Капля росы - Солоухин Владимир Алексеевич 9 стр.


* * *

Чем в середине июня пахнет воздух в селе? Отцвела по реке черемуха и те считанные черемуховые деревья, что растут в пределах села: две черемухи возле Николай-Петровых, две – в церковной ограде, две – у Кузовых в огороде – тоже отцвели и осыпали белый цвет, которые на тропинку перед домом, которые на траву на заброшенных прицерковных могилах, которые на бархатную черноту свежевскопанных гряд.

Конечно, можно сказать, что крепкий черемуховый запах еще как бы держится тончайшей примесью и в июньском воздухе, но это была бы явная выдумка.

На самом деле запах не черемухи, а полевых цветов наносит ветер через прогоны внутрь села.

Острый запашок пчеловодческого дымаря, разведенного на сухих белых ивовых гнилушках, может присоединиться уж к медвяному аромату цветущих трав, а вслед за горьким дымком повеет и чистым медом, потому что для того и разводят дымари, чтобы открывать и проверять кипящие пчелами ульи.

Но перед самым сенокосом, примерно так за неделю до него, когда управятся вполне с сеянием яровых и посеют даже и гречу, в селе начиналась короткая, но энергичная пора, приносящая немало удовольствия и мужикам и бабам, а главное, ребятишкам. Называлась она навозной.

Тогда не будешь различать, откуда наносит цветами, а откуда наносит пасекой, тогда все заглушит и одолеет и один будет господствовать целую неделю иной по силе и крепости, иной по самой окраске своей непередаваемый аромат.

Не знаю, чем объяснить: то ли сознанием огромной полезности навоза для земли, то ли тем, что иной раз и зиму всю держали теленка в избе – была возможность принюхаться и привыкнуть, – но спрашивал я у многих людей, прошедших через самую острую разлуку военных лет, – и все мне говорили, что на фронте часто вспоминали цветущее июньское время навозной и вспоминаемый запах навоза казался едва ли не самым близким запахом на земле.

Все в нашем селе: нужно сосчитать дома, нужно нарядить людей на собрание, нужно развозить хлеб по трудодням, – все начиналось с Пеньковых, потому что дом их под седой, замшелой осиновой дранкой, осеняемый огромной ветлой, стоит на краю оврага, и если на любом другом углу села возможно построить дом и нарушить порядок счета, то крайнее Пеньковых стать нельзя. Значит, в середине июня у Пеньковых, раньше, чем у других, снимали со скрипучих петель серые тесовые ворота, и открывался, таким образом, широкий проезд внутрь тесного крестьянского двора.

Не знаю, как делалось до колхоза, говорят, что просили "помощь" и соседи с лошадьми приезжали помогать выводить навоз. Я уже говорил, что не застал доколхозной поры деревни, и помню, что на первых порах колхоза навоз вывозили дружно, сообща, по очереди, начиная с Пенькова двора.

Многочисленная Пенькова ребятня – шесть или семь девчонок, – возбужденная необыкновенностью, носилась тут, попадаясь под ноги взрослым и мешая им делать дело.

Приходилось кое-где разбирать, ломать прясла и хлевы, чтобы ничего уж не мешало развернуться внутри двора лошади, запряженной в навозницу – узкую, похожую на корыто телегу, которая и нужна была в хозяйстве единственно в течение этой июньской недели.

Навоз на телегу нагружали женщины. Вот незримо потек вдоль сторонки и достиг нашего дома ручеек аромата – значит, кончили возиться с хлевами и пряслами, зайдя в коровью избушку, копнули вилами и сочно, с брызгами брякнули на навозницу первый пласт.

Пока бабы нагружают навоз, возчик не упустит момента посидеть на крыльце с хозяином дома, отдохнуть от ломания хлевов и прясел да скидывания с петель ворот и угоститься хозяйским табачком, в чем для него, возчика, состоит особая прелесть навозной: за неделю объедешь десятки домов и столько же сортов табака перепробуешь за это время.

Бойкая женщина выводит за узду лошадь со двора. За лошадью показывается навозница, нагруженная стогом. С ее шершавых, неструганых досок капают темно-коричневые, как крепкая настойка йода, капли.

Возчик примет у женщины лошадь, возьмется за вожжи, зашагает вдоль села рядом с навозницей, и когда проедет так несколько подвод, то из упавших на землю клочков навоза образуются две различимые темно-коричневые полоски. Тогда-то и примется запах навоза господствовать над всеми остальными запахами, окружающими село.

Если после того как уедет возчик, у женщин образуется свободная минута, начинается натуральный концерт, по-другому не могу назвать сложный, почти симфонический строй бабьего разговора.

Начинает, допустим, тетя Агаша, как самая что ни на есть частоговорочка. Она начинает сразу с большим энтузиазмом, на высокой ноте. Уж и одну ее понять очень трудно, а тут, вступив с середины фразы, редким баском почнет вторить ей (бу-бу-бу) Олена Грыбова, и так некоторое время они вдвоем ведут мелодию разговора.

Тотчас, не мешкая долго, вступают сразу пять или шесть разной тональности голосов, и теперь, сколько бы вы ни прислушивались, нельзя разобрать ни одного слова. Улавливается только общий характер разговора: мирный, относительно мирный, увлеченный, воинственный, весьма воинственный и так далее, в быстро нарастающей степени.

Характерно, что каждая участница разговора говорит в это время что-то свое, но все они хорошо слышат и понимают друг друга.

Протарахтит порожняя навозница, обрывается концерт, и слышно, как сочно шлепаются друг на друга тяжелые пласты навоза.

Если взрослому интересна и приятна навозная тем, что и работа не тяжела, и покуришь на крыльце с хорошим человеком;

если женщинам интересно собраться в одно место, дабы обсудить во всех аспектах наиважнейшие события последних дней, как-то: кто провожал с гулянья Нинушку Жильцову, чего едят за обедом у Кулаковых и (особенно высокие тона разговора) с кем сидела на крыльце новенькая учительница Татьяна Васильевна;

если надо, к тому же, поговорить и про вчерашнее кино, показанное в пожарнице: чувствительное, переживательное показывали кино;

если никак не обойтись, чтобы не поругать, найдя причину, председателя и бригадира, хотя, скорее всего, ругать их вовсе не за что, но было бы желание – не святые люди и председатель с бригадиром;

если все это так, то у ребятишек в навозную свой наинтереснейший интерес.

Тракторы не вошли еще тогда в полную силу, они едва-едва начинались, и главным в колхозном хозяйстве по-прежнему оставалась лошадь. Из поколения в поколение в течение сотен лет передавалась в семье любовь к лошади – к центру, к стержню, к главной опоре хозяйства. Для каждого мальчишки – будущего пахаря – не было в мире ничего более значимого, более важного, чем лошадь, не было, значит, иной, более интересной забавы, не было другой, более короткой возможности почувствовать себя взрослым, "мужиком", кроме занятия с лошадью.

То была пора, когда лошадей села, сведенных на один колхозный двор, называли не просто по своим именам, но так: Петра-Семенычев Разбойник, Бакланихин Графчик, Гафонова Пальма, Лексей-Лексеичев Голубчик, Жильцова Малка…

Долго помнили все, кому какая лошадь принадлежала до колхоза, и даже закреплять за колхозниками для колхозных работ старались их же собственных лошадей. Теперь это поколение лошадей давно вымерло, и теперешние мальчишки возятся около автомобилей и тракторов.

Не знаю где как, а в наших местах теперь почти не увидишь эту идиллическую (издали) картину: пахарь налегает на ручки плуга, лошаденка его идет бороздой, так что спина приподнята, а голова опущена вниз, а сзади грачи, выклевывающие из перевернутого пласта земли червяков.

Грачи сразу перестроились и стали сопровождать тракторы, не пугаясь ни грохота, ни лязга, ни запаха выхлопных газов.

И к стогу клевера зимой выгоднее послать трактор, прицепив к нему огромные, из цельных бревен скрепленные сани. Полезет он к стогу напрямки, подминая широкими гусеницами пышную голубоватую целину, и клевера привезет в восемь раз больше.

Недавно, когда решили в Поповом лесочке устроить летний загон для коров, чтобы они там ночевали, и когда решили, что надо бы поставить для доярок избушку рядом с этим загоном, то трактор взял и перетащил избушку целиком из Негодяихи за два с половиной километра. Понадобилось на все два или три часа. А ну-ка разбери ее, да перевози на лошади, да собери снова.

Я к тому вспомнил про избушку, что, начав с пахоты, трактор вошел теперь в быт и делает все, что ему скажут, а разговаривать с ним стало очень просто: он ведь теперь не эмтээсовский, а свой, колхозный: куда хочу, туда и пошлю.

Но память есть память. Недавно разговорился я со сверстником своим – Александром Павловичем Куниным, агрономом и заместителем председателя колхоза, человеком занятым и деловым, и он, просветлев лицом, тотчас перечислил мне все до одной лошади по имени и по их принадлежности к последним единоличным хозяевам. Все мы вспомнили с ним: и то, что наш Голубчик был вороной, как вороново крыло, с косматой гривой и некладеный, а Графчик – гнедой, а Пальма – белая, а Малка – огромных размеров, как если бы полторы лошади…

Возле лошадей всего удобнее было увиваться нам именно в навозную. До самого поля бежишь собачонкой сзади навозницы. Поле все усеяно рядами небольших навозных куч. Поцапает возчик грабцульками, набросает кучу, протронет лошадь на несколько шагов и снова поцапает грабцульками. Через два или три дня навозные кучки разобьют, ровным слоем навоза покроются поля, тогда и запашут его в землю, чтобы обернулся он хлебным зерном.

Когда освободится навозница, не ждешь лишнего приглашения, бросаешься к ней, а возчик переворачивает одну доску. Как сейчас, вижу ее шершавую поверхность, сухую и чистую, лишь с маленькими подтеками по самым краям. Садишься на нее, на эту перевернутую доску, и блаженствуешь всю обратную дорогу.

Однако это не верх блаженства и не предел мечтаний. Самая большая радость, как и в каждом деле, может прийти неожиданно. Разожжет Петяк Васильев свою цигарку (из чужого табака), которая у него обычно оттягивает вниз губу, и жалко ему уходить с крыльца.

– Эй ты, как тебя, Борькя, ну-ко, отгони за меня возок, да смотри хорошенько, да кучи-то одна от другой поровнее клади, чай, знаешь!

Счастливый Борька не бросается в этом случае к лошади, проявляя суетливость и нетерпение, но равнодушно возьмет вожжи: почему не сделать одолжение? Вдоль села дойдет рядом с лошадью, не оглядываясь по сторонам, а задумчиво глядя себе под ноги, точь-в-точь как взрослый, которому и правда есть о чем задуматься, а вожжи небрежно бросит на навоз: лошадь умная и сама знает дорогу.

Борькин товарищ, который пять минут назад ничем не отличался от столь неожиданно выделившегося Борьки, бежит сзади в надежде, что уж Борька посадит его на перевернутую доску. Борька, справившись со скидыванием навоза, обратно поедет, стоя на телеге, подергивая вожжи и лихо раскручивая конец их над головой.

По-моему, крестьянский мальчик как только родится, так и начинает страстно мечтать прокатиться верхом на лошади. А когда кончается рабочий день, лошадей нужно отводить в луга, чтобы, уставшие за день, они всю ночь паслись, отдыхали, ели зеленую траву. Это и есть знаменитое ночное. Взрослым лень отводить лошадей, а потом пешком идти обратно в деревню.

Если пообещает тебе взрослый, что именно ты поведешь его лошадь в ночное, то целый день не отходишь от этой лошади, боишься пропустить нужный момент.

Первый раз в жизни мне пришлось сесть на ту самую Малку, которая была как бы полторы лошади. Сколько раз я ни старался представить себе в воображении, как это сидеть верхом и что при этом чувствуешь, и даже садился верхом на бревно, воображая, что это лошадь, и, казалось, ничего нет страшного, если бревно сейчас начнет двигаться, действительность оказалась иной. Отец, взяв на руки, поднял меня куда-то очень высоко вверх, и первое, что я ощутил, – огромное неудобство, как если бы меня посадили на острое ребро доски. Вдруг доска – показалось мне – накренилась, все части лошади подо мной пришли в движение, и одна ножонка моя поползла вниз, я весь перекособочился и, только судорожно ухватившись за холку, не свалился на землю. Малка сделала шаг. Ее огромные лопатки двигались равномерно и неудержимо, то приподнимая меня, то опуская, главным образом перекатывая с боку на бок.

А тут Юрка Семионов хлестнул Малку жидким прутом по комодообразному заду, и лопатки лошади, вместо того чтобы более или менее плавно подниматься и опускаться, стали бить меня из-под низу, причем одна сторона била сильнее, и в конце концов я повис, зацепившись за холку собственной поджилкой. Меня поправили, и я терпеливо доехал до места, после чего по крайней мере три дня не мог ходить обыкновенно, а все как-то расставя ножонки.

Это потом, года два спустя, не считалось за дело сесть на лошадь без узды, с одним прутом в правой руке, и, держась левой рукой за гриву, прогарцевать, лихо откинувшись назад, – безграмотная верховая езда, но грамотнее не научаются и взрослые наши люди. Седла ведь почти не знают в нашей местности. Так или иначе, но все лето, бывало, ходим со сбитыми до крови копчиками.

И все же навозная не имела бы той прелести и той притягательной силы, так что и зимой поминаем и ждем навозную, если бы по случайности не совпадало каждый год с навозной одно наиважнейшее явление природы. Дело в том, что в наших Олепинских прудах как раз в навозную начинали метать икру караси.

Пруды небольшие, расположены один над другим, весной лишняя вода из верхнего течет в нижний, а оттуда по оврагу шумными ручьями выливается на луг и растекается там в ширину, как стеклом, покрывая прошлогоднюю луговую травку и сверкая на солнце бесчисленным множеством чешуек, переливается, как будто смеется.

Как умудряются караси жить в наших прудах, неизвестно. Но факт остается фактом – живут. Правда, один год была суровая зима и пруды промерзли насквозь. Когда весной подняло лед, на каждой льдине снизу, приморозившись к ней, желтели и большие и маленькие караси. Часть карасей, видимо, и тут уцелела на развод, ибо ведется рыбешка по сей день.

После замора следующим бедствием для рыбы, как ни странно, являются большие праздники. Во главе с председателем несколько мужиков заведут в праздник, с утра пораньше, частый бредешок и выволакивают в мотне огромный ком жидкой голубоватой тины. Сквозь голубизну золотом просвечивают караси.

Наши способы были примитивны и патриархальны. Ну, прежде всего – верша, сплетенная из ивовых ли, из ореховых ли прутьев. В вершу накладешь кирпичей, чтобы тонула, а для приманки – горелых хлебных корок и вареной картошки. Лучшая приманка – жмых из-под постного масла, по-нашему, избоина. Снаряженную таким образом вершу толкаешь шестом шагов на десять – пятнадцать от берега, то есть, по существу, на середину пруда. Ночь простоит, а утром нужно вынимать. Дорогая минута, когда тянешь за веревку, и вот уже показались черные, перепревшие в теплой воде прутья старой верши, вот уж наполовину она выступила из воды, и тогда раздается в верше плеск и трепескание. По шуму, поднимаемому рыбой, сразу узнает опытное ухо, сколько там карасей: ведро, полведра или так себе – десяток карасиков. Были случаи, что набивалось в вершу до двухсот штук, как раз такое-то и бывало в навозную. Навсегда останется жить в памяти ощущение необыкновенно теплых мокрых прутьев верши, парного запаха прелой ивы, ила, самих карасей.

Второй способ ничуть не сложнее. У коробицы мы заделывали нижнее отверстие и водили вдвоем или втроем этой коробицей по дну пруда, поднимая ее время от времени. Для этой ловли нужно надевать на ноги бросовую обувь, такую, чтобы не жалко было лазить в ней по пруду, дно которого сплошь усеяно старыми ведрами, тазами, обручами, обломками кос и серпов, изломанными плугами, обломками бороны, разбитыми бутылками, ободьями от колес, стесавшимися подковами и всем другим, что можно встретить в деревенском быту и что способно тонуть в воде.

Выше колен вязнут ноги в мягчайшей тине.

С коробицей лазали не только ребятишки, но и взрослые. Случалось, и бабы перед складчиной, раздевшись до холщовых рубах, промышляли дармовую закуску.

Таким образом, ко всем июньским запахам и ароматам села, уже упомянутым мною на предыдущих страницах, нужно добавить и присовокупить запахи прудовой тины, которая во множестве выволакивалась на берег коробицами и которая, просыхая на зеленой береговой траве, становилась еще голубее и ярче.

* * *

Рыба рыбе рознь. Хотя я и считаю карася, чисто золотого, даже потемнее, чем золото, с яркими красными плавниками, едва ли не самой красивой рыбой на земле, однако одно дело – пруд с карасями, а другое дело – река.

Над Ворщей можно смеяться: уж очень она мала, даже не по сравнению с другими огромными реками, плавно текущими по огромным равнинам, нет, сама по себе безотносительно мала…

Но можно Ворщу и любить, притом не ущербной любовью, как нечто неполноценное, болезненное, жалостное, а просто любить, как, скажем, брат любит сестренку, если она вовсе не Жанна д'Арк, не княгиня Волконская и даже не Сильвана Пампанини, а простая крестьянская девчонка с цыпками на ногах.

В орбиту внимания олепинских жителей Ворща впадает в пределах Журавлихи – красивого смешанного леса, через который промывает себе нелегкий извилистый путь. Конечно, знают люди, что Журавлиха не край света и что за ней тоже течет Ворща, но практически ни один олепинский житель не уходил по реке дальше этого леса, да и в Журавлиху почти никто не ходит: хочется ли идти три километра, когда вот она, Ворща, в двух шагах, под селом.

Если идти Журавлихой по тропинке, ведущей к избушке лесника, то попадешь в густые заросли черемухи. Летом сразу бросаются в глаза обильные кисти с глянцевыми черными ягодами. Про весеннюю пору и говорить не надо: дружно цветет черемуха, белым-бело, слегка закружится голова, и растеряешься на мгновение: как же так? Ведь если все это мне зачем-то дано, то что-то с этим нужно делать! Ну, нарисовать бы, по крайней мере! Нельзя же одному и видеть и дышать здесь и так уйти, и люди не будут знать, какая бывает на земле красота!

Не то чтобы одна черемуха росла вокруг. Попадается на глаза необхватный стволище вяза – запрокинешь голову и увидишь вверху пышное зеленое облако, широко распространившееся над лесом. Скользнув по коричневому сосновому дереву, взгляд вознесется под облака, к ярко-зеленой игольчатой кроне с янтарными прожилками сучьев в ее малахитовой зелени. У подножия ели, в овальном "зайчике" от пробившегося солнечного луча, просвеченные насквозь, хрупкие, нежные, изнутри засветятся ландыши.

Всех неприметнее в этих дремучих зарослях скромница ольха. Она еще раньше отработала свое во славу красоты земли. Когда тотчас после водополки ни одного листика не было в лесу – одни голые сучья, грязные, неприбранные, неумытые (не прошло ни одного дождя), тогда на выручку природе первая пришла ольха. Она немедленно распустила свои длинные золотые сережки, которые, может быть, оказались бы невзрачными и затерялись бы в буйной летной зелени, но среди голых грязных сучьев были свежи и прекрасны.

От каждой вспорхнувшей птички (а их бездна в Журавлихе, особенно возле реки) вспыхивают на солнце и медленно распространяются зеленовато-золотистые облачка ольховой пыльцы. И ольхе хорошо: листва не мешает оплодотворению, – и земля не прогадала – выручила ее ольха в трудное переходное время. Теперь ольховые деревья отступили на шаг назад, стушевались, говоря: "Валяйте, буйствуйте, пышноцветущие, справляйте праздник любви, славьте таинство брака. Я уж любила, и уж опередила вас!"

Назад Дальше