3
Сейчас уже девяносто восьмой год, и Степа, слава Богу, жив и чувствует себя прекрасно. Разве что живет он в последние дни не в Шишкином Лесу, а на своей городской квартире.
На столе коньяк, кофе и сладости. Степа смотрит телевизор. На диване рядом со Степой сидит Женя Левко- Она ест торт.
На экране телевизора видеозапись юбилея Степы в Доме кино. На сцене под огромной цифрой "85" Степа, окруженный толпой нарядных детей, сидит в похожем на трон кресле. Писатель Михаил Мишин и артист Ширвиндт читают ему шуточные поздравления.
В рядах партера видны лица знаменитостей: Михалков, Хакамада, Березовский, Гарри Каспаров и многие другие.
Все аплодируют. Степа встает и раскланивается.
- Вся Москва, - восхищенно смотрит на экран Женя, - ну просто вся Москва.
- Да, деточка, - вздыхает Степа, - но это потому, что юбилей. А так я всегда сижу один. Мое время прошло, и людям т-т-теперь со мной уже скучно.
- Ну что вы, Степан Сергеевич! - возражает Женя. - Вы очень интересный человек. Я так рада, что вы меня в гости пригласили. С вами всегда так интересно.
- Это тебе спасибо, деточка, что заехала. Одному-то иногда так грустно бывает, так тоскливо.
И думаешь про себя, что все кончилось. Я никому не н-н-н-нужный старик.
- Ну что вы! Вы еще молодой и красивый. И вас знает вся страна, - утешает Степу Женя.
- А от того, что имя известно, мне не легче, - объясняет Степа. - Моя беда в том, что я очень трудно схожусь с людьми. Это с тобой я вдруг ощутил какую-то душевную б-б-близость. Мне как-то удивительно с тобой легко. Поэтому и рискнул попросить тебя об этом одолжении.
- Ну какое же это одолжение, Степан Сергеевич! Нет проблем. Я все сделаю.
- Но мне сказали, что д-д-дело закрыто.
- Это правда, дело закрыли. И я вчера, после вашего звонка, его взяла и просмотрела. Там четко доказана техническая неисправность. Но Панюшкина, который это дело вел, я знаю. Он сидит в соседнем кабинете. И я могу ему сказать, что вы хотите с ним тет-а-тет поговорить.
- Скажи, деточка, непременно скажи.
Часть седьмая
1
Я думал о чем-то очень важном. О чем? Ага, вспомнил. Все о том же. Что такое я? Чем дольше живу на свете, тем меньше понимаю, где кончаюсь я и начинается все остальное.
Мне кажется, что тут четкой границы нет. Но очень может быть, что это исчезновение четкой границы между мной и окружающим миром - начало старческого маразма. Распад личности.
Да, конечно, я связан со всем остальным миром, но не буквально же. То, что мои родные, соседи и знакомые - это тоже я, что в каждом из них живет какая-то часть меня, - ведь это же только красивые слова, поэтическое преувеличение. Ведь не буквально же так.
Но что-то внутри втайне нашептывает мне, что буквально. Буквально так оно и есть. В каждом из них я.
Очень опасная игра воображения. Надо от этого избавляться. Да, Левко сто лет живут за нашим забором, и у нас сложные отношения, но при чем тут мое я? Или Валера Катков, мой самолетный инструктор и крыша. Ну, вытащил я его когда-то из колонии и устроил на "Мосфильм". Ну, допустим, от этого моего поступка вся его жизнь пошла по совершенно другому пути. Ну, решил он повторить историю и точно так же взял на поруки и перевоспитывает теперь этого смешного Жорика. Ну и что? Это не значит, что
Левко, Катков или Жорик - часть меня и что я каким-то образом отвечаю за то, что происходит с ними, с Левко, Катковым или Жориком.
Почему же в глубине души, внутри, мне кажется, что ответственен? Совесть? При чем тут совесть?
- П-п-понимаешь, Дарья, - оглядываясь, говорит мой будущий папа моей будущей маме ночью на деревенской улице, ведущей к церкви, - понимаешь, Дарья, наша совесть, как и все на свете, имеет определенные размеры. Мы сейчас идем крестить ребенка. Мы свою норму совести этим уже как бы сегодня отработали.
Мой папа - уверенный в себе человек. А меня мучают сомнения. Мне никогда не кажется, что я свою норму совести отработал. Доходит до смешного. Я приезжаю в аэроклуб. Жорик тоскливо смотрит на меня и мнется, как будто хочет что-то спросить и не решается. Наконец я сам спрашиваю его, в чем дело.
- Хочу артистом стать, в натуре, - выдавливает Жорик.
Жорик хочет сниматься в кино. Не дублером, как Катков, а "по-настоящему".
Я говорю Жорику то, что в таких случаях говорил уже тысячи раз. Говорю, что тут желания мало, что нужно быть одержимым, что необходим большой талант, нужно учиться и работать над собой, что нужно к тому же невероятное везение, что шансы стать кинозвездой ничтожны, а искалечить себе всю жизнь можно запросто. Все, что я говорю Жорику, - чистая правда, но Жорик смотрит на меня пустыми глазами. Он мне не верит. Ему кажется, что я нарочно не пускаю его в этот волшебный, звездный мир кинематографа.
Я свозил его на "Мосфильм" показать, в каком состоянии находится сейчас, в девяносто восьмом году, этот волшебный мир. Но эта поездка была бесполезна. Жорик хочет стать артистом не от любви к кино, а от любви к Игнатовой, и на студии смотрел только на нее. Я пару раз привозил ее с собой в аэроклуб, там он в нее и влюбился. Мне кажется, что этот дурачок меня ненавидит, потому что я вижу Игнатову каждый день, а он нет. И я опять чувствую себя виноватым.
Летать со мной Игнатова боится. Пока я летаю, она загорает, и Жорик крутится вокруг нее. А как тут не крутиться? Игнатова лежит на траве в одном купальнике, такая красивая, и смотрит в небо.
В небе маленький самолет, в нем я, но Игнатова обо мне не думает. Она сейчас вообще ни о чем не думает. Тем более о Жорике. Она его всерьез не воспринимает, почти не замечает его.
Жорик присаживается на корточки рядом с Игнатовой и водит травинкой по ее ноге:
- Ты его любовница?
- Почему ты решил? - лениво спрашивает Игнатова.
- У него дела с Камчаткой. А ты сама оттуда.
- Я не любовница.
Жорик ей не верит и от этого ненавидит меня еще больше.
- А чего он тебя сюда с собой возит? Игнатова и сама не вполне понимает, почему я ее таскаю с собой, и ответить Жорику ей не просто.
- Ну, его мамаша, Дарья Николкина, была скрипачка, - говорит Игнатова, - и она встречалась с моим дедом. А деда посадили при Сталине, и она вышла замуж за Степана Николкина. А если бы деда не посадили, она бы не за Николкина, а за дедулю вышла, и дедуля жил бы с ней в Шишкином Лесу, и я бы в результате у них родилась, а не на Камчатке. Ну, ему совестно, что так со мной получилось. Понял? Жорик ничего не понял и спрашивает:
- А деда за что замели? Воровал?
- За стихи.
Жорик смотрит на Игнатову недоверчиво.
- Честно, за стихи, - смотрит в небо красивая Игнатова. - Мне дед говорил. Тогда за стихи сажали.
- Типа каких? - интересуется Жорик.
- Типа таких:
А вы знаете, что НА?
А вы знаете, что НЕ?
А вы знаете, что БЕ?
Что на небе
Вместо солнца
Скоро будет колесо?
Скоро будет золотое -
Не тарелка,
Не лепешка, -
А большое колесо!
Ну! Ну! Ну! Ну!
Врешь! Врешь! Врешь! Врешь!
- Херня какая-то, в натуре, - говорит Жорик. Я не виноват в том, что Жорик такой темный.
Чернов верил, что искусством можно перевоспитать народ, но потом понял, что нельзя. Я всегда считал, что нельзя. Что бы ни шептал мне внутренний голос, я не виноват, что люди вокруг такие, какие они есть. Вот два бомжа, мужчина и женщина, страшные, опухшие, пролезли сквозь дырку в заборе и бредут по летному полю. Они иногда ночуют здесь в заброшенном сарае. Жорик, заложив пальцы в рот, яростно свистит и машет им рукой. Они покорно поворачиваются и бредут прочь. Ну и что? Перед ними я тоже виноват? Папа прав. Совесть имеет определенные размеры. Я же пытался приносить пользу отечеству. Я организовал этот Камчатский фонд. Если его разворовывают, я не виноват. Я позаботился об Игнатовой, снял ее в главной роли. Дальше все зависит от нее самой. Я пытался помочь Коте. Если он продолжает жить с Татьяной - это не моя вина. И глупость Жорика, и судьбы этих бомжей - не моя вина. Но почему-то внутри, глубоко где-то внутри, я перед всеми ними чувствую себя виноватым. И перед Жориком, и перед бомжами. Даже перед моим племянником Антоном я чувствую себя виноватым. Надо было больше им заниматься, когда Макс сбежал в Англию и он остался без отца.
На поверхности Антон - олицетворение успеха. Он хозяин клуба "Толстоевский", самого модного в Москве заведения. Здесь можно за большие деньги посидеть рядом со звездами эстрады, известными политиками и олигархами. Антон носит костюм от Армани и перстень с крупным изумрудом. Кабинет его в "Толстоевском" украшен старинными восточными коврами и кинжалами. Все думают, что Антон - самый богатый в нашей семье, потому что после театрального института он искусством заниматься не стал, а сразу ушел в бизнес. Но всем при этом известно, что у него гигантские, опасные уже долги, что с этим своим роскошным "Толстоевским" он явно переоценил свои возможности. А он все равно распускает павлиний хвост и дает друзьям и родным взаймы. Причем без процентов, как в добрые старые времена.
У Антона всегда можно перехватить взаймы. Вот и сейчас на него каждый момент могут наехать кредиторы, а он вынимает из ящика стола два конверта, начиняет их стодолларовыми купюрами и дает Степе.
Айдогды, случайно зашедшая в это время в кабинет, закатывает к небу глаза, демонстрируя крайнюю степень недоумения.
- В этом конверте две штуки, а здесь одна, - говорит Степе Антон.
- П-п-почему ты, деточка, говоришь "штуки", а не "тысячи"? - Степа кладет конверты в разные карманы пиджака. - У тебя все-таки отец режиссер, дед писатель, прадед композитор. А по матери ты вообще хан п-п-п-персидский. "Тысячи" надо говорить, а не "штуки".
- О'кей, дед, тысячи. Зачем тебе три тысячи? Что ты опять задумал?
- Я ему дам взятку.
- Следователю? Зачем?
- Чтоб узнать хоть какую-то п-п-правду. Непонятно только, тысячу давать или две. Мало дать - обидится. А лишнее - тоже как-то глупо. По ходу дела соображу. Не забыть только, что в к-к-к-каком кармане.
Мой папа до сих пор никогда никому не давал взяток. Раньше он был депутатом Верховного Совета СССР, лауреатом Ленинской премии и знаменитым автором "Нашей истории". В прежние времена у него все получалось и без взяток. Ему впервые предстоит давать взятку, и он напряжен.
- Ты идешь разговаривать к нему в офис? - спрашивает Антон.
- Нет. Он сейчас явится сюда. И сразу п-п-про-блема: у меня странное чувство, что я его раньше встречал. Я уже посмотрел на него издалека и точно помню, что мы с ним когда-то виделись. Но не могу сообразить где.
И выходит в общий зал.
- Ну ты даешь! Ну ты совсем с ума спятил, - яростно говорит Антону Айдогды. - Ты эгоист, как твой отец, как все вы, Николкины! Все эти твои понты - какая пошлость! Ты же запутался, Антошка. И вместо того чтоб выпутываться, ты последние деньги взаймы раздаешь!
- Молчи, женщина, - улыбается Антон. - Как-нибудь выпутаемся.
- Как?! Как?! - кудахчет Айдогды. - Ты даже не думаешь, чем ты рискуешь! Тебе наплевать на меня и мальчишек! "Толстоевский" уже совсем неуправляемый! Тут же бандиты свои стрелки устраивают, тут же ФСК микрофонов понаставляло! Ты же Левко черт знает сколько должен. Как ты теперь выпутаешься? Как?
Когда Антон улыбается, он очень похож на Макса. Но у Макса улыбка европейская, а у Антона - азиатская.
Клуб "Толстоевский" - дорогое, стильное заведение. На стенах старинные фотографии. Пианист негромко играет Шопена. Публика, желая соответствовать, старается не стучать и не звякать. Говорят все вполголоса.
Надменный официант ведет к Степиному столику Панюшкина.
Следователь Панюшкин еще молод, чуть больше тридцати, но у него довольно большая борода, длинные по сторонам лысины волосы, а на груди поверх свитера большой крест. На следователя он абсолютно непохож. Степа жует губами, пытаясь вспомнить, где он раньше его видел. Забыть такую внешность невозможно, а вот Степа все на свете помнит - а тут забыл.
- Здравствуйте, Степан Сергеевич, - улыбается следователь. - Я Панюшкин Егор Егорович от госпожи Левко. Очень, очень рад с вами познакомиться.
Голос у него тихий, проникновенный. Улыбка приветливая, мягкая. Почтительно, двумя руками, он жмет Степину руку и садится.
Официант кладет перед ними переплетенное в кожу меню и с непроницаемым видом оповещает:
- Сегодня уха с севрюжкой очень удалась.
- Севрюжка - какое чудное слово! Я с севрюжкой обязательно возьму, - по-детски радуется Панюшкин, - и еще что-нибудь вкусное. Я ужасно голодный.
- На второе рекомендую седло барашка, - говорит официант.
- Невероятно! Про седло барашка я только в книгах читал. - Панюшкин с нескрываемым интересом смотрит по сторонам. - Как тут хорошо. И сладкое, наверное, какое-нибудь особенное подают, да?
- Сладкое мы п-п-потом закажем, - говорит Степа официанту. - А сейчас уху и седло барашка неси, деточка, а мне только закуски, мои, как обычно.
- Только обязательно сладкое закажем, - говорит Панюшкин. - Я ужасно люблю сладкое. А в такое место когда еще попадешь.
- Водки?
- Я водку пью, - весело сообщает Панюшкин. Официант исчезает.
- Как это вы его симпатично "деточкой" назвали, - радуется странный Панюшкин. - А ведь ему лет пятьдесят. - И шепотом: - Боже мой, Степан Сергеевич, а кто ж это там сидит? Это не артист ли Басилашвили?
- Да, это он.
- С ума сойти! Мои домашние, как узнали, что я в "Толстоевском" с вами встречаюсь, такой подняли переполох, - радостно улыбается Степе Панюшкин. - С таким выдающимся человеком и в таком престижном месте.
Тихий его голос Степу гипнотизирует и раздражает одновременно. А потом начинается что-то совсем невообразимое.
- Степан Сергеевич, - говорит Панюшкин, - вы простите, но я сейчас на секундочку вторгнусь в ваши мысли. Вы ведь сейчас пытаетесь вспомнить, где вы мою бородатую физиономию видели? Да?
- Да, - признается Степа.
- Это вы не можете вспомнить потому, что видели меня не в этой жизни, а в предыдущем моем земном воплощении.
- П-п-простите?
- Это было шестьдесят шесть лет назад, в одна тысяча девятьсот тридцать втором году, - говорит тридцатилетний Панюшкин, - когда я служил священником в деревне Троицкая под Клином и тайно крестил вашу дочь Анну. Царствие ей небесное. Вот тогда вы меня и видели. Ага! Узнали! Вижу, что узнали!
Степа морщится и молчит.
- Не пугайтесь, - шепчет Панюшкин. - Это я шучу. Я православный христианин и в индийскую эту ересь про другие жизни не верю. Это был не я, а отец Егорий Панюшкин, мой прадед. Я на него ужасно похож. Бабушка утверждает - одно лицо. Я и Егором назван в честь его. У нас все Егоры. И мой папаша, и я, и мой сын.
- П-п-п-поразительно, - говорит Степа.
- Ничего поразительного нет. Генетика. Да я и бороду ношу, как у отца Егория. Вот вы и заволновались.
- Там была еще девочка, - вспоминает Степа, - глухонемая.
- Так ведь я от этой девочки и произошел. Это была дочь отца Егория, моя будущая бабушка. Она сейчас еще жива и ваш тот приезд отлично помнит. Она сызмала, после смерти матери, хозяйство отца Егория вела и в церкви помогала. Вот вы ее там и видели. Вы и ваша жена, Дарья Михайловна, царствие ей небесное.
Пауза. Панюшкин с детским удивлением наблюдает за официантом, расставляющим перед ними закуски.
- Там еще была к-к-коза, - говорит Степа.
- Совершенно верно! У них была коза. Бабушка и про козу помнит. - Он показывает на закуски: - А что ж это такое черненькое?
- Трюфеля.
- Первый раз в жизни вижу трюфеля. Надо загадать желание. И с живым классиком первый раз за столом сижу. Многая вам лета, Степан Сергеевич.
Он поднимает рюмку, выпивает и, зажмурившись от удовольствия, закусывает трюфелем.
- Мы потом Макса туда п-п-привозили крестить, но отца Егория не нашли, и в церкви был уже какой-то склад, - вспоминает Степа.
- А как же. Склад стройматериалов, - кивает Панюшкин. - Потому что Максим Степанович родился у вас в тридцать седьмом, а отца Егория уже в тридцать третьем вместе с бабушкой арестовали. Я по дотошности своей профессиональной про их арест все разнюхал. И все документы видел. И донос на них видел, и обвинение в религиозной пропаганде с целью подрыва советской власти, и протоколы допросов, и приговор. Допрашивали по церковным делам тогда в подвале на Сретенке, а расстреливали на Старо-Калужском шоссе, как раз по дороге от Москвы к вам, в Шишкин Лес, за деревней Ракитки. Если от города смотреть - направо. Там отца Егория в одной группе с глухонемой его дочкой, моей то есть бабушкой, и расстреляли. Извините за печальную тему, но это для нашего разговора важно. В ту ночь там сто сорок три человека расстреляли. Яма там оказалась недорыта. При них дорывали, а потом расстреляли. А ей, бабушке моей, было тогда всего шестнадцать лет. И она выжила. Она в яму прыгнула чуть раньше залпа, ночь пролежала среди трупов, а потом раскопалась. Дальше целый роман, но выжила и до сих пор жива. - И, еще больше понизив голос, Панюшкин спрашивает: - От меня направо, через столик, мужчина в очках ест курицу - ведь это Евгений Киселев с НТВ?
- Где? - оглядывается Степа. - А... Да.
- С ума сойти. Так вот, бабушке семьдесят шесть летом стукнуло, но она очень бодра. Мы с женой на службе, а весь дом и Егорка младший на ней. И по магазинам она шастает, вот такие сумки таскает. И, кстати, недавно она вас видела. У милиции. Вы сейчас вспомнили о старушке, которая на тротуаре что-то рассыпала. Да?
- Она в-в-вермишель рассыпала, - растерянно говорит Степа.
- Правильно, она тогда вермишель рассыпала. Ведь это она и была, моя бабушка. Это вы ее сейчас вспоминаете. Она вас тоже видела. Вы сейчас опять подумали, что я ваши мысли читаю, да?
Степа недоверчиво морщится.
- Некоторые, да, читаю, - улыбается Панюшкин. - Это оттого, что я всю жизнь рядом с глухонемым человеком и что-то от нее перенял. Они всех мыслей не читают, но какие-то видят, по движениям видят. Вот и я это перенял.
- Что вы п-п-переняли?
- А то, что все люди, Степан Сергеевич, от мыслей своих все время немножко эдак шевелятся.
Лицом и всем остальным организмом. Вот и у вас сейчас все слегка шевелится. Простой глаз этих мелких движений не замечает, а глухонемые все видят. И многие мысли прочитывают глазами. Иначе им не выжить. Вот это я от бабушки и перенял. Очень для профессии следователя небесполезная сноровка. Но в данном случае, с вермишелью, это я не ваши мысли прочитал, это просто бабушка вас видела и узнала. Вы же человек очень известный. Так что эту ванту мысль про старушку я не прочитал. Но некоторые мысли читаю. Степа молчит.
- Не верите? А вот я сейчас скажу, о чем вы думаете, и давайте мы с этой щекотливой темой сразу покончим.
- С какой т-т-темой?
- Вы хотите дать мне взятку, - шепчет Панюшкин, совсем близко приблизив к Степе улыбающееся свое лицо. - И вы сомневаетесь, возьму ли. Возьму. Вам так спокойнее будет, да и мне лишние деньжата не повредят.
Степа напрягается.