– Я тоже знаю, но что делать, если в целом районе нет ни одного захудалого экскаваторишка. Мало внимания уделяется нашим центральным землям.
Мы спросили, где можно искупаться.
– В том порядке один пруд еще сохранился. Видно, уж очень глубок был. Банным зовется. В прогон залогами как раз проберетесь.
А еще мы попросили у председателя лошадь, потому что спутница наша иногда уставала раньше, чем наступал вечер.
Шустрый паренек-подросток, получив наряд, долго отнекивался, и так, что не помогали ни угрозы, ни мирные увещевания. Дело зависело от того, кому надоест раньше – председателю просить, пареньку отказываться или нам слушать их перебранку. В ту минуту, когда мы хотели махнуть рукой, пареньку надоело, и гнедая тощая лошаденка, запряженная в телегу, начала лениво перебирать ногами, загребая дорожную пыль.
Мы с Серегой шли рядом с телегой, а Роза, паренек и наши мешки ехали. То и дело лошадь останавливалась. Паренек делал вид, что понукает ее, потом так, чтобы мы слышали, говорил про себя: "До того леска доедем, дальше не повезу, совсем не идет лошадь". Однако у леска повернуть он не осмеливался и повторял сцену с вариациями: "Поле переедем, дальше не повезу". Так он откладывал три раза и наконец решился.
Нам и самим было неловко, что, может быть, действительно гоняем зазря такую усталую лошадь. Однако паренек, как только отъехал от нас шагов на тридцать, раскрутил над головой вожжи и, пока было видно (а было видно километра на два), гнал лошадь то вскачь, то рысью.
К концу дня вместе со стадом коров в прозрачно-золотистом облаке пыли, пахнущей парным молоком, мы вошли в деревню Бусино. Бригадиров дом оказался в конце длинного порядка, растянувшегося по берегу отлогого широкого оврага. Хозяина не было дома, и мы расселись на завалинке. Жена бригадира рядом с нами нянчила ребенка. Постепенно число детей около женщины увеличивалось, и наконец собрались все шесть ее сыновей-богатырей. Старшему было не больше десяти – двенадцати лет.
Мы все боялись задать главный вопрос: здесь ли начинается река Ворща? Вдруг скажут: "Что вы, не знаем никакой Ворщи, и вообще никакой реки здесь нет". Почему они сами молчат о том, что у них начинается река? Ведь не в каждой деревне начинаются реки? Наверно, и правда здесь ничего нет. Откуда я взял это Бусино? Из детства, из рассказов отца. Но мало ли чего может рассказывать отец ребенку! Тоже и сказками потешают детей.
Земля, покрытая высоченной густой травой, уходила вниз полого, но глубоко. Противоположный берег оврага поднимался стремительнее и круче. А на дне оврага, в лиловых сумерках, начали появляться белые, как вата, клочья тумана. Туманные озерки сливались, вытягиваясь в ленту, и наконец овраг до половины заполнила плотная белизна. Это обнадеживало. Такой туман не мог родиться в простом овраге. Он мог родиться лишь в том случае, если там на дне, в травах, пробирается речная вода.
Совсем стемнело, когда пришел отец шести сыновей – колхозный бригадир, молодой мужчина в вылинявшей и выгоревшей гимнастерке.
Он повел нас на ночлег.
В избе, куда мы пришли, было еще темнее, чем на улице. Однако темнота не могла скрыть того, что горница прибрана плохо, на столе возвышается гора свеженарубленной махорки и хозяин, округлобородый старик, сгребает махорку в фанерный ящик. Тут же на столе валялось множество листочков от численника, предназначенных на цигарки.
Керосиновая лампа трепетно осветила горницу, и мы увидели, что у старика красные слезящиеся глаза и до черноты закоптелые пальцы.
Старая женщина, вздувшая огонь, оглядела нас всех и остановила на мне странный, долгий, вопросительный взгляд. Потом она вышла, но тут же вернулась, начала хлопотать с самоваром, а я то и дело ловил на себе ее взгляды, от которых становилось жутко. Сначала во взгляде ее был немой вопрос, потом почти мольба, потом осталась одна лишь боль. Тогда я осмелился, спросил ее, почему она на меня смотрит, может, где-нибудь видела раньше?
– Думала, сын вернулся, да поначалу не открываешься. Сын у меня был – две капли с тобой. Тринадцать лет жду. Бумаг похоронных не было – значит, прийти должен.
– Полно пустое говорить, – грубовато оборвал ее муж-старик. – Кому прийти, все давно пришли.
Женщина вышла.
Старик снял со стены фотографию и дал нам.
– Правда, схож ты на нашего Леньку, я и то усомнился.
На фотографии был молодой, круглолицый парень, русый, здоровенный, курносый. Я, признаться, не нашел в нем большого сходства с собой, но матери виднее – значит, что-то было.
Я не сказал своим спутникам, зачем мы пришли в Бусино, боясь, что придем, а здесь ничего нет. Теперь, вечером, нужно было мне установить все точно. Я вышел на улицу. Пока мы сидели в горнице при керосиновой лампе, взошла луна, зеленая, свежая, будто только сейчас умылась светлой водой. Тумана в овраге стало еще больше, и он поголубел, засеребрился под лунным светом. Почти бегом бросился я в овраг. Брюки мои до колен тут же намокли, как если бы я вбежал в воду, в башмаках начало хлюпать. И еще раз мелькнула надежда: такая роса обязательно возле воды.
Запахло туманом. Он был густ и плотен. Вот я вошел в него по пояс, вот скрылся в нем с головой. Четкие очертания луны стушевались, как если бы на нее набежало облако. На дне оврага безмолвие охватило меня. Тогда в лунном безмолвии послышалось далекое, но явственное бульканье воды. Я пошел на звук. От главного большого оврага отходил в сторону небольшой овражек – тупичок. Он был не более ста шагов в длину и кончался крутой поперечной горкой. У входа в него росла высокая ветвистая ива. Никаких деревьев или кустов вокруг этой ивы не было видно. По овражку-тупичку, гремя, журча, переливаясь, бежал ручеек. Он пробил себе узкое углубленное руслице, над которым разрослись травы так, что самого ручейка не было видно.
У крутой поперечной горки, то есть у задней стенки овражка, травы буйствовали невероятно. Оттуда плыл, наполняя овражек до краев, резкий, душноватый аромат таволги. Ее белые пышные соцветия зеленовато светились. Там, окруженная могучими травами, и была колыбель.
Четыре дубовых венца образовали прямоугольный сруб длиною метра полтора, шириною в метр. Черный поблескивающий сруб до краев был наполнен водой. Но я узнал об этом, только дотронувшись до воды ладонью. Она была так светла, что ее как бы не было.
Выливаясь из сруба, вода обретала голос и видимость, потому что начинала переливаться, течь, быть ручьем.
По склонам оврага цвел красными шапками дикий клевер, алели гвоздички, желтели лютики. Наверху, над тихой колыбелью реки, в самом изголовье, густая росла пшеница. Пыльца цветения долетала до родника. Пушинки одуванчиков невесомо опускались на хрустальную воду.
Текущий по овражку, переливающийся ручей был зеленый, но я уж видел, представлял, как ярко сверкает и блестит он при утреннем солнце.
Только так, среди травы, цветов, пшеницы, и могла начаться наша река Ворща. Встретится на ее пути и грязь, и навоз, и скучная глина, но она безразлично протечет мимо всего этого, помня свое чистое цветочное детство.
Еще бежать и бежать этому ручейку, пока образуется первый бочажок и появится новое понятие – глубина.
Еще не скоро разольется он чистой гладью, в которой отразились бы и прибрежный лес, и облака, и само солнце, а ночью – синие звезды.
Еще не скоро сможет похвалиться этот ручеек-младенец тяжелым всплеском рыбины, рождающим на утренней воде багряные круги волн.
Но вот уж и девушка, разгоряченная ходьбой, умылась в реке, вот уж подошла к ней женщина и унесла на коромысле два ведра прозрачной воды; вот уж метнулась от всплеска бойкая стая окуней, и удильщик забросил к осоке свою немудреную снасть.
Деревни и села задымились по берегу реки (их не было бы здесь, если бы не она), зазвенели косы в прибрежных лугах. В сенокос парни, по древнему порядку, сбрасывают девушек прямо в платьях в теплую полдневную воду.
Вот уж и первый мост через Ворщу. С моста сыплется в реку разный мусор, и поэтому, поднявшись из глубин, ходят там, кормятся осторожные голавли.
Появились названия: Долгий омут, Барский омут, Черный омут. Здесь река и втекла в мое детство, чтобы стать едва ли не главным в биографии. Ничто не влияет так сильно и так решительно на формирование детской психологии, как река, протекающая поблизости. Первый друг, первая игрушка, первая сказка – все это она, река. Не велика, не знаменита Ворща. Мало связано с ней легенд. Но неужели это так уж плохо, что никогда и никто не утопился в реке? Для славы нам нужно, чтобы бросали в воду царевен, чтобы обманутые красавицы прыгали с крутых берегов. Мы почитаем кровожадного и бесполезного орла и равнодушны к какой-нибудь там овсяночке, или пеночке, или мухоловке, спасающей наши сады и наши леса.
И вот уж сама кровожадность орла, сама его жестокость ставятся ему в достоинство, воспеваются в стихах, песнях и в поэмах. А между тем еще Салтыков-Щедрин предупреждал, говоря, что орел – птица прежде всего хищная. К голосу классика можно было бы и прислушаться.
Что ж, трудолюбивая овсяночка, разве мы хвалим ее за то, что, крохотная, она уничтожает пуды всевозможной нечисти, или разве мы жалеем ее, когда настигнет, убьет, растерзает хищная птица?
Вот и Ворща моя трудится неустанно за веком век, принося радость и пользу людям. А главная радость от нее детишкам. Как птица-овсяночка, не поражает Ворща своим величием. Ольха да кувшинки, перламутровые ракушки да пескари, ветлы да черная глубина омутов. А то еще осыпаются на воду белые черемуховые лепестки, медленно уплывая вниз по течению.
Я еще помню, как можно было голыми руками наловить в Ворще корзину рыбы. Великое множество водилось здесь голавлей, окуней, ершей, плотвы, гольцов, ельцов, пескарей, язей и иной рыбешки.
На моей же памяти завелась в Ворще щука. Где-то в низовьях (кажется, под Шаплыгином) нарушилась мельничная плотина, и в водополку, по большой воде, пожаловали первые гостьи – пошли по деревням недобрые слухи. Однако долгое время воочию никто ничего не видел. Наконец сосед Костя, постарше меня лет на пять, пригласил вынимать вершу. Дело было под Бродовской Лавой. Приподнял он вершу над водой, и затрепыхалось, забилось в ней о мокрые прутья, грозя разворотить и вырваться. Костя закричал не своим голосом: "Нали… Гола… Щука!" Потом мы внимательно разглядывали на траве впервые увиденное зубастое отродье.
С тех пор начала убывать рыба в Ворще. Вот, наверное, раздолье было первым щукам! Рыба непуганая, смирная.
У нее и в инстинктах против щуки ничего не было. Сама небось в пасть лезла. Теперь-то пошли приспособленные поколения: действует зубастый естественный отбор. Теперь ежели уцелел пескарь, то его, ворщинского пескаря, на мякине не проведешь!
Про Ворщу мог бы я рассказывать без конца: мало ли было рыболовных приключений, мало ли встречено на ней радостных зорь, мало ли слышано соловьев, мало ли похожено по ее ночным берегам! Одних стихов прочитал я ей уйму, и много стихов напела она мне своим ласковым тихим журчаньем.
И все это, весь особый, радостный, ни на что не похожий мир под названием Ворща, начинался теперь у моих ног, в дубовой колыбели, среди цветов и травы с пшеницей в изголовье.
Зеленые струйки переливались в черной траве, убегая к большой развесистой иве. Там ручеек поворачивал направо и струился вдоль большого оврага, сливаясь с другими родниками.
Утром, теперь уж втроем, мы снова пришли сюда. Как изменилось все вокруг на утреннем солнце! Вместо зеленой лилась золотистая, почти огненная вода. С травы и цветов капали в нее тяжелые, как жемчуг, седые капли.
Родников оказалось семь. Но тот, у которого я побывал ночью, – самый большой, называемый Гремячкой, считается главным.
Теперь можно было разглядеть дно колыбели. Оно было песчаное, чистое. Там и тут мельтешили в неподвижной, как бы застекленной воде фонтанчики песка. Значит, там-то и вырываются из земли родниковые струи. Я насчитал шестьдесят мельчайших песчаных фонтанчиков.
Конечно, мы пили родниковую воду и умывались почти благоговейно. А потом пошли по течению. Вода повела нас туда, где заплуталось во ржи да клеверах мое невозвратное золотоголовое детство.
День шестнадцатый
Этот день, как известно, начался у ключа, под названием Гремячка, у истоков реки Ворщи.
Мы шли, философствуя на тему, что появилось раньше – угро-финское название реки или славянское название ее истока.
Между тем солнце поднялось выше, роса обсохла, я в пустом еще, промытом утреннем воздухе начали струиться, заполняя его, первые медвяные запахи. Был разгар цветения всех трав – душистая, яркая, пестрая предсенокосная пора. Иногда нас обдавало запахом чистого меда: наносило от пасеки.
Пошли деревни, в которых старушка посмотрит, посмотрит на тебя из-под ладони, да и скажет:
– А вроде бы человек-то знакомый. Не из Алепина ли будете?
– Из Алепина и есть.
– То-то вижу…
– Почему?
– По природе. Не Лексея ли Лексеевича сынок?
– Его.
– То-то вижу, вроде бы человек-то знакомый.
Вскоре мы вошли в Журавлиху, вошли с другого, дальнего конца, откуда заходить в нее мне до сих пор не приходилось.
Я внимательней стал посматривать в сторону протекавшей тут же речки. Не сидит ли где под кустом Петруха?
Личность эта была примечательна. Бурдачевский сапожник Петруха меньше всего занимался своим ремеслом, почему и не вылезал из унылой бедности. Впрочем, семьи у него была одна жена, которая, говорят, похаживала по миру.
Сам же виновник столь бедственного состояния семейного корабля и дни и ночи проводил на реке с удочками. Это был не просто рыболов-любитель, но одержимый человек, артист и, видимо, немножко поэт, потому что замечали его и без удочек сидящим около воды по несколько часов неподвижно.
Всегда небритый, всегда в черной линялой рубахе, выпущенной поверх штанов, всегда босой, всегда с двумя удочками на плече и жестяным ведерком в руке – таков стоит передо мной Петруха.
Он был бы, наверное, не причесан, если бы не стрижка под короткий ежик. Лет ему около шестидесяти.
Один его удильник составлен из ореховой палки и можжевелового хлыста, другой – цельный, березовый. Леска сплетена из конских волос, вся в узлах. Вместо поплавков обыкновенные пробки от бутылок пол-литровой емкости. Пьяным я Петруху не видел.
Поскольку дома его не ждали пироги да пышки, то он бродил по реке днями, ночуя тут же на берегу, питаясь то ушицей, а то деревенским обедом, выменянным на свежую рыбу.
Про него говорили, что он знает "слово", потому что там, где иной просидит хоть неделю и не дождется поклевки, Петруха выхватывал рыбину за рыбиной, но предпочитал делать это без свидетелей. Можно наверное сказать, что никакой прикормкой и привадой он никогда не пользовался и других насадок, кроме навозного червя и хлеба, не знал.
Петрухе я обязан страстью удильщика, обязан до конца жизни, потому что страсть эта, в отличие от других, не проходит.
– Лексеич, пора! – будил он меня еще затемно.
И мы торопились, поеживаясь от предрассветного холода, шли куда-нибудь в "ловкие" места. "А то еще под Курьяновской кручей очень ловко место", – говорил Петруха, а я запоминал.
Теперь, подходя к дому, я рассказывал своим спутникам про Петруху и обещал им устроить зарю с его участием. Я и раньше в дороге часто поминал про него, так что у них появилось даже нетерпение скорее прийти в Алепино и посмотреть на прославленного рыболова.
Правда, в последнее время Петруха сдал. Ноги у него согнуло (от вечного хождения по росе и сырости), а также, как сообщали мне в письме, появились кашель и одышка.
Между тем мы подошли к лесной избе, где некогда жили таинственные Косицыны. Вдруг закричала Роза. Можно было подумать, что она или наступила на змею, или чуть-чуть не наступила на мину. На самом же деле она впервые за поход увидела в траве красную-прекрасную землянику. Родная земля принимала с подарками.
"Земляничная жила", виясь в траве, уводила нас все ниже и ниже под берег реки, а сверху уж наблюдал за нами человек в очках и темно-синем поношенном кителе. Он был так же низок, как и широк, его лицо было так же округло, как и добродушно, и был он молод и весел.
– Ребята, помогите машину вытащить. Завяз в родной Журавлихе. У меня "москвичишко", мы его легко подтолкнем.
– А вы кто?
– Косицын я, может, слышали? В сторожке раньше жили. К старикам на побывку еду.
Так произошла наша встреча с Косицыным-младшим, как оказалось впоследствии, весельчаком, рыболовом-подледником, кандидатом юридических наук, старшим преподавателем Военной академии, Героем Советского Союза.
"Москвичишко" мы, конечно, вытолкнули моментально, и тут же с нас было взято нерушимое слово, что не позже чем завтра мы на том "Москвиче" поедем рыбачить на Колокшу, непременно с ночевкой, то есть на две зари.
Теперь до Алепина оставалось не больше двух километров. На выходе из Журавлихи уж виден за горой крохотный колокольный крестик, значит, скоро появится и сама колокольня, потом старые липы вокруг нее, потом крыши домов, потом мы войдем в Московкин прогон, и мать моя, если в это время взглянет в окно, уж сможет увидеть нас.
Дни семнадцатый – двадцать второй
Эти дни мы провели в Алепине. Но село Алепино, его люди и окрестности могут составить для меня предмет отдельной книги, которую я когда-нибудь обязательно напишу.
Должен сказать только, что рыбалка с участием Петрухи у нас не состоялась. Незадолго перед нашим приходом он умер.
– Удочки тебе отказал, стоят на задах около огорода.
Я пошел на зады и действительно нашел там, где крапива переросла огородный плетень, две удочки, так знакомые мне. Одно удилище из ореховой палки и можжевелового хлыста, другое – целиком березовое. Все в удочках было исправно. Деревенские мальчишки не срезали даже крючки, к которым присохли остатки выползков, насаженных некогда негнущимися пальцами Петрухи.
День двадцать третий
Если посмотреть вдоль красной сторонки нашего села, то увидишь ржаное поле, над ним в отдалении темную полоску Самойловского леса. Самойловский лес сбегает в низину к реке Езе. С колокольни хорошо видно, как начинаются за ним, пропадая в дымке, голубые холмы.
Я, правда, давно не лазал на колокольню, отчасти потому, что лестницы все обвалились, так что не знаю, какими показались бы мне теперь залесные дали. Виденье осталось с детства. Когда-нибудь, маленький, загляделся я в ту сторону, и навеки отпечатались в памяти голубые холмы.
Сторона для нас нехожая и неезжая. Это помогало голубым холмам сохранять свою сказочную неприкосновенность. В голубизне, в особо солнечные ясные дни, проступали белыми черточками колокольни. Там будто бы стоят села Пречистая гора, Кузьмин монастырь, Абабурово…
Когда я спрашивал у отца, что за колокольни проступают из дымки, он отвечал:
– Кто знает. Суздаль в той стороне, не его ли церкви!
Теперь я понимаю, что он был мечтатель и ему очень хотелось, чтобы из нашего села видно было далекий Суздаль.