В большой столовой был угол, заменявший гостиную. Может быть, это был результат экономии топлива, потому что квартира была велика и пустынна.
Дмитрий Александрович курил в кресле. Вера Васильевна, полулежа на кушетке, допрашивала его о фронте, о родителях, об университете, о разных мелочах, о которых считается уместным расспрашивать малознакомого собеседника.
Дмитрий Александрович с особым старанием отыскивал казавшиеся ему в этот момент наиболее правдивыми ответы. Само собой вышло, что он стал прибедняться. И детство было сурово, и студенчество - в нужде. Не размышляя, подсознательно, покоряясь этой женщине, он ставил ставку если не на ее жалость, то на сочувствие. В конце концов ему самому стало жалко себя, и вдруг, убоявшись, как бы проситель не убил в глазах этой милой женщины мужчину, он встал и, шагая по комнате, стал говорить, как закаляет такая жизнь и насколько легче такому человеку в самых суровых, предательских условиях. С новыми мыслями появился и новый тон, слегка хвастливый и фатоватый. А вслед за тем пришло желание узнать, не нашло ли уже отклика у этой женщины его невольное тяготение к ней.
Дмитрий Александрович стал кружить по комнате. Это был нехитрый маневр. Он то уходил в дальний угол, то подходил к кушетке. Попутешествовав, как ему казалось, достаточно, он, как будто в пылу разговора, жестикулируя, подсел к ней на диван. Вера Васильевна сейчас же изменила позу, сев вполоборота к Дмитрию Александровичу.
Сверчкову она нравилась все больше. Круглое, гладкое плечо, с которого сползал платок, буквально волновало его. Плечи у нее, должно быть, пышные. Именно такие, в которые хорошо зарыться горячим лицом…
Дмитрий Александрович стал говорить несвязно. Пальцами он теребил кисть вышитой подушки.
Но Вера Васильевна поняла его волнение по-своему. У нее в памяти все еще звенели слова Сверчкова, что у него дома осталось пять испеченных картофелин и ни крошки хлеба. Она с тех пор не переставала думать, как бы накормить гостя, но так, чтобы это вышло естественно и непринужденно.
Теперь она решила, что медлить больше нельзя. Ясно, что Дмитрий Александрович так много курит и нервно ходит по комнате от голода.
Она поднялась и стала извлекать из буфета тарелочки, баночки, кульки.
Дмитрий Александрович решил, что он согнал девушку слишком большой поспешностью. Нужно было начинать деликатнее…
В передней скрипнул французский замок, в щели дверей вспыхнул свет, и в комнату вошла такая же высокая и привлекательная женщина. Она была чернее Веры Васильевны, и профиль ее был резче и определеннее.
- Валерия Васильевна, сестра, - представила Вера Васильевна.
- Слушай, Вера, чем-нибудь попитаться нельзя? - спросила Валерия, мужским жестом поворачивая стул. - Я целый день ношусь по городу как неприкаянная.
- Сейчас будет чай, и Дмитрий Александрович выпьет с нами. Вы не откажетесь?
Валерия была не менее женственна, чем сестра, но, видимо, усвоила себе привычку действовать по-мужски. Она бросала быстрые, незаконченные фразы, шаркала ногой по полу, гремела вилкой.
- Пригоров оказался слякоть. Гнать таких проходимцев. Он уже юлит и подговаривается к комиссару. Он, видите ли, уже сомневается в смысле саботажа. Я бы занесла его в тот списочек…
Вера Васильевна разливала чай. Она накладывала в тарелку Дмитрия Александровича, как кладут человеку только что с дороги и потому имеющему право на повышенный аппетит.
Дмитрий Александрович был очень доволен, но мысленно подсчитывал, сколько все это стоит по спекулянтским ценам.
- На лестнице встретила Кораблева Андрея Викторовича, - ораторствовала Валерия. - Вот ужас! Глаза провалились, волосы до плеч, редкие, растрепанные, как у ведьмы. Руки грязные, ногти искусаны. Кажется, начинает заговариваться. К сожалению, все это выглядит очень глупо. Как на него не повлияют?.. Это над нами живет приват-доцент, - объяснила она Сверчкову. - В октябре он поклялся, что, пока будут у власти большевики, он не будет ни мыться, ни бриться, ни сменять белье…
- Не рассчитал, - опрометчиво улыбнулся Дмитрий Александрович. - И на что рассчитывал? На немцев или на союзников? Уж лучше большевики, чем иностранцы… - Он тут же пожалел о сказанном. "Продамет" - ведь это иностранный капитал. Мирное внедрение…
- Это, конечно, неумно, - возразила Вера Васильевна, - но и смеяться над этим нечего. Может быть, он только отчетливее нас представляет себе весь ужас нашего положения. Он протестует, как умеет. Это все-таки лучше, чем продавать свои руки и душу врагам родины.
- Ну, если уж такая ненависть, - возразила Валерия, - так возьми винтовку или брось бомбу, а то что же… носить истлевшие рубашки…
- Неверно, - сказала сестра. - Он все-таки напоминает другим…
"Фу, какая дичь, - думал Сверчков. - Взбесившийся дервиш. Факел веры".
Но теперь он держал язык за зубами.
- Вот какие мы, - подмигнув в сторону сестры, продекламировала Валерия. - От мужчин мы ждем мужских поступков.
Она постукивала каблучком под столом и гордо глядела на Сверчкова.
Но Сверчков продолжал молчать. Молчала и Вера Васильевна. Сверчков досадовал. Ведь о деле еще не было сказано ни слова.
После чаю Вера Васильевна сказала, что с комиссаром согласовать вопрос не удалось и о делах говорить сейчас несколько преждевременно, что она очень рада была повидать Дмитрия Александровича и напишет ему, как только будет что-нибудь твердое. Сверчкову очень хотелось спросить, насколько это реально, узнать, почему это именно она устраивает на должности в "Продамете", но, приняв тон светского кавалера, он уже не хотел возвращаться к просьбам и распрощался, как будто пришел сюда как человек, у которого оказался свободный вечер и он решил провести его у знакомых.
Когда дверь за Сверчковым закрылась, Вера Васильевна решительно покачала головой.
- Нет, нет, - сказала она сестре. - Это не то, что нужно. За такого нас не поблагодарят. Надо быть очень осторожными в выборе. Этот кончит у большевиков.
- Сомневаюсь, - ответила Валерия. - Там тоже не ищут слюнтяев… Кстати, Леонид Иванович Живаго хотел тебя видеть. У него новости… из Парижа от Гучкова.
Сверчков шел по Гороховой. Сейчас он был сыт и склонен к скептицизму.
Эти фрондирующие против большевиков дамы, конечно, смешны, и небреющийся приват-доцент - подходящий для них факел веры. Но вот завтра, завтра! Завтра Маша уже не приготовит ему и Ульриху картофель в мундире. Ни крошки хлеба. Нет. Надеяться на крестовых дам нельзя. "К тому же я, кажется, не понравился, - промелькнуло между другими мыслями. - И зачем это я брякнул об иностранцах и большевиках?.. После этого весь тон сразу изменился. А жаль. Вера Васильевна была бы так уютна как друг, а может быть… - Но к черту любовниц, - нужна работа. Хоть грузчика. А что грузить? Где теперь грузят?"
Домой идти не хотелось, и Сверчков решил зайти к Демьяновым.
Хотелось застать Маргариту. Когда человек не голоден, требуется что-нибудь острое. Маргарита, видимо, сильно с перцем. Он встречал ее дважды: на дежурстве и на лестнице. Она еще девчонка, но все кажется, будто в один прекрасный момент вот так, сдуру, возьмет и скажет жарким шепотом что-нибудь совсем неожиданное.
Но дома оказался только Петр. Он обрадовался Сверчкову шумно и неестественно. Казалось, он был чем-то возбужден. Неужели его приходом? Откуда, собственно, такая приязнь?
- А я один, - сообщил он вместо привета.
- Редкий случай?
- Иногда бывает невредно…
Петру восемнадцать лет. Мальчишка выдает себя за мужчину. Он взял Дмитрия Александровича за рукав и повел по квартире. В коридорах и комнатах он аккуратно гасил за собой электричество. Оглядывался в пустой квартире, как будто шел густым лесом или переулками.
Петр распахнул дверь в ванную. Блеснули белые кафели, никель бидэ и кранов. Петр вошел, не зажигая света, и стал отодвигать какие-то доски, может быть от раздвижного стола… За досками обнаружилась узенькая дверь.
"Фотографией занимается, что ли?" - размышлял Сверчков.
- У вас такой нет? Правда, здорово? - восхищенно спросил Петр. - Это только у нас и у Ветровых. Нипочем не догадаться. А я еще эту дверь под кафели разрисую. Масляной краской. Пинкертону не открыть.
В оштукатуренной кладовушке с полками по стене и с запыленным окошечком в соседний брандмауэр, пылала многосвечовая лампа.
- Ничего работенка! - воскликнул, перешагнув порог, Сверчков. Три стены, свободные от полок, были увешаны открытками смелого содержания вперемежку с автотипиями нагих женщин. Оформление кладовушки, по-видимому, принадлежало самому Петру и свидетельствовало о деятельном и целенаправленном воображении автора.
- А… Этим я больше не занимаюсь, - вскользь заметил Петр, - некогда снять… Потом я еще изобретал аэроплан. А сейчас вот…
В углу на винном ящике плоский аппарат с ручным прессом.
- Это гектограф - сто штук в час.
Сверчков взял клейкий листок в фиолетовых потеках.
"С нами бог и Россия", - прочел он сверху.
"К солдатам русской армии".
"Братья! Враг угрожает вычеркнуть нашу родину из списков…"
- Какой дурак это писал?
- Почему дурак? - спросил Петр, сидя перед Сверчковым на корточках.
- Какой же солдат поймет такое: "вычеркнуть нашу родину из списков"? Густо плевал он на ваши списки… и все такое…
Петр смутился.
- Неужели не поймут?
- Если и все в таком роде - растопите этой литературой ванну, - посоветовал Сверчков. - И для кого это вы готовите?
- Кто поедет на фронт - раздаст.
- Вы сами это выдумали? Или это по заказу?
- Ну, есть люди… - сказал, вставая, Петр. - А вы бы написали, Дмитрий Александрович, а я ночью отпечатаю. Завтра утром отправка… На Молодечно.
"Врет он или действительно агитация?" - размышлял Сверчков.
- Это, знаете, не шутка, - говорил Петр. - За такое - на Гороховую. По городу каждую ночь обыски. Верно, напишите, хоть немного, но погорячей. И чтоб солдатам было понятно. Идем к маме, там есть чернила.
Сверчков писал недолго. В этот момент он ненавидел "всю эту кашу и ее сотворителей". Он был зол, потому что у него на завтра нечего было есть, потому что не застал Маргариту, потому что все происходящее было выше понимания. Когда человек зол, ему пишется легко. Через десять минут прокламашка была готова, и он прочел ее Петру. Петр хлопал в ладоши и прыгал, как клоун.
Сверчков сидел на табурете в душной от стосвечовой лампочки кладовушке и смотрел, как свиваются в трубочку отдираемые ногтем от желатинной массы липкие листки.
Он силился вообразить себе солдата, который, прочтя эту бумажку, подумает и скажет:
- Беру винтовку, иду на защиту родины.
Воображение начисто отказывало, и Сверчков еще больше злился и мрачнел.
- А вы между прочим очень доверчивы, молодой человек, - сказал он Петру вслух и дополнил про себя: "Дурак".
- Но ведь вы же офицер? - удивленно поднял голову Петр. - И потом вы - родственник фон Гейзена…
Листки копились кучкой, Петр утирал со лба пот. Дмитрию Александровичу становилось скучно, он посмотрел на часы и откланялся.
Петр шел за ним, в каждой комнате гасил электричество и в коридорах осматривался по сторонам.
Глава XIX
ПРИВАТ-ДОЦЕНТ ОСТРЕЦОВ
- Признаюсь, - склонив голову набок, размеренно роняет тихие слова Валерий Михайлович Острецов, - за последние месяцы я на многое стал смотреть иначе. Многое, на что я раньше не обращал внимания, выходит в эти дни на первый план. И от всего этого никак не отмахнешься. Все это новое требует внимания, требует отношения к себе…
Валерий Михайлович перебирает длинными сухими пальцами. Пледом, зеленым с серой бахромой, укутаны больные ноги Валерия Михайловича. В комнате холодно. Нет электричества. Нельзя ни писать, ни читать. Только дружеская беседа, методически развивающаяся, выстраивающая на свет чужого внимания недодуманные мысли, еще не отшлифованные формулировки, помогает коротать часы позднего вечера. При этом Исаак Павлович Изаксон - прекрасный собеседник, он умен, остер, привычен к полемике. Он не способен ни согласиться из лени, ни скрыть свое несогласие. Валерий Михайлович в ответственных случаях любит размышлять вслух. Когда думаешь про себя, мозг может лениться и вырабатывать суррогат. Но речь - это экстракт, это экзамен. Она должна быть отчетлива.
Исаак Павлович долго слушает, не перебивая. Но на лице его уже проглядывает нетерпение. Он все чаще перекладывает ногу на ногу, стучит крепким манжетом по пепельнице, смотрит на часы, бросает, не докурив, папиросу…
Вынужденное бездействие тяготит Исаака Павловича Изаксона больше, чем голод, больше, чем досадный обувной вопрос, больше, чем долг Терезе Викторовне, больше, чем смешные, наивные мысли Острецова, даже больше, чем разлука с семьей.
На гребне деятельности и славы пребывал Изаксон весь семнадцатый год.
Его речи, статьи разлетались по стране. На митингах его носили на руках. Его качали так, что он уже заранее снимал пенсне и вручал его какому-нибудь застенчивому и польщенному юноше. Каждый день его куда-нибудь избирали. Врастая во всевозможные организации, легко расширяя свою популярность, он становился все более необходимым своей партии, и он все больше ценил эту партию, которая выдвигала его и делала неуязвимым для врагов и завистников. Ему льстили женщины и завидовали мужчины, и впереди раскрывались невиданные горизонты. Можно было смело, несдержанно мечтать.
Теперь он отсиживается в меблированной комнате скучнейшей госпожи Зегельман. Говорят, пишут, действуют другие. Люди, загнавшие его партию в подполье.
Подполье хорошо знакомо Исааку Павловичу. Его трудности и ореол. Это не первое подполье партии, и он убежден, что оно будет во столько раз короче, во сколько сейчас слабее враг. Угар пройдет, и массы, как воды, пережившие половодье, вернутся в русло.
Но бездеятельность и сопряженная с нею тоска подступают к вечеру, как враг, затевающий долгую осаду. Исаак Павлович звонит по телефону, пишет письма, задним числом ведет дневник великих дней и, если гаснет в доме электричество, идет к приват-доценту Острецову. Для этого чудака все, кроме истории и театра, - любопытная, но чужая специальность, о которой он рад слушать, удивляясь и ненадолго заинтересовываясь, как инженер, впервые узнающий от врача о новых методах лечения рака.
- Я всегда был далек от политики, - говорит Валерий Михайлович. - Последние годы я был в своем замкнутом мире театра. Вы знаете, я люблю свое дело. Эти события мне показались… как вам сказать… ну, чем-то вроде землетрясения. Я был удивлен и даже возмущен многим. Нашей изменой союзникам. Нарушением привычных и, казалось бы, разумных прав и общественных норм. Вместе с тем я был убежден, что все это, как землетрясение, как циклон, как лавина в горах, будет кратковременно. Можно ли долго существовать в таком хаотическом, подчиненном каким-то неизвестным законам мире? Мне казалось - нельзя. Но это грозит застыть в новый порядок вещей. И чтобы быть честным с собой - нельзя же отрицать неизвестное, - я решил познакомиться с марксизмом.
- Многие это делают на гимназической скамье, - не выдержал Исаак Павлович.
Валерий Михайлович внимательно посмотрел на собеседника. Тень курчавой головы ходит по стене над роялем. Глаза горят черным блеском. Курчавая бородка обегает удлиненное матовое лицо. Когда Исаак Павлович волнуется, оно становится красивым.
- Я с раннего детства увлекся историей искусства, - развел худые пальцы Валерий Михайлович, - и ушел в это дело с головой. Многое упущено. Многое оказалось за бортом… Теперь я это отчетливо вижу. Но, боюсь, всякому опускающемуся в глубину предстоит жертва - утеря кругозора.
- Что же вы все-таки нашли в марксизме?
Пальцы Валерия Михайловича перекочевали к вискам.
- Необыкновенная внутренняя дисциплина… Большой порядок мышления… И - я бы сказал - научное бесстрашие…
Определения давались Валерию Михайловичу с трудом. Они выходили одно за другим через паузу.
- Любая философская система…
- Да, да, я знаком с некоторыми… Но есть разница. Какая преданность науке, какая вера в могущество знания! Представьте себе, что завтра придет новое знание, новая, на этот раз точная, доктрина. На месте, где была рабочая гипотеза или просто взято на глаз… Убедительно, но на глаз. Вы понимаете меня? - с мольбой обратился Валерий Михайлович к собеседнику. - В науке, если она жизнеспособна, новое не должно ломать систему… Нет ли у вас такого ощущения, что всякое новое знание, новое открытие способно только дополнить марксистскую доктрину, укрепить ее? Между знанием вообще и этой доктриной хочется поставить знак равенства.
- Вот что вас подкупило… Не вас первого.
Изаксон широко расставил колени и увенчал их кистями рук. В то же время в голосе Исаака Павловича послышалась подкупающая слушателя печаль. Ему показалось, что так будет убедительнее.
- Странно, однако, что на эту удочку попались вы… ученый. Учение, которое загримировалось под науку, для вас большой соблазн и опасность. Но что кроется за научной внешностью? Погоня за простотой формулы. Им ничего не стоит сделать подстановку. Сочинить, что пролетариат - это большинство. - Исаак Павлович снял руки с колен и начал горячиться. - Для них путь вперед - это узкая лестница через казарму. И еще не в этом дело… Марксизм и даже большевизм имеет право на существование. Можно изучать и Ленина. Изучаем же мы учение мормонов, апокрифические евангелия.
Валерий Михайлович досадливо поморщился.
- Ну, может быть, я слишком резко. Но ведь речь идет не о философской системе, не о мировоззрении…
- Именно об этом.
- Не о философской системе, - настойчиво продолжал Исаак Павлович, - а только о системе власти. Большевики управляют страной. Это и не марксисты. Это марксиствующие сектанты и примкнувшие к ним полуграмотные, обозленные войной, голодные, завистливые рабочие. Они куплены удобной прямотой ленинских лозунгов. И вот они будут направлять всю жизнь, культуру, мысль, обсерватории, лаборатории. Какая чушь! - Исаак Павлович кричал, захлебываясь, встав во весь рост. - Вы прочли Каутского, но вы никогда не видели живого большевика.
- Я очень хотел бы увидеть… - робко начал Валерий Михайлович.
- Я знаю лучших из них. Это - упрямцы. Они никого не признают, кроме своих. Революционные партии блокируются, они составляют революционную демократию. Я, как член Цека партии социалистов-революционеров… - он тяжело закашлялся, - я не раз оказывался перед их упорством, нежеланием считаться, идти на уступки ради коалиции. Они коллективисты по-своему, в ограниченном смысле слова…
Коптилка на рояле заколебала язычком и потухла.
- Вот вам, - протягивая в темноте руку туда, где минуту назад был свет, и наталкиваясь на столик, воскликнул Изаксон. - Вот вам большевизм. Поганая коптилка! И она скоро погаснет. Но чаду будет на десятилетие.
Валерий Михайлович молчал. Изаксон нащупал кресло и тоже сел молча. Потом в темноте раздались его слова:
- За нами шло крестьянство, три четверти России. Но мы имели мужество не обещать больше, чем можно было осуществить. Разум не восторжествовал над инстинктом. Но это ненадолго. Россия не минует испытанных путей демократии.
Валерий Михайлович молчал долго. Потом в темноте он снял плед и пошел по комнате, размышляя вслух: