Сон - это спасение. Но как уснуть, если под самой кроватью у изголовья - чтобы не украли - стоит горшок с тушеной говядиной и почками? Чужой горшок. Этот немчура Гирш получает от сестры каждые три дня наполненный мясной тюрей глиняный горшок. Карандашом он отмечает на стенках, сколько можно съесть в обед. По нескольку раз в день заглядывает внутрь. Он отчисляет остаток и на день передачи - на всякий случай. Он боится оставлять свои запасы на окне - ведь стащили у Трифонова корзину с сандвичами и куском осетрины.
Утро. Скорее бы утро. В бессонной ночи его тусклый свет кажется спасительным, его медлительное движение похожим на жизнь, его неверные надежды сулят письмо, вызов, освобождение…
Сон подкрадывается, как туман в горах, - он приближается, готов коснуться и вдруг поглощает все, незаметно подменяя самую мысль о сне.
Кончался август, и в одно мокрое утро все двери оказались на запоре. За кипятком отпускали только выборных от камер. В коридорах шагали красногвардейцы с винтовками. По камере поползли слухи, один нелепее другого. Шептали на ухо о заговоре в Красной Армии, о войне с союзниками, о высылке всех бывших офицеров на Волгу.
На поверке одного не досчитались. Искали пропавшего в уборных, в подвалах, где кипяток. Маленький юркий человек с глазами провансальца исчез, как будто прошел сквозь стены.
Тогда все разговоры свелись к бегству француза.
В сущности, бежать из этой казармы было несложно. Администрация неопытна. Красногвардейцы мало бдительны. Это ничего, что в глазах у иных прочно и настойчиво угнездилась ненависть к офицерам. Где она подхвачена, эта ненависть? В каких казармах? В каких окопах? Подарил ли ее рукоприкладчик, или барин, свысока взирающий на "серую скотинку", или либеральный плут, прячущий под замшей идеек острую, быстро пробегающую в крови злость к осмелевшим и восставшим? Или, может быть, родилась она на военном заводе у станков, или в штрафном батальоне, на офицерской кухне, в музыкантской команде, дующей марши на сорокаградусном морозе? Офицер эту ненависть понимает, чует, как мышь кошачий запах, и боится мистическим, не до конца осознанным страхом. Может быть, японский рыбак с восточного побережья так боится большого тихоокеанского тайфуна, землетрясения, волны, которая, придя, смывает с островов все живое и мертвое, принадлежащее человеку.
Но и с ненавистью в глазах и углах большого сжатого рта эти люди - не тюремщики. Проскочить через караул, через контору и - улица. А народ в конторе бывает разный. Все серы и однообразны.
Никто до сих пор не бежал, потому что кажется арестованному офицеру: вытерпишь - выпустят, а пытался бежать - значит, повинен в заговоре или востришь лыжи на Дон, на Кубань, к Корнилову.
Француз сбежал - значит, так ему было выгоднее.
Теперь одни полагали, что весь шум из-за бегства арестованного. Другие считали: француз бежал, почуяв недоброе.
День кончился. Ночь медлительным облаком, пропахшим керосином, потом и прелой едой, опять проползала над камерой.
Наутро вставали, мылись, ходили в уборную еще в туманной полутьме. Поев, сидели на койках. Военный интендант пространно рассказывал соседям о нравах старого интендантства, о генерале Данилове, о ставке, о царицыном любимце князе Орлове. Он говорил давно известные вещи, но говорил едко, злым тоном человека, который все это сам видел, слышал, раньше молчал, а теперь не считает нужным. В аристократическом углу брезгливо морщились морские офицеры.
Казначей с лицом скопца, что-то шепча себе под нос, роется в узле с грязным бельем. Вот нашел носки. Пальцами раздирает он крохотную дырочку. Все смотрят на него с изумлением, а он, забываясь, шепчет:
- Пусть дома сидит, дома сидит, носки чинит, не шляется.
И всем становится смешно и грустно…
У дверей на нарах играли в преферанс. Двое, согнувшись, лежали у стены, то и дело выводя веер карт на свет ночника.
- Как-то нехорошо, - сказал остзеец Гирш.
- Что, предчувствие? - храбрясь и небрежничая, спросил технолог.
- Мы ведь не в театр, - обиделся Гирш.
- Чего же вам бояться? Вы ведь переходите в германское подданство. Вы, можно сказать, барин.
- Уже вторую неделю нет ничего из консульство, - нервно, словно ему разбередили рану, вскинулся Гирш. - Я не знаю даже, что думать. Может быть, переменился консул?
- А я думал, у вас порядок - все в два счета…
- Разве в вашей страна есть порядок, есть нормы?
- А вы где, собственно, родились?
- Где бы я ни родиться, я остаюсь германец по крови.
- Кровь течет одинаково… всякая… одинаково, - раздумчиво говорил теперь в сторону технолог.
- Черт знает, что такое вы городите…
- Господа, что мы сидим, как кролики? - возмутился Карпов. - Надо спросить, в чем дело.
- А в чем же дело? Какое дело? - напустился на него военный казначей, прервав молитву. - Никакого дела и нет. И не о чем спрашивать. И не о чем говорить… - он широко размахивал рукой. - Вы еще действительно придумаете дело.
Этот человек боялся больше всех. От его слов и выкриков одним стало страшно, другим спокойно.
Сверчков хотел было выйти в коридор.
- Нельзя, - коротко сказал красногвардеец. - Сегодня нельзя.
В девять была поверка. Все, кроме француза, отозвались.
В десять часов артиллерийский капитан заметил в углу у окон крысу. Он прицелился и сапогом ударил в угол. Крыса метнулась под кровать.
Вся камера ловила крысу. Раздвигали кровати, сорвали с нар узкую доску с гвоздем. Сторожили у стен и по углам. Самые ленивые, приподнявшись, следили за охотой. Шаркали ногами, чтобы крыса не скрылась под нарами. Крыса метнулась к двери и здесь была застигнута ударом доски. Вытянув острый, как копье, хвост, она лежала у самого порога. Старик красногвардеец отпер дверь и посмотрел на нее через порог.
- Надо убрать, - сказал Гирш. Он подошел к крысе, обернутыми бумагой пальцами взял ее за хвост и, сказав: - Я в уборную, - вышел из камеры.
Вернулся он бледный, шатающейся походкой. На пороге, ослабев, припал к дверной раме.
- Что, голова кружится? - спросил бритый полковник.
Гирш протянул ему обрывок газеты:
- Отдать надо, из второй камеры… - и. шатаясь, держась за края нар, побрел на место.
Над обрывком наклонилось несколько человек. Одновременно вся камера двинулась к двери.
- По рукам передадим, не толпитесь, господа, - предложил полковник. - Прочесть следует всем… и приготовиться.
Читавшие были теперь бледны, как Гирш.
- Что там? - спросил Сверчков.
- Сентябрьская резня…
- Где, в Петербурге? Но ведь еще август.
- У нас, здесь… будет, - громко выкрикнул Гирш.
Передовая "Красной газеты" шла по рукам.
- Вслух читайте, вслух, - заплакал богомольный казначей.
- Не надо, - крикнул полковник. - Каждый про себя. Убит Урицкий. Ранен Ленин. Дальше… всякому понятно.
Сверчков увидел крупным шрифтом набранные строки: "… На белый террор контрреволюции мы ответим красным террором революции".
"Консьержери! - прошло в памяти Сверчкова. - Как это было?"
"…За каждого нашего вождя - тысячу ваших голов", - кричали страницы газеты.
У Сверчкова к горлу подкатывался мутный комок. Все ясно. Удар за удар. Объявлен красный террор. Настанет день - с фабрик, с заводов хлынет неотвратимая толпа. Конечно, первыми падут заключенные офицеры. Враги. И ничего, ничего нельзя сделать. Какой умница этот француз. Был единственный шанс. И он использовал его. Он украл его у других заключенных. Может быть, даже у самого Сверчкова.
"…Кровь за кровь", - лихорадочно читал Сверчков.
"…Довольно красить наши знамена алой кровью борцов за народное дело. Довольно щадить палачей и их вдохновителей".
"…Не стихийную, массовую резню мы им устроим - о нет".
- Ах, так! - вздохнул с облегчением Сверчков.
"В такой резне, - читал он дальше, - могут погибнуть и люди, чуждые буржуазии, и ускользнут истинные враги народа".
"…Организованно, планомерно мы будем вытаскивать истинных буржуев - толстосумов и их подручных".
"Но ведь я не толстосум и не подручный!.." - Сверчков почти успокоился.
Он не подходит ни под один из этих пунктов. Это не о нем… Это об этих тупоголовых корнетах, которые ждут англичан, немцев, кого угодно, о таких, как Глобачев или Карпов.
Но ведь он брошен в одну камеру с ними. Ошибки неизбежны. А если роковая ошибка уже совершена?..
Отчаяние возвращалось…
"Но я ведь не русский, не русский… - тормошил его за рукав Гирш. - Я, может быть, принят в германский подданство"…
- Но ведь большевики никого не расстреливали, - вполголоса скулил технолог.
- Пока их не трогали, - прищурил глаз полковник. - Объявлен террор. Вам это понятно?
- Неужели допустят?
- Кто? Кто может допустить или не допустить? - рассердился полковник. - Антанта, что ли? - Он отвернулся.
Тогда полилась ругань. Французам, англичанам, американцам, немцам - досталось всем.
Сверчков чувствовал себя опустошенным. Нет, никого убивать он не хотел и не хочет. Никаких корпусов, ни английских, ни американских. Пойди он в Красную Армию еще весной, он был бы свободен, сыт, с более спокойной совестью, чем здесь, среди этих зубров, забывших обо всем, кроме собственной шкуры.
Тянулись часы ожидания. Страх сменялся апатией. Перегаром ненависти и испуга чадили сто человек. Иные про себя переживали в холодном поту смерть от насилия. Иные взлетали от животного страха к необъяснимой и неоправданной надежде. Все были измучены. Ночь застала скошенные усталостью головы, оцепеневшие, бессильно повисшие руки.
Приморским казармам не выпала на долю судьба парижского монастыря Консьержери - темницы аристократов.
Красный террор пошел своими путями, переступив через желтую казарму, в которой были заключены офицеры Народной армии, единомышленники которых громили Ярославль, убивали Нахимсона.
Глава XIV
СЛЕДОВАТЕЛЬ
Тянулась неделя за неделей. В камере не убывало и не прибывало народа. Было ясно - заключение когда-нибудь кончится. Было ясно, что никого не расстреляют и не разорвут на площади перед тюрьмой. Но никто не знал, не догадывался, когда же придет конец отсидке. На этот счет не было даже слухов. Все сошлись на мысли, что арест массы офицеров, как и говорил Урицкий, - предупредительная мера, понятная даже врагу. В эти дни организовалась обширная российская Вандея. В Сибири и на Урале вчерашние демократы требовали военной диктатуры. На Кубани, после первых поражений, возрождались добровольцы. На Дону захватывал власть союзник немцев - Краснов. По всем окраинам строились в ряды все, кому не по нраву была большевистская власть, стремившаяся уничтожить прекрасное неравенство - соль жизни, право на кропотливую борьбу, на житейскую обольстительную удачу.
В среде застрявшего в столицах офицерства шныряли вербовщики-агенты всех окраинных правительств. Каждый поезд на север, юг и восток увозил бойцов:
к учредиловцам,
к Чайковскому,
Деникину,
Дутову,
на Дон,
на Кубань,
за Урал…
В ответ пролетариат брал на замок резервистов врага, его пополнения и маршевые роты.
Черный гусар формально был принят в германское подданство, о чем сообщила через Красный Крест из Гельсингфорса его мать, урожденная прибалтийская баронесса. Трое украинцев, еще до ареста подавших заявление гетманскому консулу, ждали "посвичення" из Киева. Плохо говоривший по-русски военнопленный венгр каждый день спрашивал надзирателя, нет ли писем из Будапешта. Иные жили то вспыхивающими, то затухающими надеждами на родственные связи в Финляндии и Польше.
Но почта восемнадцатого года была капризна и равнодушна, как лотерейное колесо.
Дмитрий Александрович ничего не ждал.
Когда желающим предложили идти на разгрузку прибывших в порт угольщиков, Сверчков вызвался первым.
Сквозь полотно дождя не виден был город. В тумане шли безликие берега канала. Катер, управляемый людьми с красными звездами, незаметно оказался у черного, поднимавшегося во мглу высокого борта.
Работал кран. Огромный хищный зев раскрывался высоко над головой, и беззубые железные челюсти вгрызались в блестящие кучи угля. Действуя остатками сил, возбужденный воздухом, Сверчков подбрасывал уголь лопатой, тащил граблями из дальних углов трюма. Часто отдыхал. Задыхался, потел, хватал сырой воздух с угольной горечью, как целительное средство.
Матросы в покрытых угольной пылью липких брезентовых плащах ходили по мосткам и по палубе. Высоко на командирском мостике стоял равнодушный ко всему штурман. Младший механик, проходя, сунул Сверчкову кусок серого хлеба, на котором угольными пятнами отпечатались все пять его пальцев.
Сверчков тут же отставил лопату и, сев на уголь, стал жевать рыхлую корку.
Люди с красными звездами не понукали работавших. Иногда они брали у заключенных лопату и сами гребли уголь.
В полдень просвистали отдых. В четыре увезли заключенных обратно в морские казармы. Здесь повеселевших людей ждал дымящийся суп с невыбранной воблой и паек - фунт серого, еще теплого хлеба и две банки мясных консервов на человека.
Это был лукуллов пир для Сверчкова. Он лег в этот день спать с ощущением сытости и теплоты в желудке. Это было почти блаженство. Он вспоминал виденных в детстве землекопов, которые после рабочего дня валились спать, не выпустив еще ложку из плохо разгибающихся черных пальцев. Он вспоминал каменщиков, в июльскую жиру поднимавших козу с пористым кирпичом на леса пятого этажа и засыпавших на солнце, раскрыв ему навстречу черную щель рта. Он думал: не в этом ли счастье жизни? Панацея от всех душевных и телесных страданий, Заслужить немудрым и тяжелым трудом право на такую святую усталость, когда пища и сон превращаются в нектар и забвенье…
Перестал думать и уснул.
Грузили уголь пять дней, и у Сверчкова создался запас консервных банок. Он продолжал съедать по одной банке в день, но теперь и этой пищи не хватало. Через несколько дней голод грозил вернуться во всей прежней силе…
Но в серый день с низким небом за решетчатым окном, когда еще в газете под кроватью оставалось две банки, Сверчков был вызван в контору.
Человек, который ожидал Дмитрия Александровича, ходил по комнате вокруг тонконогого и шаткого стола. У него была шапка волос, походившая на незаконченное воронье гнездо, полные губы и впалые щеки. Руки его, тонкие, вероятно слабосильные, все время были в движении. Они куда-то спешили, они поспевали быстрее хозяина. Кивком головы он поздоровался со Сверчковым, сбегал в соседнюю комнату и принес второй стул. Сел, положил локти на стол и предложил Сверчкову папиросу.
Сверчков не успел почувствовать в следователе неврастенического человека, все время подергивающего носом и перебирающего пальцами. Перед ним уже сидел человек с собранным внутренним хозяйством. Неяркие и небольшие серые глаза глядели даже проницательно.
После обычного опроса: имя, возраст, семейное положение - следователь спросил:
- Вам предъявлено какое-нибудь обвинение?
Сверчков хотел было возмутиться, как возмущался он в первые дни заключения: Но из этого ничего не вышло.
- Нет… никакого… - подумав, спокойно сообщил он.
- Ну, это хорошо.
Сверчков пожал плечами.
Следователь полистал какое-то скудное дело, все из клочков и списков, и спросил:
- Как вы к нам относитесь?
Сверчков понял, что дело идет о Советской власти.
- Я вам не враг. И мне очень обидно…
- Не нужно обижаться, - перебил следователь. - Если только действительно не враг… Вы не состояли в какой-нибудь противосоветской организации?
- Решительно ни в какой.
Казалось, следователь поверил Сверчкову. К тому же листки и списки, видимо, не свидетельствовали против Дмитрия Александровича.
- Прекрасно. Я ценю ваше желание уверить меня в этом. Знаете, - откинулся он на стуле, - мы, большевики, тем и сильны, что у нас больше друзей, чем мы даже сами об этом думаем. Мы находим все новых каждый день. В самом неожиданном человеке сидит в каком- нибудь закоулке его души большевик. Только он, так сказать, в цепях… не на свободе.
Следователь встал. Сверчков сидел, а он ходил по пустой комнате и говорил, отпустив на волю быстрые руки. Сверчков подумал, что теперь следователь в своей настоящей роли.
- Ведь вы - интеллигентный пролетарий. Вам, в сущности, так легко стать союзником настоящего пролетария. Таких, как вы, привязывают к буржуазному обществу две вещи…
Сверчков решил, что следователь отнес его к одной из категорий, уже выявленных чекистской практикой, и вымученно улыбнулся. Но следователь не обратил внимания на улыбку Сверчкова.
Вы в будущем могли рассчитывать на твердый оклад, квартиру из пяти комнат и в тайниках души лелеять надежду на слепой случай, который вознес бы вас еще выше. А в школе вам преподнесли историю вашего народа и всего человечества в таком виде, что все это рисуется вам во вполне благопристойном виде. Но подумайте, как все это мелко…
Дальше все походило на статьи газет, речи Чернявского…
Сверчков сказал, что он немного знаком с марксизмом и уже давно находится под влиянием знакомых большевиков. Например, товарища Чернявского… Он решил давно идти работать к большевикам, и вдруг… арест.
Сверчкову казалось, что здесь следователь должен устыдиться. Но следователь остановился у стола, подумал и решил:
- Вот это хуже…
Сверчков смущенно замолчал.
- Иметь готовое решение… такие связи, здоровье - и быть вне Красной Армии!.. Когда решается судьба революции. Еще попасть под арест. Мне это непонятно.
Его худые пальцы вздрагивали на краю стола.
- Если вместо Красной Армии вы примкнули к людям, которые готовились использовать формирование Народной армии против нас, - вы мало поняли в марксизме. Вам нужно еще смотреть, учиться. Надо понять. - Следователь даже притопнул ногой.
- У вас тут и то насмотришься! - воскликнул Сверчков.
- А что?
- Да так, вообще… - промямлил он, и следователь, посмотрев на него внимательно, сказал:
- Я, кажется, понимаю… Ну ладно, - встряхнул он кудлатой головой. - Завтра, самое позднее послезавтра, вы выйдете на свободу. Позвольте мне дать вам один совет.
- Я слушаю.
- Идите инструктором в Красную Армию. Нам предстоит большая война. За нами - миллионы, и мы будем защищать республику, нашу Родину, нашу прекрасную страну.
- Я согласен, - сказал Сверчков.
- Отлично… - следователь показал широкие, крепкие, но прокуренные зубы.