Родина (сборник) - Паустовский Константин Георгиевич 6 стр.


Я молчал. Что я мог сказать мальчишке! "За каждую убитую нутрию, – сказал он мне еще, – ты ответишь головой". Зачем мне было говорить об этом? Я сам их берег, как собственных детей. Раз он сказал, что я плохой охотник для Советской власти, я долго думал, что делать: или убить за обиду или послушать умных людей. Умные люди сказали: убить пустяк, а хорошо работать – большое дело, Гулия, очень большое дело! И я начал хорошо работать. Мне даже неинтересно, что за эту работу меня освободили от налога. Я честный человек, я советский человек, а не какой-нибудь бывший меньшевик-бухгалтер.

Надо ли добавлять, что три года назад Али Сахарадзе был совершенно неграмотным.

Поти. Аджаристан, 1933

Воздух метро

Пожилой ученый работал всю ночь. Только на рассвете он захлопнул пожелтевшие книги и постучал в стену к соседу. Сосед-писатель тоже не спал. Он писал книгу о своем времени, рвал написанное и жаловался, что ничего не выходит. Ему казалось, что он потерял чувство времени. Ученый удивлялся. Он был уверен, что каждый день, если уметь видеть и обобщать, говорит о новизне эпохи.

– Вы попросту устали, – говорил ученый. – Когда я очень устаю, я еду в метро первым поездом, на рассвете.

Сегодня они сговорились ехать вместе.

Туманные огни плыли и преломлялись в глубине мраморных стен. Камень жил: в нем отражались целые миры тихого блеска и неуловимых узоров, напоминающих морозные узоры на стеклах. Белизна стен казалась снежной, и удивительный воздух ровной струей шел из тоннелей и как будто усиливал свет ламп: так он был чист и свеж.

– Можно подумать, что рядом море, – сказал писатель и улыбнулся.

В ответ ему улыбнулась девушка, сидевшая в нише у мраморного пилона. Она была в синем лыжном костюме. Лампочки, как пушистые солнца, отражались в изгибах ее натертых до блеска лыж и в се веселых глазах.

Девушка казалась очень маленькой среди мощных архитектурных линий метро: высоких сводов, пилонов и стремительных, плавно уходящих вдаль тоннелей.

– Начинается, – сказал ворчливо ученый. – Еще не было случая, чтобы я не застал здесь девушек, которые ждут юношей, и юношей, поджидающих девушек.

– Им и карты в руки, – сказал писатель. – Ведь они строили метро.

– Я понимаю, – сердито ответил ученый. – Я понимаю, но все-таки каждый раз им завидую. Зависть – низменное чувство, но в данном случае я его не стыжусь.

Бесшумно подошел поезд, похожий на торпеду из стекла, кожи и полированного дерева. Пассажиров почти не было… над головой нависала спящая Москва, затянутая зимним угрюмым дымом.

Против ученого и писателя села девушка с лыжами. Юноши не было, и это развеселило старика. Он говорил с писателем, но одобрительно поглядывал через очки на девушку, слушавшую его чуть приоткрыв рот.

– Недавно я перечитал один исторический роман, – сказал писатель. – Мне запомнилась почему-то фраза: "Мужик лениво выкапывал пешней замерзший труп стрельца". И мне показалось, что это происходит где-то на берегах Неглинки.

– Вот именно, – согласился ученый. – История Неглинки – это история замечательная. Была грязная река, заросшая по берегам вербами, текла она через деревянную и безалаберную Москву. В ней мочили кожи, купались, по ней плавали гуси и утки. В теперешнем Александровском саду стояла мельница, а в омуте около нее бездельные людишки удили окуней.

Екатерина хотела устроить на Неглинке, у Кузнецкого моста, водопад и поставить над ним свою статую, но из этого ничего не вышло.

По зимам на льду Неглинки бывали жестокие кулачные бои. Школяры греко-славянской академии сворачивали свинчатками хрящи студентам. В двенадцатом году наполеоновская гвардия мыла в Неглинке сапоги. В двадцатых годах прошлого века Неглинку загнали в подземную трубу. А сейчас мы едем под Неглинкой в этом блестящем вагоне.

– А нам, – неожиданно сказала девушка и смутилась, – а нам из-за этой Неглинки пришлось очень трудно: здесь плывуны. Постоянно прорывалась вода, крепления трещали как спички, перемычки сносило одним ударом. Бывало, работали по пояс в воде. Боялись мы этой Неглинки, но ничего, одолели.

– Вот видите! – укоризненно сказал ученый писателю. – Вот видите! Вы слепой человек.

– Что я должен видеть? Ученый пожал плечами:

– Да посмотрите вы на нее, наконец!

Писатель взглянул на девушку. Она засмеялась, и он засмеялся, и неожиданно ощутил радость от стремительного хода поезда, льющейся за окнами реки огней, гула колес.

На Крымской площади они вышли. Серебряный свет снегов стоял над Парком культуры и отдыха. Кое-где еще горели прозрачные, острые огни.

Девушка побежала по реке на лыжах. Лыжи шуршали и звенели по насту. Девушка оглянулась и помахала на прощанье рукой.

1935

Акварельные краски

Когда при Берге произносили слово "родина", он усмехался. Он не понимал, что это значит. Родина, земля отцов, страна, где он родился, – в конечном счете не все ли равно, где человек появился на свет. Один его товарищ даже родился в океане на грузовом пароходе между Америкой и Европой.

– Где родина этого человека? – спрашивал себя Берг. – Неужели океан – эта монотонная равнина воды, черная от ветра и гнетущая сердце постоянной тревогой?

Берг видел океан. Когда он учился живописи в Париже, ему случалось бывать на берегах Ла-Манша. Океан был ему не сродни.

Земля отцов! Берг не чувствовал никакой привязанности ни к своему детству, ни к маленькому еврейскому городку на Днепре, где его дед ослеп за дратвой и сапожным шилом.

Родной город вспоминался всегда как выцветшая и плохо написанная картина, густо засиженная мухами. Он вспоминался, как пыль, сладкая вонь помоек, сухие тополя, грязные облака над окраинами, где в казармах муштровали солдат – защитников отечества.

Во время гражданской войны Берг не замечал тех мест, где ему приходилось драться. Он насмешливо пожимал плечами, когда бойцы с особенным светом в глазах говорили, что вот, мол, скоро отобьем у белых свои родные места и напоим коней водой из родимого Дона.

– Трепотня! – говорил Берг. – У таких, как мы, нет и не может быть родины.

– Эх, Берг, сухарная душа! – отвечали с тяжелым укором бойцы. – Какой с тебя боец и создатель новой жизни, когда ты землю свою не любишь, чудак. А еще художник.

Может быть, поэтому Бергу и не удавались пейзажи. Он предпочитал портрет, жанр и, наконец, плакат. Он старался найти стиль своего времени, но эти попытки были полны неудач и неясностей.

Годы проходили над Советской страной, как широкий ветер, – прекрасные годы труда и преодолений. Годы накапливали опыт, традиции. Жизнь поворачивалась, как призма, новой гранью, и в ней свежо и временами не совсем для Берга понятно преломлялись старые чувства – любовь, ненависть, мужество, страдание и, наконец, чувство родины.

Как-то ранней осенью Берг получил письмо от художника Ярцева. Он звал его приехать в муромские леса, где проводил лето. Берг дружил с Ярцевым и, кроме того, несколько лет не уезжал из Москвы. Он поехал.

На глухой станции за Владимиром Берг пересел на поезд узкоколейной дороги.

Август стоял жаркий и безветренный. В поезде пахло ржаным хлебом. Берг сидел на подножке вагона, жадно дышал, и ему казалось, что он дышит не воздухом, а удивительным солнечным светом.

Кузнечики кричали на полянах, заросших белой засохшей гвоздикой. На полустанках пахло немудрыми полевыми цветами.

Ярцев жил далеко от безлюдной станции, в лесу, на берегу глубокого озера с черной водой. Он снимал избу у лесника.

Вез Берга на озеро сын лесника Ваня Зотов – сутулый и застенчивый мальчик.

Телега стучала по корням, скрипела в глубоких песках. Иволги печально свистели в перелесках. Желтый лист изредка падал на дорогу. Розовые облака стояли высоко, в небе над вершинами мачтовых сосен.

Берг лежал в телеге, и сердце у него глухо и тяжело билось.

"Должно быть, от воздуха", – думал Берг.

Озеро Берг увидел внезапно сквозь чащу поредевших лесов. Оно лежало косо, как бы подымалось к горизонту, а за ним просвечивали сквозь тонкую мглу заросли золотых берез. Мгла над озером висела от недавних лесных пожаров. По черной, как деготь, прозрачной воде плавали палые листья. На озере Берг прожил около месяца. Он не собирался работать и не взял с собой масляных красок. Он привез только маленькую коробку с французской акварелью Лефранка, сохранившуюся еще от парижских времен. Берг очень дорожил этими красками.

Целые дни он лежал на полянах и с любопытством рассматривал цветы и травы. Особенно его поразил бересклет, – его черные ягоды были спрятаны в венчик из карминных лепестков. Берг собирал ягоды шиповника и пахучий можжевельник, длинную хвою, листья осин, где по лимонному полю были разбросаны черные и синие пятна, хрупкие лишаи и вянущую гвоздику. Он тщательно рассматривал осенние листья с изнанки, где желтизна была чуть тронута легкой свинцовой изморозью.

В озере бегали оливковые жуки-плавунцы, тусклыми молниями играла рыба, и последние лилии лежали на тихой поверхности воды, как на черном стекле.

В жаркие дни Берг слышал в лесу тихий дрожащий звон. Звенела жара, сухие травы, жуки и кузнечики. На закатах журавлиные стаи с курлыканьем летели над озером на юг, и Ваня каждый раз говорил Бергу:

– Кажись, кидают нас птицы, летят к теплым морям.

Берг впервые почувствовал глупую обиду, – журавли показались ему предателями. Они бросали без сожаления этот пустынный, лесной и торжественный край, полный безыменных озер, непролазных зарослей, сухой листвы, мерного гула сосен и воздуха, пахнущего смолой и болотными мхами.

– Чудаки! – замечал Берг, и чувство обиды за пустеющие с каждым днем леса уже не казалось ему смешным и ребяческим.

В лесу Берг встретил однажды бабку Татьяну. Она приплелась издалека, из Заборья, по грибы.

Берг побродил с ней по чаще и послушал неторопливые Татьянины рассказы. От нее он узнал, что их край – лесная глухомань – был знаменит с давних-предавних времен своими живописцами. Татьяна называла ему имена знаменитых кустарей, расписывавших деревянные ложки и блюда золотом и киноварью, но Берг никогда не слышал этих имен и краснел.

Разговаривал Берг мало. Изредка он перебрасывался несколькими словами с Ярцевым. Ярцев целые дни читал, сидя на берегу озера. Говорить ему тоже не хотелось.

В сентябре пошли дожди. Они шуршали в траве. Воздух от них потеплел, а прибрежные заросли запахли дико и остро, как мокрая звериная шкура.

По ночам дожди неторопливо шумели в лесах по глухим, неведомо куда ведущим дорогам, по тесовой крыше сторожки, и казалось, что им так и на роду написано моросить всю осень над этой лесной страной.

Ярцев собрался уезжать. Берг рассердился. Как можно было уезжать в разгар этой необыкновенной осени. Желание Ярцева уехать Берг ощутил теперь так же, как когда-то отлет журавлей, – это была измена. Чему? На этот вопрос Берг вряд ли мог ответить. Измена лесам, озерам, осени, наконец, теплому небу, моросившему частым дождем.

– Яостаюсь, – сказал Берг резко. – Можете бежать, это ваше дело, а я хочу написать эту осень.

Ярцев уехал. На следующий день Берг проснулся от солнца. Дождя не было. Легкие тени ветвей дрожали на чистом полу, а за дверью сияла тихая синева.

Слово "сияние" Берг встречал только в книгах поэтов, считал его выспренним и лишенным ясного смысла. Но теперь он понял, как точно это слово передает тот особый свет, какой исходит от сентябрьского неба и солнца.

Паутина летала над озером, каждый желтый лист на траве горел от света, как бронзовый слиток. Ветер нес запахи лесной горечи и вянущих трав.

Берг взял краски, бумагу и, не напившись даже чаю, пошел на озеро. Ваня перевез его на дальний берег.

Берг торопился. Леса, наискось освещенные солнцем, казались ему грудами легкой медной руды. Задумчиво свистели в синем воздухе последние птицы, и облака растворялись в небе, подымаясь к зениту.

Берг торопился. Он хотел всю силу красок, все умение своих рук и зоркого глаза, все то, что дрожало где-то на сердце, отдать этой бумаге, чтобы хоть в сотой доле изобразить великолепие этих лесов, умирающих величаво и просто.

Берг работал как одержимый, пел и кричал. Ваня его никогда таким не видел. Он следил за каждым движением Берга, менял ему воду для красок и подавал из коробки фарфоровые чашечки с краской.

Глухой сумрак прошел внезапной волной по листве. Золото меркло. Воздух тускнел. Далекий грозный ропот прокатился от края до края лесов и замер где-то над гарями. Берг не оборачивался.

– Гроза заходит! – крикнул Ваня. – Надо домой!

– Осенняя гроза, – ответил рассеянно Берг и начал работать еще лихорадочнее.

Гром расколол небо, вздрогнула черная вода, но в лесах еще бродили последние отблески солнца. Берг торопился.

Ваня потянул его руку:

– Глянь назад, глянь, страх какой!

Берг не обернулся. Спиной он чувствовал, что сзади идет дикая тьма, пыль, – уже листья летели ливнем, и, спасаясь от грозы, низко неслись над мелколесьем испуганные птицы.

Берг торопился. Оставалось всего несколько мазков.

Ваня схватил его за руку. Берг услышал стремительный гул, будто океаны шли на него, затопляя леса.

Тогда Берг оглянулся. Черный дым падал на озеро. Леса качались. За ними свинцовой стеной шумел ливень, изрезанный трещинами молний. Первая тяжелая капля щелкнула по руке.

Берг быстро спрятал этюд в ящик; снял куртку, обернул ею ящик и схватил маленькую коробку с акварелью. В лицо ударила водяная пыль. Метелью закружились и залепили глаза мокрые листья.

Молния расколола соседнюю сосну. Берг оглох. Ливень обрушился с низкого неба, и Берг с Ваней бросились к челну.

Мокрые и дрожащие от холода Берг и Ваня через час добрались до сторожки. В сторожке Берг обнаружил пропажу коробочки с акварелью. Краски были потеряны, – великолепные краски Лефранка. Берг искал их два дня, но, конечно, ничего не нашел.

Через два месяца в Москве Берг получил письмо, написанное большими корявыми буквами.

"Здравствуйте, товарищ Берг, – писал Ваня. – Отпишите, что делать с вашими красками и как их вам доставить. Как вы уехали, я искал их две недели, все обшарил, пока нашел, только сильно простыл – потому уже были дожди, – заболел и не мог вам раньше отписать. Я чуть не помер, но теперь хожу, хотя еще очень слабый. Папаня говорит, что было у меня воспаление в легких. Так что вы не сердитесь.

Пришлите мне, если есть такая возможность, книгу про наши леса и всякие деревья и цветных карандашей – очень мне охота рисовать. У нас уже падал снег, да стаял, а в лесу, где под какой елочкой – смотришь, и сидит заяц. Летом очень будем вас ждать в наши родные места.

Остаюсь Ваня Зотов".

Вместе с письмом Вани принесли извещение о выставке, Берг должен был в ней участвовать. Его просили сообщить, сколько своих вещей и под каким названием он выставит.

Берг сел к столу и быстро написал:

"Выставляю только один этюд акварелью, сделанный мною этим летом, – мой первый пейзан?".

Была полночь. Мохнатый снег падал снаружи на подоконник и светился магическим огнем – отблеском уличных фонарей. В соседней квартире кто-то играл на рояле сонату Грига. Мерно и далеко били часы на Спасской башне. Потом они заиграли "Интернационал".

Берг долго сидел, улыбаясь. Конечно, краски Лефранка он подарит Ване.

Берг хотел проследить, какими неуловимыми путями появилось у него ясное и радостное чувство родины. Оно зрело годами, десятилетиями революционных лет, но последний толчок дал лесной край, осень, крики журавлей и Ваня Зотов. Почему? Берг никак не мог найти ответа, хотя и знал, что это было так.

"Эх, Берг, сухарная душа! – вспомнил он слова бойцов. – Какой с тебя боец и создатель новой жизни, когда ты землю не любишь, чудак!"

Бойцы были правы. Берг знал, что теперь он связан со своей страной не только разумом, не только своей преданностью революции, но и всем сердцем, как художник, и что любовь к родине сделала его умную, но сухую жизнь теплой, веселой и во сто крат более прекрасной, чем раньше.

1936

Вторая Родина

Леса учат человека понимать прекрасное.

Чехов

Чтение географических карт

Еще с детства моим любимым занятием было чтение географических карт. В слова "читать карту" я вкладывал особый смысл. Прочесть карту – это еще не значило разобраться в топографических знаках, определить направление или точно вычислить расстояние от истока до устья извилистой реки.

Я читал карты и странствовал по незнакомым странам. Я создавал в своем воображении таинственные области, нанесенные на карты, и мир казался мне таким же прекрасным и загадочным, каким он кажется и сейчас.

Так же как и большинство людей я не могу сказать, что знаю землю. В силу многих разнообразных причин я вынужден видеть только небольшой клочок земного шара, тогда как вся земля дана нам для жизни. Я твердо знаю, что революция сотрет границы между странами и весь мир будет открыт каждому, умеющему странствовать и видеть, – мир во всем великолепии и простоте его лесов, озер, морей, прозрачных вод и высокого неба. Но пока мне еще приходится странствовать по картам и вызывать только в своем воображении берега великих материков, отделенных от моей родины тысячами миль воздушного, океанского и сухопутного пути.

Ничего не может быть заманчивее воплощения в жизнь географических карт. Так было, например, с картой Мещорского края.

На топографических картах тот небольшой квадрат, куда нанесен этот край, помечен номером ХП-17.

Изучение Мещорского края началось с того, что в эту измятую и засаленную карту ХП-17 был завернут голландский сыр. Я развернул его, хотел нарезать, но тут же забыл о еде: море лесов зеленело на карте, разлив сухих сосновых боров с островами болот и березовых зарослей расстилался передо мной на столе.

Я рассматривал карту, пытаясь найти на ней знакомый город или железную дорогу, чтобы определить, где находится этот край. Но ни городов, ни дорог не было, если не считать едва заметной узкоколейки, робко тянувшейся по краю лесов.

Леса шумели передо мной на карте, как океаны. В них прятались глухие озера, журавлиные стаи тянули над болотами к югу, где за обширными гарями и песчаными берегами извилистых лесных рек я наткнулся наконец на знакомое имя – "Ока". Значит, край этот лежал где-то здесь, почти рядом, невдалеке от Москвы.

Так, по карте, я открыл для себя Мещорский край. Он тянулся к Северу от Рязани почти до Владимира.

Несколько дней я изучал карту Мещоры. Хотя она была издана в 1930 году, но на ней я нашел белые пятна. Казалось невероятным, что в трехстах километрах от Москвы лежит девственная земля, куда еще не проникали топографы.

Я проследил по карте течение глухих лесных речек – Пры и Солотчи. Берега их были безлюдны, и лишь кое-где карта показывала постоялые дворы на неведомо куда ведущих дорогах и заброшенные смолокурни.

Когда-то это были, очевидно, разбойничьи места, дебри, где тонули в трясинах лоси и крики диких лебедей пугали ленивую озерную рыбу.

Назад Дальше