Это был самый любимый, всегда вызывающий дикий восторг номер: раздевшись, Дзержинский взбегал на горку за спиной шеренги и, крикнув: "Раз, два, три! " - бежал вниз, перепрыгивал через цепочку ребят, ласточкой сложив руки, летел, как стрела, выпущенная из лука, и с глухим всплеском исчезал в воде.
- Раз, два, три, четыре... - считали, замерев, ребята.
Поверхность пруда была спокойна, чиста, неподвижна.
- Четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать...
Тихо, тихо вокруг.
- Двадцать один, двадцать два, двадцать три...
И вдруг где-то далеко и всегда неожиданно - то возле гнилой скамейки на том берегу, то у лодок за купальней - появлялась мокрая голова Дзержинского.
- Сегодня пятьдесят шесть! - кричали ребята.
- А вчера было шестьдесят три!
- Плывите сюда, дядя Феликс!
- Как плыть? - спрашивал Дзержинский.
- Брассом.
- Нет, саженками!
- По-лягушечьи!..
Дзержинский приплывал, и начиналось общее купанье. Ныряли, возились, плавали. Приходилось по очереди учить плавать тех, кто не умел. Широко расставив ноги на вязком дне, Дзержинский брал мальчика на ладонь под живот, и начиналось обучение.
- Ногами, ногами работай, - говорил он, - да не пыхти, как паровоз, а дыши ровно.
Выгонять из воды было трудно, ребята синели, но говорили, что им все еще жарко.
Потом, мокрые, шли опять заниматься, а в заключение просили Дзержинского рассказать какую-нибудь историю.
Всех своих учеников Дзержинский знал по именам, знал их родителей, знал обо всем, что делалось у них дома, а бывая в селе, заходил в гости и подолгу сидел у кого-нибудь в низкой хате, беседовал. С напряженным вниманием слушал он рассказы о том, как жили тут раньше, каков был прошлый пан, как дерет за каждую требу ксендз и какой плохой человек русский священник. Постепенно Дзержинского перестали стесняться. Веселый, простой, умеющий слушать, в селе он стал своим человеком. И о голоде рассказывали ему, и о том, как надо печь хлеб пополам с корьем, со жмыхом, с отрубями. Покуривая, он качал головой, переспрашивал, и было видно по его лицу, что он не просто любопытствует, а что это ему интересно, что решительно все он запоминает, обдумывает.
Подолгу засиживался Дзержинский у Яна. Там читали Маркса, горячо обсуждали, волновались, спорили. Больше всех спорил сельский учитель Янушевич. Спорить с ним было не очень приятно: он раздражался, голос у него делался каркающим, на каждый довод возражал: "Это глупость".
Во всем он винил русских, говорил, что у польских революционеров другие цели, чем у русских, считал, что русских надо изгнать из Польши и что до тех пор, пока в партии будут вместе и русские и поляки, каши не сваришь.
Однажды, когда расходились по домам, он, поотстав от других, сказал Дзержинскому:
- Зачем вам москали? Зачем вам Маслов? Надо вывести русских из нашей среды, надо бороться с русским засильем, надо объединяться с поляками...
Начался спор. Дзержинский сказал:
- Рано или поздно эта ваша философия приведет вас в стан наших врагов. Подумайте, Янушевич. Вы заблуждаетесь, очень заблуждаетесь.
- А вы продаете Польшу.
Дзержинский остановился.
- Я никогда никого не продавал, - сказал он спокойно, - а вот вы обязательно продадите польских рабочих и крестьян панам и фабрикантам...
На этом разговор кончился.
Янушевич перестал бывать у Яна. Встречая Дзержинского, он не здоровался с ним, но зато начал появляться в доме у помещика.
В имении ничего не менялось, разве что появились новые люди. Часто приходил к обеду молодой длинноносый ксендз. Обедал иногда и Янушевич. Он являлся в высоком, до ушей, воротничке, в вычищенных до ослепительного блеска ботинках, застегнутый на все пуговицы. Хмуря густые брови, он говорил хозяевам:
- Поймите меня, пане. Я прихожу к вам не как к помещикам. Я прихожу к вам как к патриотам. И мне приятно видеть здесь только польское, чистое, ясное...
За глаза над ним посмеивались, но, когда он приходил, отец Стася после обеда уводил его к себе в кабинет - и они подолгу там разговаривали. Нередко в кабинет заходил и ксендз.
В августе Янушевич организовал свой польский кружок. Кружок вначале был очень маленький, но с каждым днем все расширялся. Дзержинский, Ян, Маслов недоумевали, а потом выяснилось, что Янушевич поит своих патриотов пивом и что некоего хромого парня, по кличке Козел, Янушевич даже ссудил деньгами. Еще через некоторое время стало известно, что пан помещик сам бывает на занятиях кружка, поет там гимн и рассказывает разные случаи из истории Речи Посполитой. Члены кружка Янушевича пользовались в экономии разными льготами, кое-кого сделали приказчиками, одному управляющий дал в долг подтелка, другому - лес на новую хату, третьему - хлеба.
Как-то повстречавшись на пароме с Янушевичем, Дзержинский сказал ему:
- Ох, Янушевич, грязное дело затеяли...
Янушевич отвернулся и промолчал.
Поручик, брат помещицы, уехал в полк. Дело шло к осени. В полях убрали хлеб, ночи были темные, с крупными звездами, дни прозрачные, ясные. Стась учился хорошо. С его отцом отношения Дзержинского портились не по дням, а по часам. Но однажды за послеобеденным кофе помещик вдруг сказал Дзержинскому:
- Переходите к нам. Янушевич - бездарный болван. Вы будете у нас самым главным человеком. Сначала у нас, потом в Вильно, потом по всей Польше. Вы ученый, талантливый; зачем вам каторга, ссылка, тяжелая, безрадостная жизнь? Вам это совсем не нужно. А мы сделаем вам невероятную карьеру! Идет?
Дзержинский молча встал из-за стола и ушел. Через несколько дней вечером ему подали коляску. Стась был заранее отправлен в гости к соседу-помещику. Не прощаясь с хозяевами, Дзержинский вышел на крыльцо и сел в коляску. Только что прошел дождь, парк дышал свежестью, у пруда на разные голоса кричали лягушки.
- Не провожают? - усмехнувшись, спросил кучер.
- Не провожают, - ответил Дзержинский.
Кучер подобрал вожжи. Потряхивая головами, позванивая сбруей, побежали лошади. У выхода из парка стайкой стояли ребята из села - босые, белоголовые. Кучер остановился. Дети полезли в коляску, один сел на козлы, другой - на рессоры сзади. Лошади опять побежали. Ребята сидели молча, пришибленные, не зная, о чем говорить.
- Приедете до нас еще? - спросил один, самый маленький. - Может, приедете, дядя Феликс?
- Вряд ли, - сказал он.
Подъехали к речке, к знакомому перевозу. Ребята хором закричали:
- Давай парома!
Канат заполоскал в воде, паром двинулся. Было тихо, река блестела, как зеркало, кустарники лозняка, вербы отражались в неподвижной воде.
Переправившись через реку, Дзержинский и кучер закурили.
- За работу-то заплачено? - полюбопытствовал кучер, повернувшись на козлах.
- Заплачено, - сказал Дзержинский.
- То-то. А то бывает, что и не заплатят
- Бывает, - согласился Дзержинский.
В селе, у хаты Яна, Дзержинский велел кучеру остановиться. Ян и Маслов вышли на крыльцо. Лицо у Яна было грустное. Маслов посмеивался.
- Вон заныл, - сказал Маслов, кивая на Яна, - дескать, что мы без Феликса будем делать.
- Я вам свой адрес оставлю, - сказал Дзержинский. - Пишите мне обо всем подробно. Книги пришлю. Прочитаете, отсылайте мне обратно: у нас в организации с книгами трудно. И приезжать в город тоже следует. Живая связь всегда лучше переписки. Когда приедешь, Ян?
- Да месяца через два приеду.
- И отлично. Теперь насчет Янушевича и его подголосков. Их надо всеми способами разоблачать перед крестьянами. Пусть народ видит, что это продажные шкуры... Ну, мы об этом не раз говорили. И последнее вот что: пишите корреспонденции в газету нашу. Обо всем. Все интересно. Слышишь, Ян?
- Ладно, - сказал Ян.
- И ты, Маслов, пиши.
- Обязательно.
Дзержинский сел в коляску. Потом, вспомнив, добавил:
- И Феликса нигде не спрашивайте. Не найдете. У меня есть партийная кличка - Яцек. Запомнили? Будете искать Яцека.
- На поезд опоздаем, - напомнил кучер.
- Что ж тебя твой Стась не провожает? - спросил Ян.
- А что ему, - сказал Дзержинский, - его в гости отправили.
Он помахал на прощание рукою. Ребята опять набились в коляску. Уже совсем стемнело. Лошади бежали рысью, огни села делались все меньше и меньше, потом совсем исчезли.
- Ну, ребята, вылезай! - сказал Дзержинский.
- Так и не приедете? - опять спросил тоненький голосок
- Не приеду. Приезжайте вы ко мне в Вильно. Дорогу-то домой найдете?
- Найдем.
Вылезли. Дзержинский повернулся в коляске и долго глядел вслед маленьким фигуркам. Ребята часто оглядывались, махали ему руками.
- Живите веселее! - крикнул Дзержинский.
- Е-ее!.. - донесло эхо в ответ.
Кучер хлестнул коней.
Дзержинский накинул на плечи старую, потертую гимназическую шинель, надвинул фуражку на глаза и задумался. Во тьме над белеющей дорогой с жалобным и длинным криком пронеслась какая-то ночная птица. Легкий ветер прошумел над бесконечным полем. Кучер запел:
"Все пташки канарейки
Так жалобно поют... "
- Ох, жизнь, - вдруг с тоской в голосе сказал он, жизнь окаянная...
БАШМАКИ
Накануне отъезда в Ковно, 17 марта 1897 года, виленские сапожники, среди которых работал Дзержинский, устроили ему проводы.
Самым молодым во всей компании был он - виновник торжества. Ему уже исполнилось двадцать лет, но по виду никто не давал и девятнадцати. Его не называли еще ни Дзержинским, ни, тем более, Феликсом Эдмундовичем. В глаза его звали Яцек, а за глаза - наш Яцек.
И вот теперь он уезжал.
Сапожники устроили ему проводы в складчину, - купили пива и нажарили два чугуна бигосу. Бигос был с лавровым листом, с салом и колбасой, и в него насыпали столько перцу, сколько можно было купить на десять копеек - а это очень много!
Дзержинский сидел в центре стола, слушал речи и ел бигос. Щеки у него пылали. Он и раньше знал, что есть люди, которые к нему хорошо относятся, но разве мог он думать, что ради него седые, почтенные рабочие будут говорить такие речи и устраивать ему такие проводы?
Он сидел на самом почетном месте - между сивоусым заготовщиком Грубой и почтеннейшим Дулибой. Они потчевали его пивом, которого он не пил, и подкладывали ему бигосу, от которого горело во рту, а на глазах выступали слезы...
Последним произнес речь заготовщик Груба.
Расправив темными пальцами свои пышные сивые усы и оглядев всех присутствующих, он от имени виленских кожевников пожелал дорогому Яцеку хорошего пути, доброго здоровья и могучих дел на благо и радость рабочего класса.
- Мы же тебя никогда не забудем нашим сердцем, - сказал Груба и ударил себя кулаком в грудь. - Никогда не забудем нашего Яцека, какой он был с нами, и как учил нас, и как повел нашу забастовку, и как помогал нам не сдаваться, и как мы победили. Давайте же вспомним, друзья, в этот прощальный час, как мы раньше жили, до забастовки! Мы полный день работали, по восемнадцати часов, а теперь даже и не верится - только одиннадцать с половиной работаем, и это есть наша небывалая победа! Кто же нас вел в этой борьбе, спрашиваю я? Яцек вел! Виват же нашему дорогому Яцеку!
Все закричали "виват! " и встали с мест, а Дзержинский покраснел и опустил голову.
- Но это еще не все, - продолжал Груба, - это не все, что я хочу сказать тебе на прощанье, наш дорогой Яцек. Я хочу тебе еще сказать, что ты будешь настоящим человеком, большим человеком. Другие юноши в твои годы...
И заготовщик Груба стал рассказывать о том, как живут многие другие юноши и как Дзержинский перегнал их. И Груба вновь крикнул "виват! ", потом вдруг нагнулся и вынул из-под стола большую коробку желтого картона. Все оживились.
Теперь говорил Дулиба. Коробка желтого картона, перевязанная крест-накрест бечевкой, стояла перед ним, и он во время своей речи постукивал по коробке согнутым пальцем.
- Сейчас весна, - сказал Дулиба, - и ты, наш дорогой Яцек, едешь в Ковно поднимать на борьбу ковенских рабочих. Многое еще тебе предстоит. И убегать от собак-жандармов, и скрываться от сыщиков, а главное - ходить по окраинам, по рабочим халупам и квартирам, по грязным улицам и еще бог знает где...
Дулиба помолчал, пососал свою потухшую трубку и, положив руку на плечо Дзержинскому, добавил:
- Это наш подарок. Семнадцать сапожников построили тебе эти башмаки. Семнадцать человек держали совет, каким фасоном шить, какую кожу ставить, какой делать каблук. Мы, конечно, не самые шикарные сапожники в Вильно. И живем мы на окраине, и вывески у нас плохонькие, и генералы нам не заказывают! Но ничего! Зато уж крепче этих башмаков нет на свете! Всё выдержат - и от грязи не протекут. Носи, наш дорогой Яцек, на здоровье и вспоминай нас почаще!
Почтенный Дулиба развязал шпагат и открыл коробку. Там лежали отличные, крепкие и легкие ботинки.
- Примерь! - велел Дулиба.
Спорить было бесполезно. На середину комнаты уже поставили табурет, и все семнадцать сапожников обступили Дзержинского. Он снял с ноги стоптанный старый башмак, начищенный, как огонь, - но разве сапожника обманешь? - и натянул новый. Семнадцать сапожников не сводили глаз с его ноги, пока он зашнуровывал ботинок, потом все семнадцать пробовали, не слишком ли свободен носок и не жмет ли задник. Потом все семнадцать спрашивали - каждый о той части, которую делал: Леон Либер спросил, хороша ли подошва, Самуил Майман интересовался стелькой. Заготовщик Груба сообщил, что заготовка ему не очень удалась, потому что, когда он ее шил, у него болел зуб. Баранович до сих пор оставался при особом мнении насчет носка: такой носок - это не носок!
Ответную речь Дзержинский говорил в новых ботинках. Левый ботинок жал ногу, но разве можно было в этом сознаться! И конечно, Дзержинский не сознался. Он смотрел на этих людей, к которым так привык, которых полюбил, и прощался с ними, - на долго ли? Может быть, навсегда. Многие тут совсем уже старики, - доживут ли до того дня, до которого надо дожить?
Он говорил, как всегда, немного и, как всегда, горячо, и юные, чистые глаза блистали под тонкими темными бровями, а окончив речь, он вдруг опять смутился и покраснел до ушей, - он краснел часто, как девушка.
Вышли на улицу далеко за полночь. Опять подморозило, небо было звездное, под ногами хрустел ледок. Толковали о делах, порою сапожники спрашивали, хороши ли ему ботинки, он отвечал, что замечательные.
- Главное, - философствовал Груба, - что они по ноге. Это первое дело, чтобы башмак был как влитый. А уж за эту мерку можно поручиться! Верно, Яцек? Как в чулке.
- Верно, - говорил Дзержинский, - как в чулке!
Попрощались у мостика. На первом же крыльце
Дзержинский, оглянувшись, снял новые башмаки и надел старые.
Но в Ковно эти старые башмаки развалились совсем. И наступил день, когда их уже никто не брал чинить, ни один человек. Денег же для того, чтобы купить башмаки, не было вовсе, и тогда Дзержинский вспомнил о подарке. Завернув дареные башмаки в газету, он отправился искать сапожника, который растянул бы тесный ботинок, и на окраине города нашел человека, согласившегося "попробовать".
Через день Дзержинский зашел за башмаками.
Старика-сапожника не было, а на его месте сидел подмастерье, голубоглазый, кудрявый, в фартуке. Он прибивал гвоздями подметку и пел.
Разговорились.
Парня звали Петром, лицо у него было веселое, он почему-то принял Дзержинского за студента и сказал ему, что очень хотел бы учиться, да вот денег нет, и спросил, почему это у одних есть деньги, а у других нет. Дзержинский объяснил.
Парень быстро и коротко взглянул на Дзержинского, но больше ничего не спросил и молча продолжал загонять деревянные гвозди в подошву сапога. Скоро вернулся старик и сказал, что еще не успел растянуть ботинок, но что завтра уж, наверное, поспеет.
- Так я завтра зайду, - сказал Дзержинский и попрощался.
Так началось знакомство Дзержинского с голубоглазым подмастерьем сапожника. Парень был сообразителен, серьезен и очень многим интересовался. Несколько раз он брал у Дзержинского популярные книжки - о том, как устроена земля, и планеты, об электричестве, о физике и химии. И однажды, в июне, попросил книг опять, но других, поинтереснее.
- Не знаю, что поинтереснее, - сказал Дзержинский. - Каких же тебе дать книг?
Опустив глаза, парень негромко произнес:
- Как все устроено - вот бы мне какую книгу.
- Что как устроено?
- Вот насчет богатых и бедных. Насчет господ и мужиков.
- Зачем это тебе? - спросил Дзержинский.
Был вечер, очень жаркий и душный. Они сидели рядом на скамейке в скверике, возле собора.
Подмастерье сбоку взглянул на Дзержинского и совсем тихо объяснил:
- Хочу все понимать.
- Что же ты хочешь понимать?
- Все, - упрямо повторил парень, - то, что вы понимаете, то и я хочу.
- А что же я, по-твоему, понимаю?
- Вы понимаете, - сказал подмастерье, - я знаю, что вы-то все понимаете.
- Но ведь за эти книги по голове не гладят, - произнес Дзержинский, - за них можно в тюрьму угодить.
- Не угодим, - сказал подмастерье.
- Неизвестно.
- Известно! Я никому не скажу, что читал.
Помолчали. Подмастерье взглянул на ботинки Дзержинского и спросил, жмут ли теперь. Дзержинский ответил, что теперь не жмут.
- Хорошие ботинки, - похвалил подмастерье, - сделано как надо. Таким ботинкам сносу нет. Кто шил?
- Сапожники, - ответил Дзержинский.
Ему хотелось сказать, что семнадцать человек шили эти башмаки, но он смолчал.
Подмастерье засмеялся, вынул из кармана коробку дорогих папирос "Турчанка", двадцать пять штук - сорок копеек, и протянул Дзержинскому.
- Богато живешь, - сказал Дзержинский, - я к таким папиросам не привык...
И он стал сворачивать самокрутку из дешевого табака-крошки. Свернул, сунул самокрутку в деревянный мундштук и закурил.
Подмастерье почему-то слегка порозовел.
- Барину одному штиблеты на квартиру относил, - сказал он, - барин мне и подарил пачку. На, говорит, кури, говорит, на здоровье. Я и взял, мне что!
Дзержинский молчал. Чем-то ему вдруг не понравился этот ясноглазый и кудрявый, ладно скроенный и крепко сшитый парень. Но чем?
А парень уже говорил о своей жизни, о проклятой работе за гроши, о старике-хозяине, который, когда пьян, дерется чем попало, а когда трезв, заставляет работать круглые сутки. Голос у него был печальный, а детские ясные глаза смотрели куда-то далеко, на ступени собора.