обратно. Не твое дело, Парася Алексеевна, сейчас с этим возиться.
- Не сердись, Лизавета Назаровна, - примирительно отзывалась Парася. - Ништо мне. Подумаешь… Все обойдется. Не первый раз мы с тобой встречаемся…
Ночью ветер усилился и принес первый пушистый снегопад. Снег залеплял окна, крутился у печных труб, ровным полотном расстилался но застывшим полям и дорогам. Выбелились крыши, посветлело кругом, чистотой и свежестью повеяло в воздухе.
Ночью под вой ветра в трубе, под шорох снежных потоков по стеклам появился на свет новый человек. Родился у Параси пятый ребенок. Девочка. Нарекли Татьяной.
Знакомое лицо
Был морозный утренник, а днем обогрело совсем уже весеннее солнце, началась капель, снег на тротуарах расползался в лужи. Соснову стало жарко в своем полушубке, и он расстегнулся, подставляя грудь мартовскому ветерку.
От вокзала 6 центр города шел автобус. Но и пешком тут было - пустяки, и Соснов не спеша дохромал до гостиницы. Постоял возле нее, посмотрел на озеро, по южному берегу которого раскинулся этот городок. Наст на озере сверкал, темной громадой высился монастырь на острове посреди снеговой глади. Сое нов подумал, что надо бы побывать в монастыре, пока стоит лед, и открыл скрипучую дверь гостиницы.
Устроили его хорошо: номер был трехместный, но пока пустовали все койки. Соснов разделся, вынул из портфеля механическую бритву, одеколон. Стал бриться и думать, чем он будет сегодня заниматься.
На завод надо было явиться завтра, - значит, впереди были свободные полдня и целый вечер. Он приехал в городок вторично, уже немного был знаком с ним, знал, что никаких особых достопримечательностей в нем нет, и решил пообедать, прогуляться по магазинам, а вечером сходить в кино.
Обедал он в местном ресторане, размещавшемся на втором этаже старинного особняка. Ресторан отличался от обычной столовой только тем, что в меню была водка, посетителей обслуживали неповоротливые, словно загипнотизированные, а потому такие вялые официантки да на стене висела дрянная копия "Запорожцев", которые пишут письмо турецкому султану.
Соснов пообедал и пошел по магазинам. Их было не так уж много, да и покупать он ничего не собирался. А когда он закончил свой обход и отыскал стенд с афишами и объявлениями, то совсем расстроился: в городке на сегодня не намечалось ничего интересного, а картину, которая шла в кинотеатре, он уже видел, причем дважды.
"Что же делать?" - раздумывал он, стоя у афиши и рассеянно поглядывая вдоль улицы, присматриваясь к редким прохожим. Наконец он остановил одного из них - рослого мужчину в ватнике и валенках с галошами, по виду явно местного:
- Скажите, пожалуйста… А что у вас вон там? В монастыре?
- В монастыре-то, - сказал мужчина. - А чего там… Монастырь был. Ну, турбаза там есть. Живут. Памятник архитектуры, в общем. Да, еще музей там есть.
- Музей? - заинтересованно переспросил Соснов. - А далеко дотуда идти?
- Музей, - удовлетворенно подтвердил мужчина. - Музей у нас. А дойти тут просто, тропка тут есть. Во-он туда идите. И всего-то с километр тут.
"Доплетусь", - решил про себя Соснов и, прихрамывая, стал спускаться к озеру.
Тропка отчетливо выделялась даже издали. Снег уже начал оседать, уплотняться, и тропинка возвышалась теперь над снеговой поверхностью небольшой дамбочкой. Прямая, как по линейке проведенная, она вела точно к острову, к высоким голым деревьям, к стенам древнего монастыря.
Соснов шагал по ней, поскрипывая ботинками. Отойдя на порядочное расстояние, обернулся, посмотрел на городок, поднимавшийся от озера амфитеатром в гору. Городок был весь залит солнцем, синие глубокие тени косо ложились от домов на заснеженные улицы. Отсюда были видны и вокзал, и водонапорная башня, и ресторан, и кинотеатр - да весь городок был как на ладони. И он подумал, что ведь местечко-то красивое. А весной или летом с озера оно должно выглядеть прямо-таки чудесно.
"Приеду, - решил он. - Не в первый ведь раз, да, наверное, и не в последний".
Монастырь вставал из плоскости озера полуразрушенными, но все еще могучими, мощными стенами. Купола собора были темны и мрачны. Мрачными казались на фоне каменных стен и голые сейчас столетние дубы и липы.
"Что твоя тюрьма, - отметил Соснов, - но когда деревья зазеленеют, все должно выглядеть здесь по-другому".
Музей размещался в бывшей трапезной, большой зал которой был разделен на комнаты. Тихая старушка продала Соснову билет, сообщила, что директор ушел в отдел культуры и что значительная часть экспонатов музея собрана юными следопытами соседних школ района. Обязанности старушки на этом кончались, и Соснов пошел по комнатам, осматривая экспонаты довольно бегло, только иногда задерживаясь у предметов, чем-либо остановивших внимание.
Музей был обычным районным краеведческим музеем. Составители экспозиции старались воссоздать историю района и города от палеолита до наших дней. И были здесь окаменелости, кости, каменные топоры, утварь крестьянской избы, макеты стоянок первобытного человека, построек, бань, плотов. И лосиные рога, и коллекция позеленевших монет, и икона новгородского письма, и портреты каких-то вельмож, и берестяные лапти, и огромный амбарный замок… Да мало ли чего здесь не скопилось за долгие годы любительского собирательства.
Так, переходя от экспоната к экспонату, гулко шагая в абсолютной тишине помещения, дошел он до стендов с фотографиями героев Отечественной войны. Прочитал машинописную страничку, где сообщалось, что фронт проходил в девятнадцати километрах от городка, но городок немцам так и не удалось взять. Впрочем, он это знал и раньше: сам воевал и был ранен и контужен в этих местах. Просматривая множество фотографий, вырезок из фронтовых газет, он лишь ненадолго задерживал взгляд на лице и подписи над фотографией и переходил дальше. Мысли его, нечеткие и рассеянные, вдруг как-то собрались и унесли его туда, под деревню Лутошкино, где он чудом остался жив.
Вдруг внимание Соснова привлекла пожелтевшая вырезка из газеты. Он еще не прочел написанного под портретом в траурной рамке, а не мог отвести взгляда от фотоснимка. Чем-то притягивало его это молодое лицо, какой-то странной похожестью…
- До чего же знакомое лицо, - пробормотал он, сосредоточиваясь на изучении черт на самом деле очень знакомого лица, и неожиданно вздрогнул, поняв, что смотрит… на самого себя…
- Вот черт! - тихонько ругнулся он и провел рукой по сразу вспотевшему лбу. - Своих не узнал…
В заметке под траурной фотографией говорилось о подвиге лейтенанта Владимира Соснова, о том, как он личным примером вдохновлял бойцов, как подбил вражеский танк, как первым ворвался в окопы противника и пал смертью храбрых в бою под деревней Лутошкино.
Он видел эту заметку с фотографией еще в госпитале, когда к нему вернулось сознание. Сообщение о его смерти было ошибкой, но ошибался не один корреспондент, а вся часть, где он служил. Всем показалось, что он был растерзан гусеницами трех танков, шедших один за другим. А он, раненный и контуженный, лишенный сознания, был засыпан землей во вражеской траншее. А потом был обнаружен санитарами из другой части, долгое время не приходил в сознание и в госпитале, но все-таки выжил. А газета и его боевые товарищи справили по нему поминки раньше времени.
Рассматривая знакомую вырезку, Соснов как-то криво усмехнулся и все вспоминал, вспоминал… Но наконец встряхнулся и подумал, что надо сказать, чтобы эту заметку сняли, дескать, вот он, Соснов, стоит здесь живой, как ни в чем не бывало.
Но тут он сообразил, что в музее он один, директора нет, говорить, кроме как с тихой старушкой, не с кем, и решил позвонить завтра, из города. Прошел по другим комнатам, кончая осмотр, но не выдержал, возвратился, еще читал заметку и вглядывался в фотографию, бормоча:
- Вот уж действительно… Знакомое…
Выйдя из музея, он хотел заглянуть в собор, где, как сообщила старушка, сохранились ценные фрески, но раздумал. Настроение было не то. Все вспоминался бой под Лутошкином, виделся, как наяву. И госпиталь… К тому же день переходил в вечер. И Соснов пошагал в городок.
А и хорош же был городок на закате: такой тихий, такой русский, такой снежный, золотой под лучами и мирный. Небо уже принимало сиреневую окраску ранней весны, воздух бодрил, дышалось и шагалось легко. А ему все виделись разрывы снарядов и прущие на него вражеские танки. И даже гарью, казалось, наносило откуда-то.
"Надо, надо сказать, чтобы сняли ее", - повторил он про себя, думая о заметке и фотографии, и вдруг задал себе вопрос, сказал вслух так, что даже остановился:
- А зачем?
"Действительно, зачем? - говорил он, шагая дальше. - Пусть себе висит. Скажешь - так только лишний интерес к своей особе привлечешь. Каждому объяснять придется. Обязательно бойкий журналист найдется, напишет. Висела до этого, так и виси".
Он шел не торопясь. И вечер был чудесным, словно природа задалась целью приободрить, успокоить путника. Но думы Соснова были нерадостными, изрядная доля горечи вплеталась в них.
"Виси, - повторил он. - Да и чего общего у меня с ним… Только и есть, что имя и. фамилия одинаковые да общие отец и мать".
Он вспоминал восемнадцатилетнего Володю Соснова - рослого спортсмена, бегуна, прыгуна, разрядника, мечтавшего стать мастером спорта. И чувствовал, как неверно и робко ступает по тропке искалеченная нога, острее ощущал, как ломит четырежды раненное, трижды контуженное тело.
Он думал о красавице Наташе, которая должна была стать Володиной женой, да не дождалась, когда он наконец разгромит немцев и японцев, и вышла себе замуж.
Он оживлял в памяти радужные Володины мечты, большие надежды стать выдающимся математиком, кончить университет, и учиться дальше, и отдать всего себя науке. И припоминал, как после боев и госпиталей пришлось не учиться, а работать, работать, работать. Поднимать братишек, сестренок, учить, отправлять в жизнь, в самостоятельное плавание.
Думал Соснов о Володе, который мог бы, наверное, да стал бы, конечно, стал бы ученым, окруженным любящими талантливыми учениками, и знал, что придет сейчас в гостиничный номер, такой обычный номер, которые давно пригляделись ему, рядовому снабженцу, вечно разъезжающему по командировкам.
"Нечего и тревожить старое! - сказал, даже приказал он себе. - Никакого ты права не имеешь распоряжаться, снимать или не снимать ту фотографию. Это его дело висеть там. А вы с н и м - разные люди. Ведь между вами не просто расстояние в два-три десятка лет. Между вами - война!"
Он усилием воли отогнал возникающие в его воображении картины прошлого, заставил себя не думать о нем. С годами он в се-так и научился освобождаться от тоски, от воспоминаний не при помощи лекарств, а собирая волю в кулак, приказывая себе переключиться на другие мысли и раздумья. Нередко такое умение очень помогало ему. Помогло и сейчас.
Через минуту он уже не думал ни о фотографии, ни о монастыре, ни о прошлом. Шел к начинавшему темнеть городку, к редким пока огням, загоравшимся в некоторых окнах, к телевизионной вышке, верхушка которой еще плавилась в закатных лучах. И думал о завтрашнем посещении завода, планировал завтрашний рабочий день.
Земной закон
Рано утром, двадцать первого мая, в день Ивана Богослова бабка Настя, которую по деревне все звали Настена, встала с кровати и начала собираться.
Последнее время она чувствовала себя все слабей, от природы худенькое ее тело и лицо еще больше похудели, словно бы усохли. Она собиралась медленно, неверными движениями отыскивая и надевая на себя праздничную одежду. Повязалась беленьким платочком и пошла к дверям.
Племянница Галина только что пришла с утренней дойки. Жили они в просторном доме вдвоем, пятеро детей Настены давно разъехались по городам. Галина с недоумением и почти с испугом смотрела на Настенины сборы. Потом спросила:
- Куда налажаешься? Доктор сколько раз лежать велел.
- Надо! - звонко ответила Настена.
Удивительно прозвучал ее голос, чудесно сохранившийся молодым. Не верилось, что может так звучно говорить старуха.
- Нели к фельдшеру, так я сбегаю, - забеспокоилась Галина. И, пряча глаза: неудобно ей было такое говорить, предложила: - Могу и к попу сходить, если надо. Только не броди сама, нельзя ведь тебе.
- Поп мне ни к чему, - сказала Настена. - Ему до моих дел интересу нет. А если бог есть, то он и так, без исповеди, все про меня знает. Срочное дело пошла исправлять. Шибко нехорошо мне. Надо сделать, пока смогаю.
Она выбралась из дома, насквозь просвеченного солнцем, потому что был он окнами на зарю, осторожно спустилась с высокого крыльца и, подобрав во дворе палку для подмоги ногам, двинулась по задам тропинкой, ведущей в соседнюю деревню Бережок.
Утро было тихое, ласковое, уже сейчас теплое и обещавшее жаркий день. Уже распустились все деревья и кусты, кругом все зеленело и радовало сердце. Скворцы и воробьи перелетали с тына на тын, бойко скакали по грядкам усадов. Звенел где-то в стороне и вверху жаворонок. Мычало стадо на пастбище, радуясь воле и первой траве. Было тепло, но Настена застегнула на все пуговицы теплую кофту: она все мерзла эту зиму и весну.
До Бережка она добралась на удивление быстро, давно так не хаживала. Пришла к дому, крашенному в голубой цвет с белыми наличниками у окон, и зашла внутрь.
В большой комнате у стола сидел широкоплечий мужчина с кудрявой головой и круглым лицом.
- Настена? - удивился он. - Откуда правишься? Ну, проходи, садись.
- Здравствуешь, Михаил, - сказала Настена. - Сидеть мне некогда. Чувствую себя худо, домой надо вертаться. По делу я. Дом я у тебя боле никого нет?