В этом доме (в другой его половине) живет мать Петра Васильевича, тетя Дарья, с дочерью Марусей. Маруся работает в колхозе дояркой, а тетя Дарья не работает по старости.
Иные люди, когда опишет писатель деревенский пейзаж и когда вдруг не окажется на переднем плане трактора, тотчас заявляют: "Что же вы все мне описываете старую деревню?" Как будто в деревне, куда ни глянешь, всюду так и торчат тракторы. Как правило, они все стоят около кузницы, за околицей села, и, значит, чтобы поглядеть на них, нужно идти туда, за околицу, нарочно.
Но дело не только в тракторах. Говоря так, люди, должно быть, сами не знают, что такое была старая деревня и что должно вставать перед глазами при произнесении этих двух слов. Каждый сам по себе. Тридцать шесть домов, тридцать шесть крепостей, или, может быть, лучше сказать, крепостишек. Равных нет. Если теперь Серега Тореев заработал на сто трудодней меньше, чем Юрка, то это вовсе не значит, что он, Сергей Тореев, будет ломать перед Юркой шапку. Бедняк, занимающий у богатого мерку ржи на семена (не то что есть – и сеять нечего!), – было обычной картиной старой деревни.
Вот живут две женщины – тетя Дарья и дочь ее Маруся. Пахаря нет. Косца нет. Сеятеля нет. Конечно, в старой деревне пришлось бы ходить по селу, вымаливать, просить, брать в долги, если просто-напросто не идти по миру с холщовой сумкой.
А я знаю, например, что, когда недавно председателю колхоза понадобилось занять три тысячи рублей денег, он ходил занимать их именно к доярке Марусе.
* * *
…Здесь, на некотором отшибе, жили Тихановы, которых я совершенно не помню. Теперь дом принадлежит молодому хозяину Виктору Воронину.
Отслужив в армии и попривыкнув за это время к чужой стороне, парни редко возвращаются в родное село, а стараются зацепиться где-нибудь на заводе, на фабрике в городе или поближе к городу. Именно так и поступили два младших брата Виктора. Но сам Виктор, отслужив, вернулся в село, купил дом, женился, обзавелся хозяйством. Работает он трактористом. Судя по его добросовестности, обстоятельности, неторопливости и, я бы сказал, добропорядочности, видимо, это хороший тракторист. Жена его, Валентина, не работает, занимается с детьми – двумя сыновьями.
Я помню, как выглядел Виктор, будучи маленьким мальчиком. Недавно я был удивлен, когда в ограде попались мне навстречу два маленьких Витюшки Воронина, как если бы я перенесся лет на двадцать пять назад: такие же беленькие, соломенноголовые, с несколько широковатыми ртами и несколько оттопыренными крупными ушами. Как две капли воды, они похожи друг на друга и на того маленького Витюшку, которого я знал в своем детстве.
Интересно, что будет с этими белоголовыми мальчиками через двадцать пять лет: останутся ли они, по примеру своего отца, в деревне? Интересно также, как будет выглядеть в то время наше село, и какие новые люди будут населять его, и какие белоголовые мальчики будут бегать по ограде (если останутся от ограды хотя бы следы), и какие новые, иные, быть может, заботы будут одолевать людей, как одолевали они их, передаваясь из поколения в поколение?
* * *
…Андрей Павлович Грибов. Про него я писал в главе о молотьбе. В колхозе не работает, занимается своей личной пасекой; Мария Васильевна, его жена, в колхозе не работает, помогает мужу ухаживать за пчелами; дочь Лида живет в городе Ржеве, куда уехала по распределению из механического техникума; сын Владимир работает шофером в городе.
* * *
…Отчий дом Виктора Воронина, о котором только сейчас шла речь. Семья Ворониных находится в таком состоянии: тетя Поля, пожилая женщина, сторожит село (должность механически перешла от умершего недавно мужа); дочь Валентина работает в Черкутине; дочь Надя живет на Собинке, работает ткачихой; дочь Лида устроилась, кажется, на кирпичный завод в Ундоле; сын Николай – шофер во Владимире; сын Юрий работает на заводе во Владимире; сын Геннадий служит в Советской Армии.
Глава столь многочисленной семьи Петр Павлович Воронин был высокий, очень худой чернявый мужчина. Не только волосы, брови и щетина на щеках и подбородке были черны, но сама кожа казалась как бы черноватой. Сколько я себя помню, Петр Павлович постоянно жаловался на желудок и все время носил в кармане бутылку с разведенной содой, откуда и отпивал по нескольку глотков время от времени. Сильно мучился он в войну, когда соды достать было почти невозможно. Не знаю, какое утешение давала ему сода – действительное или больше моральное, ибо, видимо, нужно было ему при своей болезни блюсти строгую диету. Какой толк в соде, если сейчас он выпил щелочи, а через полчаса наелся черного хлеба с квасом и луком? Семья была большая, дети росли почти все в одно время, а работал он один, значит, ни о какой диете не могло быть и речи, если бы и внушили ему, если бы и решил он ее соблюдать. Толстовская фраза: "Неудобно хворать мужику", – была сказана как раз про Петра Павловича. А тут еще тяжелая работа: то председатель колхоза в самые трудные для колхоза времена, то бригадир, то конюх, и лишь в самое последнее время, ослабев, стал Петр Павлович работать ночным сельским сторожем.
А тут еще неприятности: дочь, продавщица магазина, совершила растрату, и ее осудили на восемь лет. С другой дочерью вышла иная история. В колхоз приезжали солдаты на уборку картошки. По вечерам, конечно, ходили в клуб, знакомились с девушками. С одним солдатом и затеялась у младшей дочери Петра Павловича длинная переписка. Никто об этом не знал. А между тем у всякой переписки есть своя логика, свое течение, свое развитие, и однажды пожаловал в дом незнакомый демобилизованный паренек с чемоданами. Когда первое впечатление улеглось, все решалось, было, по-хорошему. Молодые расписались и поехали на родину к пареньку, куда-то на юг Украины. Девчонка, не бывавшая доселе нигде далее Владимира, смело решилась ехать в неведомые края. Я был в доме Ворониных, когда хлопотали, увязывая узлы с приданым, случай привел меня и в тот автобус, которым уезжали молодожены. Они были веселы, и я мысленно желал счастья этой наивной, неискушенной, ничего не изведавшей, но решительной девушке. Судьба рассудила по-иному.
Не прошло и года, как девушка возвратилась в Олепино. Не знаю, что там у них произошло, будто бы у мужа оказалась еще одна жена (но когда он успел?), да еще и с ребенком. Так или иначе, пришлось вернуться домой.
Так-то оно так, но все это надо пережить и перестрадать, и весной этого года Петр Павлович ослабел настолько, что слег в постель.
Когда помирал Петр Павлович Воронин, знало все село. Каждый день люди спрашивали друг у друга: как он? Не преставился? Отходит? Нет, вишь, сегодня супцу поел, может, и отпустит, мужик-то он еще молодой, разве это года, мог бы еще пожить.
Тут случился какой-то праздник, собрались гости. Петр Павлович встал, подсел к столу, выпил стаканчик водки и попросил сыновей Виктора и Юрия, чтобы они спели песню "В низенькой светелке огонек горит…". Я знаю, что ни Виктор, ни Юрий никогда не пели песен, и поэтому отчетливо вижу, как они исполняли эту последнюю просьбу отца, которую нельзя было не исполнить. Плохо ли, хорошо ли – песня была спета.
– А теперь я пойду помирать, – сказал Петр Павлович и вскоре помер.
Вдруг приехал из района духовой оркестр. Литавры и медные трубы провожали под Останиху Петра Павловича, прожившего нелегкую жизнь и так и не залечившего живота своего при помощи разведенной соды, постоянно таскаемой в кармане тужурки.
* * *
…Егор Михайлович Рыжов в колхозе не работает по старости. Жена его, Прасковья Терентьевна, не работает в колхозе по той же причине; сын Костя – колхозный пчеловод; дочери: Лида, Нюра, Шура, Капа, Маруся и Надежда – все вышли замуж, и никто из них в родительском доме не живет.
Было время, когда появление на дороге, ведущей из Черкутина, высокого старика с тяжелой кожаной сумкой на боку заставляло меня замирать и во всякое время было самым сокровенным, желанным и волнующим. Даже если и нет письма, все равно Егор Михайлович зайдет для того, чтобы закурить моего желтого турецкого самосада. Когда у меня оказывались папиросы, он радовался папироске и говорил:
– Ну, ладно, давай попробуем пшенисненькой, только не закашляться бы! (Самосад шел, значит, на уровне черного ржаного хлеба.)
Пока он сворачивал папироску да курил, я успевал просмотреть и "Правду", и "Призыв". Иногда, насидевшись и накурившись, Егор Михайлович вдруг лез в недра своей кожаной сумки, доставал оттуда красивые глянцевые корочки от старинной книги, уже обтрепавшиеся по углам, не торопясь, раскрывал эти корочки, перебирал лежащие там письма и говорил:
– А ведь тебе, гляди, чего-то есть!
А я уж жадно, на лету схватывал глазами мелкие почерки на конвертах, стараясь узнать знакомый.
Потом он брал табачку "на дорожку" и уходил в село разносить по домам радость ли, печаль ли, но больше, конечно, радость, ибо кто не обрадуется весточке с дальней, чужой стороны!
Как-то я подсчитал, что Егор Михайлович, обходя каждый день девять деревенек, прошел не меньше ста тысяч километров, то есть, значит, два с половиной раза обошел он земной шар по многострадальному экватору, незримо опутанному и проволокой, и тканями, и рельсами, и автомобильными дорогами, и чем только не опутанному в неугомонном человеческом воображении!
Свое дело Егор Михайлович любил и, когда немножечко выпьет, начинал убеждать сидящего рядом человека, кто бы этот человек ни был:
– Нет, ты мне не говори, я знаю: почта-связь – ве-е-ли-ко дело! – И, зажмурившись, как бы мысленным взором окидывая всю систему почты-связи, добавлял: – Крепко, крепко!
Надо ли удивляться, что Егора Михайловича за глаза звали не по имени-отчеству, а именно "почта-связь", в чем не было ни пренебрежения, ни чего-либо обидного, но была одна симпатия, может быть, несколько ироническая.
– Вот погоди, "почта-связь" придет, купим у него конвертов.
– Что-то не видно сегодня "почты-связи", не зашел ли к кому в гости?
А Егор Михайлович, дождавшись очередного праздника, снова многозначительно поднимал кверху указательный палец и негромко и покачивая головой от благоговения и от чего-то, как бы ему одному известного, говорил:
– Почта-связь – ве-е-лико дело… Крепко… Крепко!..
Когда кто-нибудь называл его "почта-связь" в глаза, он медленно оборачивался, глядя на собеседника обиженными глазами, и вдруг произносил:
– Почта-связь, почта-связь… А не хошь – политик!
Трудно было добиться от Егора Михайловича, почему именно причислял он себя к политикам, то ли придавая почте огромное политическое значение, то ли вспоминая, как однажды в 1905 году привез с базара какие-то листовки и несколько лет прятал их на чердаке около трубы, пока не прокоптели и не пожелтели от времени.
Говорят, – я этого, конечно, не помню, – что в молодости Егор Михайлович возглавлял пожарную дружину села и что в те времена это была самая слаженная, самая, ну, что ли, боеспособная дружина во всей округе.
Постепенно ослабели ноги у старика, тяжело стало обходить каждый день девять деревенек, и Егор Михайлович, что называется, ушел в отставку. Тут выяснилось несколько обидное для него обстоятельство, а именно, что работал он, оказывается, получая зарплату не от сельсовета или непосредственно от государства, через почту, а от колхоза, путем начисления ему трудодней. Значит, остался он без пенсии, по каковому поводу, выпив, говорит, как бы стараясь усовестить кого-то и пристыдить: "Нехорошо, нехорошо…"
Кроме того, в виде мусоринок из избы попадают иногда к людям слухи, что почему-то забижает Егора Михайловича его старуха, заставляя жить в закутке и всячески принижая. Обиднее всего, что это та самая старуха, о которой он (второе классическое изречение после "почты-связи") всегда говорил: "Паша! Ангел ты мой непорочный!"
В последний раз я видел его совсем недавно. Он брел навстречу сырому осеннему ветру с палкой и кошелкой в сторону леса. Красные глаза его слезились на ветру и часто моргали.
– Есть ли грибы-то? – спросил он у меня, хотя мог бы и не спрашивать, видя кузовок, полный грибами. – Хочу вот тоже походить.
– На Миколавку иди, Егор Михайлович, – там белых много.
– Мне хоть масляток, ладно уж белые-то…
– На Миколавку иди, там и маслята есть.
– То-то на Миколавку…
И, как бы вспомнив наши неторопливые курения и беседы, доверительно пожаловался:
– Плохо мое дело. Никуда не годится. Вот уж и нагнуться боюсь, как бы не упасть.
* * *
…Единственный сын Егора Михайловича (после шести дочерей), Костя, – одногодок мне и Юре Семионову. Но если Юрка был мальчишка сорвиголова, если я постоянно водился то с Черновыми, то с Грубовыми, то с Васей Кузовым, Костя рос отдельно от всех нас, в детских играх и забавах не участвовал, но когда надо было ему кататься на лыжах и салазках, то, понаблюдав из окна, как забавляемся мы, он потом один пытался воспроизводить все наши игры и забавы. Началось все это с неусыпных и чрезмерных забот родителей о единственном наконец-то родившемся сыне: как бы не продуло, как бы не застудился, как бы не зашибся, а потом постепенно превратилось в привычку и, наконец, в характер.
В годы войны (Костю по какой-то болезни не взяли в армию) он буквально остался в селе один из своих ровесников. В это время проявился его особый талант – он сделался охотником.
Дичи не очень много в наших перелесчатых, а более полевых местах. К тому же люди все заняты в колхозе, а крестьяне (так чтобы не один, а во множестве) только тогда начинают промышлять дичь или рыбу, когда промысел этот выгоднее самой работы. Например, по берегам больших рек или озер, где уж если рыба, то пудами, или в настоящих борах, где если рябчики, то сотнями, или в болотах, где жирных дупелей можно заготавливать на зиму, вот и не надо резать поросенка или скотину на мясо.
У нас ничего этого нет. Правда, весной при умении можно добыть пяток тетеревов, так ведь это за всю весну, или столько же рябчиков, или подстрелить пару горлиц; осенью там, где рябины, можно настрелять жирных, "ягодных" дроздов-рябинников, но решительно никто в округе не занимается подобной охотой, и даже больше того, никто не знает, есть ли тетерева в лесу и можно ли вообще употреблять в пищу такую птицу, как дрозд.
Итак, ни весенней, ни осенней охоты в наших местах не производится.
Страннее то, что зимой, когда и люди свободнее, и дичь интересней, также почти никто не занимается охотой, а если завелся в деревне охотник, то знают о нем чуть ли не на двадцать верст во все стороны.
Костя Рыжов сделался именно таким охотником.
Собаки Костя никогда не имел, что непонятно и объяснимо лишь странностью его характера, ибо с собакой он мог бы гораздо больше добывать и белок, и зайцев, и барсуков, и лис.
Белки очень скоро надоели Косте, и он одно время перешел исключительно на зайцев. Утром по свежему снежку (да простят меня охотники, а пуще того, охотники-писатели, потому что надо было бы мне сказать по "пороше"!), итак, утром по свежему снежку на самодельных лыжах, с плохенькой берданкой (а первое время так и вовсе с шомпольным ружьем) отправлялся Костя от своего огорода по оврагу к реке, на ходу распутывая заячьи письмена. Твердо знал Костя, что, набегавшись за ночь, русак залег в снег и теперь спит где-нибудь, затаившись. Но если и спит, то все равно одним только ухом, а другим слышит, как подбирается к нему Костя Рыжов, и плохо заячье дело, если услышит недремлющее ухо чуть-чуть позднее, чем надо. Выскочит заяц на свет божий, а три секунды спустя грянет выстрел, и золотые струйки инея потекут с ольховых деревьев, содрогнувшихся от неожиданного среди тихого утра нелепого, варварского звука.
Постепенно осваивал Костя нашу дичь, пока не сделался завзятым лисятником.
Обыкновенно на лису в наших местах охотятся с собакой. Пустит охотник по следу свою Найду, а сам, укрывшись белой материей или надев белый халат, ляжет на ровном аккуратном лисьем следочке. Неизвестно, где в течение нескольких часов гоняет собака красного зверя, только рано или поздно, напетляв по оврагам и перелескам, вернется лиса на свой старый след и пойдет лапка в лапку, следочек в следочек прямо на затаившегося охотника.
Но собаки у Кости Рыжова не было, и он охотился на лису иначе. Заметив по следам, из какого именно буерака, в каком именно месте выходит лиса на мышкование, то есть в чистое поле, чтобы ловить мышей, Костя становится еще потемну за елку, так, чтобы выстрел вполне доставал до лисьего следа. Остальное предоставлялось терпению. Лиса должна будет пойти мимо Кости, когда пойдет с мышкования обратно в лес. Тут можно прицелиться не торопясь, чтобы наверняка и чтобы не испортить шубку.