– Ничего, Маша, – сказал метеоролог, – она уже уходит на северо-восток. Нас не заденет.
Пассажиры разошлись. Макаров остался на палубе. Он не мог сейчас уснуть. Будут еще в жизни сотни ночей, когда он успеет выспаться, а такая ночь никогда не вернется. Первая ночь на обширном и глубоком этом море, созданном руками советских людей, его соотечественников, его друзей, его сверстников.
"Какое величавое, простое и человечное время", – подумал Макаров и вдруг с новым раздражением вспомнил о метеорологе. "Небось уже храпит в своей каюте. Откуда только берутся в нашей стране эти нудные люди? Эта холодная кровь? Эти пустые глаза? Кому они нужны в юной нашей жизни? От них хмурятся дети и гаснет девичий смех".
Макаров просидел на палубе до рассвета. Гроза, действительно, ушла на северо-восток и все реже сигналила оттуда розовыми вспышками зарниц.
Когда начало светать, Макаров увидел невдалеке от себя седого человека в очках. Он сидел в сыром от росы плетеном кресле и смотрел на море.
Заря синела, разгоралась. В очень высоком, как бы распахнутом в глубину небе догорали звезды, бледные, как капли воды.
Человек в очках встал и показал Макарову на белую пелену, лежавшую над морем.
– Смотрите! – сказал он. – Наконец-то!
– Что наконец-то? – не понял Макаров.
– Да это же туман! Разве вы не видите? Туман! – радостно повторил он. – Это море родило здесь туман.
– Ну и что же? – спросил, недоумевая, Макаров. Он не понимал, почему этот незнакомый человек волнуется из-за такого, в сущности, пустяка, как предрассветный туман.
– Как "что же"? – сказал в сердцах незнакомый человек. – Да вы понимаете или нет? Туман в этих местах в половине лета! Да это же чудо! Это же влага! Свежесть! Роса! Об этом можно было только мечтать нам, метеорологам, чтобы здесь наконец появились такие летние туманы.
– Ах вот как! – с легким злорадством сказал Макаров, Он понял, что говорит с ночным метеорологом. – Значит, об этом можно было только мечтать!
– Ну, конечно! – ответил метеоролог.
– А я, признаться, думал, – заметил Макаров, – что вы навсегда потеряли способность мечтать.
Метеоролог снял очки и, прищурившись, посмотрел на Макарова.
– Эх, молодой человек, молодой человек! – сказал он с укором. – Скоропалительно думаете! Ну, скажем, разве вы и вправду верите в то, что есть у нас хотя бы один человек, который бы ни о чем не мечтал? Особенно о том, что связано со счастьем людей…
– Но ночью, – пробормотал, растерявшись, Макаров, – вы говорили совершенно обратное.
– Не знаю, кто вы по своим занятиям, но проницательности у вас, как видно, мало. Мало, молодой человек. Просто я не люблю преувеличений, восхищений, громких слов и всего такого прочего. И не люблю всего этого потому, что глубочайшим образам люблю природу, силу человеческого духа и настоящую человеческую мечту. А она никогда не бывает крикливой, молодой человек. Никогда! Чем больше ее любишь, тем глубже прячешь в сердце, тем сильнее ее бережешь. А вы-то этого, оказывается, и не поняли.
– Простите, я и вправду не понял, – сознался Макаров и покраснел.
– А небось литератор? – заметил метеоролог. – Ну, ничего! Бывает. Смотрите, подходим к Цимлянской.
Пароход снова загудел торжественно и протяжно. Пассажиры начали торопливо подыматься на палубу.
Вышла и молодая женщина с маленьким сонным мальчиком на руках. Ей, должно быть, трудно было его держать. Она немного перегибалась назад, и по тонким и нежным очертаниям ее тела было видно, что она очень молода, сын этот у нее – первый и единственный. Макаров догадался, что эта женщина бранила метеоролога ночью. Сейчас она ему нежно улыбнулась и сказала:
– Опять вы всю ночь не спали, Иван Петрович! Выдумщик вы, вот что!
– Мама, это пожар? – спросил мальчик и показал на запад, где в первых лучах солнца пылали десятки маленьких солнц в окнах гидростанции.
– Нет, сынок, – ответила женщина. – Это плотина. И станция. Это конец Цимлянского моря.
– Ну вот, – сказал мальчик. – Разве вы не могли его сделать еще больше, протянуть вон туда!
Мальчик показал на запад, а женщина улыбнулась и ответила:
– Это уж ты, когда вырастешь, протянешь море дальше. А мы пока довели его до этого места.
– Ненасытный возраст у моего внука, – заметил метеоролог.
Пароход шел малым ходом. Плотина медленно наплывала. Над ней сверкало небо в своей чистейшей синеве – небо раннего утра, очищенное от пыли и знойной мглы теми великими и прохладными водами, что были остановлены здесь навеки сильной и умелой рукой советского человека.
1952
Очерки и публицистика
С берегов Куры
Тифлис
Над мутной, зеленой Курой, в ярком солнце, Тифлис густо пенится желтыми плоскими крышами и серыми шатрами армянских церквей.
И на всем – серовато-желтый цвет окрестных гор, цвет верблюжьего меха, цвет, напоминающий пустыни Азии, монотонность ее горячих степей.
А в темных щелях армянского базара, откуда несет запахом шашлыка и стучат до вечера молоточки чеканщиков, бродят облезлые подслеповатые верблюды и ходят толпами, перебирая точеными ножками, здешние добродушные, многотерпеливые ишачки.
Базар – как персидский ковер – смесь оливковых и темных персов, диких горцев в черных башлыках, кир-пично-бронзовых текинцев, краснорожих весельчаков "кин-то", вечно вздыхающих и жарящих каштаны айсоров, красноармейцев в суровых шлемах и темно-зеленых шинелях, словно высеченных из дикого камня, и забредших сюда "фешенебельных" иностранцев в лакированных туфлях и серых макинтошах.
И над всем этим висят вопли ишаков, треск жаровен, чад, бодрые крики автомобилей и густое небо.
Тифлис не знал гражданской войны. И это заметно повсюду. Нигде я не видел такого громадного количества сердитых старых чиновников с облезлыми бархатными околышами, чопорных в нищете офицерских своячениц, донашивающих убогие меха, и хрипунов генералов, торгующих на Головинском проспекте папиросами.
В Тифлисе – это целый мир брюзгливых осколков от прошлого. Он не ждет возвращения старого, но хранит все его традиции, все мелочи старого быта. И генералы с папиросами, стоящие на Головинском, говорят постоянным покупателям "здравия желаю" и величественно козыряют, а у офицерских своячениц целуют почтительно руку в заштопанных нитяных перчатках.
А в советских учреждениях – небывалая чистота, зеркала паркетов, тишина, ковры, ковры и ковры и осторожное позванивание телефонов. И всюду то гортанный, то свистящий говор и затейливая вязь грузинских и армянских надписей. Над белыми колоннами александровских зданий, над храмом Славы с оградой из бронзовых пушек, над бывшим дворцом наместника, всюду трепещут по ветру громадные красные флаги.
В уличной жизни Тифлиса нет нездоровой, визгливой, подозрительной суеты Одессы и Батума, наполненного англизированными одесситами. Здесь – сдержанное оживление, нет ажиотажа (по крайней мере, заметного), здесь большей частью крупные и верные дела.
На днях я просматривал описок экспонатов, отправляемых Закавказьем на Лионскую ярмарку, и только тогда понял, как богат и пышен Кавказ. Душистые сухумские табаки, армянский мед, воск, шелк, вина, ковры, самшит (дерево, мало уступающее по твердости металлу), эвкалиптовое масло, красное дерево, фисташки и т. д. и т. д. Невольно я вспомнил сельскохозяйственную выставку в Батуме, ее душистые залы, заваленные экзотическими плодами, среди которых золотели лимоны величиной с арбуз, изрытые узором глубоких и затейливых борозд (цитроны).
Сегодня – воскресенье, и я ушел из нового Тифлиса в старый, на гору Давида, на могилу Грибоедова, заросшую черным плющом.
Внизу лежало море плоских крыш, вилась Кура, а за ней синим льдом уже горели вершины Главного хребта.
И, глядя на бронзовый барельеф Грибоедова, слушая в тишине и пустынности плеск воды в церковном фонтане, читая стертые строки о том, что Грибоедов "убит в Тегеране генваря 30 дня 1829 года", я вспомнил, какая это древняя земля, покрытая тысячелетней пылью.
А внизу пурпурным пятном трепетал по ветру флаг над Совнаркомом.
Тифлис, 1923
Вишни и степь
(Нижний Днепр)
От Запорожья до Херсона все пристани были завалены вишней и черешней, из широких корзин сочится по палубам липкий сок, и вишней пылает над плавнями короткий закат.
Херсонский порт задыхался от корзин, зашитых белой и розовой кисеей. Их грузят на пароходы с рассвета. Пароходы облеплены шаландами; с них медные люди хрипло и упорно вопят:
– Капитан, приймить вишню!
Третьи помощники замотаны до дурноты, каждый час подвозят по 300–400 новых корзин, и на берегу зло визжат чудовищно толстые торговки – владетельницы этого вишневого баснословного потопа. Они требуют немедленной погрузки.
– Черт с вами! – сипит сорванным голосом помощник. – Буду грузить вишню, грушу, абрикосу, черта, дьявола и самого Арончука. Давайте только людей! Черт с вами!
Вишня – палубный груз. Вишня занимает множество места, и среди стиснутых розовыми корзинами пассажиров вспыхивает "вишневый бунт".
– Довольно! – кричат они, приходя внезапно в ажиотацию. – Довольно наваливать, мать вашу так! Дайте людям свободно дыхать! Вот подавим всю вашу вишню, тогда не будете жадничать!
"Желябова" перегрузили вишней, и, очевидно, поэтому он как взял из Херсона крен на левый борт, так и дополз с этим креном до Одессы.
На Нижнем Днепре поражает не только этот вишневый потоп, принявший характер какого-то народного бедствия. Поражает избыточность, богатство этих затопленных солнцем степей, прорезанных серебряными песками и зеленой медленной водой Днепра, веселье и дедовская ласковость народа, что хохочет и гомозится на пристанях, мешая погрузке.
Каждая остановка у пристаней, у веющих Запорожьем, ковылем и татарщиной Никополей, Бориславов, Каховок и Лепетих – полный заразительного смеха спектакль.
Острят, солоно и метко, грузчики, острят дядьки в соломенных "брилях", острят рыбаки в пропитанной смолою одежде, хохочут бабы и застенчиво жмутся стаями дивчата – розовые, красные и канареечно-желтые.
Вечером свет пароходных иллюминаторов вырывает из теплой тьмы яркие лица, ослепительные зубы, груды вишен, загорелые ноги, бочонки, цепи. А над голубым от луны и от зноя Днепром полыхают зарницы – зарят хлеб, несут с востока неумолимый зной и безнадежно синее, низко упавшее небо.
Годы гражданской войны прошли, как суховей. Сейчас Нижний Днепр снова богат и тучен. Сивые волы, выпучив синие глаза, сосут тихую днепровскую влагу, и розовая степь струится, как жидкое стекло, степь розовая и золотая от скошенного жита.
Загорелый, крепкий, щедрый край, звенящий от песен веселых дивчат, красный от черешен, пахнущий печеным хлебом, рассеченный белыми косами и зелеными водами Днепра, – край с широким, неохватным будущим.
Александровск, 1925
Где нашли золотое руно
(Абхазия)
Я впервые увидел эту страну в феврале.
Песок по берегам горных рек сверкал от крупинок золота. Белый город Сухум был осыпан желтой пылью мимоз, земля на базарах лиловела от пролитого вина, неумолимое солнце подымалось из-за Клухорского перевала, где горели льды, чернели буковые леса и спали в скалах жирные серебряные руды. Запах апельсинов смешивался с запахом жареных каштанов, красные флаги шумели от южного ветра в тропических зарослях садов, дикие всадники, гортанно крича, бешено скакали по каменным дорогим. Стонами падал теплый ливень, и душистый дым местного табака лениво сочился из окон духанов.
А в это время в ста верстах к северу и к югу море было белое от метели и обезумевший норд-ост гремел над палубами ржавых пароходов.
Это было в Абхазии, в самой маленькой из Советских республик, в тропической Абхазии, богатой, щедрой и сон– ной.
Пароход идет вдоль берегов этой страны всего пять-шесть часов. Автомобиль пересекает ее еще быстрее.
С севера, востока и юга стоят горы, они недоступны и непроходимы. Через Главный хребет есть только два перевала – Нахарский и Клухорский. Через Нахарский идут те, кому жизнь не нужна. Через Клухор переходят только в июле, когда стают снега, но переходят лишь те, кому жизнь нужна наполовину.
Переходят карачаевцы – жители Карачаево-Черкесской Республики, лежащей по ту сторону гор. Они идут и гонят перед собой стада – продавать абхазцам или менять на табак. Сваны нападают на них, и редкий переход не оканчивается жестокой перестрелкой на склонах Клу-хора. Почти всегда сваны угоняют половину скота, унося на бурках раненых, и слава этих набегов до сих пор гремит по всей стране от Пицунды до Самурзакани, где особенно сильно бродит дух рыцарства и своеволия.
Горы Абхазии, вглубь от побережья, непроходимы. Они покрыты густыми, девственными, перевитыми густой тканью лиан буковыми лесами, лесами из красного дерева, крушиной, самшитом, зарослями, в которых прячутся шакалы и черные кавказские медведи. Весной медвежат на сухумском базаре продают по три рубля (без торга).
Ледяная цепь Главного хребта видна в ясные дни с сухумского рейда. Синие глетчеры тянутся на десятки верст, и старинные названия гор вызывают недоумение и любопытство – Марух, Схопач, Клухор, Нахар, Агыш, Апиянча, Адагуа. Многие названия звучат по-итальянски. Недаром в лесах Абхазии, в гуще зарослей, где сумрак зеленеет от листвы и пахнет столетней прелью, вы увидите белые, гигантские, заросшие дикой азалией римские маяки, развалины веселых некогда и пышных римских и греческих городов. Вы найдете только тогда, когда дотронетесь до них рукой, так сильно они заросли кустарниками и травами. Столетние буки растут из мраморных генуэзских цистерн, и шакалы спят на мшистых плитах, где четко и грозно темнеют латинские надписи.
Здесь лежал первый великий путь в Индию. Сюда, в эту пламенную Колхиду, приезжал Одиссей за золотым руном.
На юге к стране вплотную подходит море – индиговое и густое, рассеченное у берегов широкими струями бесчисленных горных рек. Эти реки ворочают, как пробки, пудовые камни и в период таяния снегов рвут, как солому, мосты, ревут, как десятки курьерских поездов, и выносят в море трупы буйволов и вековые деревья.
Но кроме трупов буйволов, они выносят золотой песок и стаи голубой пятнистой форели.
Богатство Абхазии – в горах. Серебряно-сланцевые руды, каменный уголь, золото, мощные лесные массивы, медь, железо, бурные реки, энергия которых могла бы, преображенная в динамо-машины, залить ослепительным светом весь Кавказ, – все это ждет дорог и армий рабочих, девственное, нетронутое и неисследованное.
Море у берегов Абхазии глубоко и на глубине отравлено сернистыми газами. Лишь на отмелях кипит жизнь, но богатство этих отмелей поразительно.
Вблизи Гудаут есть устричные банки, и гудаутские устрицы считаются лучшими в Европе. Но этих устриц пока никто не ловит.
Пицундская бухта кишит дельфинами. Каждую весну в Пицунду приходят из Трапезунда и Синопа десятки синих и белых турецких фелюг. Турки бьют дельфинов из старых винтовок, – жир идет на мыловаренные заводы, а балык коптят над кострами. Дым этих костров застилает берега сухумской бухты весь февраль и март.
Во время империалистической войны у берегов Сухума и Нового Афона погибло много транспортов с ценным грузом, на дне образовался целый город кораблей. И до сих пор еще море выбрасывает гнилые ящики, части машин, окаменевшие бочки с цементом и разбухшие, как губки, мессинские апельсины.
Абхазский крестьянин снимает в год два урожая. Земля родит сама, без удобрения, без поливки, без бороньбы. Надо только слегка поцарапать ее прадедовской сохой и бросить семя. Проделав все это, абхазский крестьянин скрывается в недра духанов, где дни и ночи щелкает в нарды, с азартом и горечью неудачного игрока.
Абхазия богата вином: качичем – черным и терпким, амлаху – светлым, как сок лимона, и удивительной маджаркой, которая бродит в желудке и создает опьянение на двадцать четыре часа.
Лиловые винные бочки скрипят на арбах и тянутся к Сухуму, туда же всадники везут у седел старые бурдюки. Винный запах пропитал деревни и города этой страны так густо и крепко, что его не может выжечь солнце и не могут смыть февральские ливни.
Но главное богатство Абхазии – табаки, в особенности "самсун" – крепкий, красный, пряный табак, известный и в Японии, и в Турции, и в старых странах Западной Европы. Весь вывоз этой страны покоится на табаках. Улицы Сухума вблизи порта пропитаны запахом спрессованных табачных листьев, которые грузят на иностранные пароходы из просторных и сухих табачных складов.
Сухумский табак так крепок и так душист, что курить его без примеси более легких и более простых табаков очень трудно. Его подмешивают к самым плохим табакам, и они преображаются, вкус их становится благороден, и горло курильщика не сжимает судорога удушья.
Табачные плантации сплошными коврами покрывают веселые склоны абхазских долин. Табак разводят главным образом греки, пришлое население, замкнутое и трудолюбивое, – не в пример экспансивным грекам из Керчи и Таганрога.
В горах Абхазии растет самшит – кавказская пальма. Он вовсе не похож на пальму. Это – низкий корявый кустарник с мелкими глянцевитыми листьями. Чтобы достигнуть высоты человеческого роста, самшит тратит не меньше ста лет.
Но у самшита есть одно необычайное свойство – это самая твердая порода древесины, он тверд почти как металл. Из самшита можно делать части машин.
О самшите не знали. Лишь недавно обратили внимание на это изумительное дерево, и теперь из него начали впервые изготовлять челноки для ткацких машин. Будущее самшита – громадно.
Горцы расскажут вам необычайные истории о том, как люди, срывавшиеся в пропасть, спасались, уцепившись за крошечный, в четверть аршина высотой, кустик самшита, ибо самшит не только тверд, но и с чрезвычайной силой держится корнями за расселины скал.
Абхазия могла бы сеять пшеницу. Но испокон веков, от прадедов абхазский крестьянин унаследовал кукурузу – самую неприхотливую и не боящуюся засух. Абхазская деревня питается ярко-желтым, как цвет канарейки, кукурузным хлебом. В горах приходится идти версты и версты в высоких кукурузных полях, где голова кружится от духоты, от запаха кукурузной пыли и по ночам прячутся и хохочут шакалы.
Маисовый хлеб, горный овечий сыр, спрессованный, как гигантские колеса, кислое вино и мацони – вот пища абхазского крестьянина.
Сухумский базар всегда завален фруктами. Зимой – мандаринами, каштанами, хурмой, апельсинами, кисловатыми и прекрасными гранатами, декоративными цитронами. Запах каленых орехов (фундуков) преследует вас на каждом шагу. Печи топят ореховой скорлупой, пищу в базарных духанах готовят на ореховом масле.
Осенью горы лилового и матово-зеленого винограда тонут в горах желтых персиков, раздражающе сочных и душистых, как душист вообще весь сухумский воздух. Шампанские яблоки из эстонских колоний под Сухумом шипят и пенятся, когда их надкусываешь, как донское шампанское. Алыча желтеет, как воск, и сливы так же сладки, сахаристы и сочны, как абрикосы и шелковица.